ЗАРУБЕЖНЫЕ КАНИКУЛЫ
ЗАРУБЕЖНЫЕ КАНИКУЛЫ
Высокую честь представлять за рубежами Родины первую в мире страну победившего социализма я не оправдал уже в первый свой выезд. Поведение мое было явно сомнительным, звания советского гражданина недостойным. Второй мой зарубежный выезд, когда в 1966 году я повез в Венецию «Первого учителя», в этом отношении был не лучше.
Я был там вместе с Наташей Аринбасаровой, ставшей после этой картины моей женой, мне очень хотелось показать ей Париж. Перед отлетом в Венецию я позвонил знакомому продюсеру, тот послал мне на фестиваль телеграмму о встрече и билеты в Париж. Полагалось сказать об этом главе делегации — Льву Александровичу Кулиджанову. Он сидел вальяжный, симпатичный.
— Знаете, — сказал я, — меня продюсер вызывает. Обратно я хочу лететь через Париж. Кулиджанову это не понравилось.
— Ну зачем тебе это сейчас? Ты поезжай в Москву, оттуда потом нормально поедешь.
— Но он же меня сейчас приглашает.
— Ну не знаю, не знаю… Посоветуюсь. Он с кем-то действительно посоветовался. Через пару дней сказал:
— Ладно, поезжай. Но лично я тебе не рекомендую.
— Положил я на то, что ты рекомендуешь, — мысленно ответил я и полетел на один день показать Наташе Париж.
Никто нас не встретил. Продюсер о договоренной встрече забыл, а может, и вовсе не собирался встречаться. Отеля не было. Денег ни копейки не было. Была спасительная для советского туриста бутылка водки. Мы всю ночь таскались по Парижу с тяжеленным чемоданом, в котором был кубок Вольпи, Наташин приз за лучшую женскую роль.
Мысль у меня была одна: найти какой-то отель, отоспаться. А как расплачиваться?
Пока Наташа спала на чемодане на автобусной станции, я поехал к своей знакомой, которая в этот день как раз уезжала и согласилась оставить нам свои ключи. И тут удача: по дороге я столкнулся с Сергеем Аполлинариевичем Герасимовым, пребывавшим в Париже по случаю переговоров с продюсером в связи со съемками «Журналиста».
— Андрон, откуда?
— А-а-а, — простонал я обессиленно, уже ничего не соображая от усталости и прощального венецианского приема.
Сергей Аполлинариевич приютил нас, и мы отоспались в его номере в отеле «Георг V».
Не забывайте, был 1966 год, тогда мы вели себя совсем не так, как сейчас. Но я уже был обожжен Парижем…
Позже, когда я женился на Вивиан, Париж стал моим! Я мог уехать туда не как член очередной советской делегации, будь она трижды неладна, но просто как частное лицо. Немыслимое освобождение! Достаточно просто получить приглашение, пойти в ОВИР, поставить визу. Ни Ермаша, ни выездной комиссии, ни подписи о неразглашении неизвестно каких тайн — сел в самолет и полетел. Я очень благодарен за это освобождение Вивиан. Прожили с ней мы недолго, она до сих пор носит фамилию Михалкова. Вивиан стала хорошим специалистом по русскому языку, а по русскому мату она, пожалуй, стала мастером непревзойденным. Сейчас занимается переводами.
Теперь я уже не должен был уезжать из Парижа просто потому, что «делегация должна уезжать»! Бог с ней, с делегацией! Ей надо — пусть едет! Прежде и заикнуться о том, что мне хочется задержаться где-то хоть на день, было немыслимо.
В Париже появились новые друзья. В основном это были артисты эстрады — замечательный певец Серж Гинзбург, певица Франсуаза Арди.
Серж Гинзбург говорил по-русски, его мать была из Феодосии. Крепко пил и в итоге спился, умер от алкоголизма. Он был эксцентричен, ездил на «роллс-ройсе», носил перчатки. Меня поразил его дом. Все в нем было отделано черным мрамором — черные лакированные стены, черный рояль, на рояле — тяжелая перчатка из серебра. Серж был в черном халате. Он подписал мне на память несколько своих пластинок — до сих пор они у меня.
Самое грустное, что было связано с Парижем, — необходимость из него уезжать. Не хотелось на партийную Родину. И потому из Парижа я старался привезти как можно больше Парижа. Я пытался и дачу свою отделать на парижский фасон: была такая невероятная иллюзия, что это возможно.
С начала 70-х я, что называется, пошел шастать по Европе. Недоступное и упоительное удовольствие!
Где-то году в 72-м я устроил показ «Дворянского гнезда» в Риме. Хватило наглости позвать Антониони, Феллини, Лидзани, Пазолини, Джину Лоллобриджиду — всех, кого знал. И, к моему удивлению, все пришли. Феллини, правда, после пяти минут просмотра тихо ушел. До конца остались Антониони, которому картина очень понравилась, Пазолини и Лоллобриджида. Мы замечательно поговорили с Пазолини — они все очень серьезно со мной разговаривали. С Пазолини была Лаура Бетти, маленькая дама с квадратной фигурой, актриса, снимавшаяся у него в «Теореме». Он у нее жил.
Я обронил в разговоре, что мне негде жить в Риме.
— Я сейчас уезжаю, — сказал Пазолини, — ты можешь жить у Лауры.
Следующие три недели я проспал на жесткой узкой кушетке Пазолини.
Лаура Бетти тоже уехала, оставила мне свою квартиру, с просторной террасой и шестью котами, которых я обещал кормить. Коты лезли ко мне в постель, я их расшвыривал ногами, мог под горячую руку и отлупить. Такого чисто российского обращения они прежде не знавали, я их вдобавок держал впроголодь: не будут есть — не будут и гадить. Всех их запирал на террасе, они с голодухи надсадно мяукали. Потом, кажется, вернулись к первоначальному естеству — начали ловить мышей и птичек.
Меня пригласила к себе домой Лоллобриджида. Подарила книгу своих фотографий, на отдельном листе типографским шрифтом было оттиснуто: «Этот экземпляр напечатан специально для Андрея Кончаловского». Ей хотелось сделать мне любезность, и она дала мне свою машину покататься… «роллс-ройс». Мне показалось, что я вижу сон: я в Риме на «роллс-ройсе». Невероятно! Тем более это 1972 год!
Появились какие-то милые девицы. Мы пошли в бар. В четыре утра вышли — «роллс-ройса» нет! Я протрезвел мгновенно. Холодный пот прошиб. Нет машины. Что я скажу Джине?! Наутро позвонил:
— Джина, у меня катастрофа!
— Какая?
— Украли машину.
— Не волнуйся, она застрахована.
Откуда советскому человеку знать, что такое бывает — застрахованная машина.
Самое смешное, что «роллс-ройс» вовсе не украли. Просто улицы в Риме все такие узкие и такие друг на друга похожие, что я искал машину не там, где ее оставил. Она простояла два дня, полиция выяснила, чей это номер, позвонили Джине, сказали:
— Заберите свою машину. И заплатите штраф за неправильную парковку.
Больше свою машину Джина мне не давала.
С Джиной мы очень подружились. В Италии левые интеллектуалы к ней относились скептически, считали ее, так сказать, уже сошедшей со сцены, но для друзей она человек живой, нежный, преданный. В 1974-м она даже приехала ко мне в Москву, сняла фоторепортаж о моей работе на площадке «Романса о влюбленных».
Я привел Джину к Смоктуновскому, она снимала и его. Тогда же Джина привезла аппаратуру для Саши Градского — ему понадобился какой-то штудер для электрогитары (не помню уж точно, как эта штука называется), чтобы было роковое, такое слегка мяукающее звучание. Я позвонил Джине — она достала все, что было нужно.
Храню подаренную ею замечательную фотографию — она и Альберто Моравиа. Моравиа тогда написал знаменитый роман, «Я и он», «Мио и люи» — о взаимоотношениях мужчины и его пениса. Они все время ведут диалог: что бы герой ни предлагал, пенис это всегда отвергает, и все равно герой неизменно поступает не так, как хочет сам, а так, как хочет пенис. Короче — конфликт сознательного и бессознательного в человеке. Моравиа был очень аристократичен, обожал женщин, всегда был окружен красавицами. На своей с ним фотографии, подаренной мне, Джина написала — «мио и люи», «я и он».
Тогда же я познакомился с Антониони, он еще был женат на Монике Витти. Спустя два года я увидел его с другой, маленькой хрупкой блондинкой, которую он привез из Англии, после съемок «Блоу ап». Клер Пепло было тогда девятнадцать лет, Антониони — пятьдесят пять. Сейчас Клер — жена Бертолуччи, сама снимает фильмы как режиссер. Ее брат Марк Пепло — постоянный сценарист Бертолуччи, автор «Последнего императора» и всех последовавших затем лент.
В Италии началась моя дружба с Уго Пирро, замечательным сценаристом, автором «Следствия по делу человека вне подозрений» и многих других прекрасных картин. У меня хранится написанная им акварель — еще одна память о Риме.
В советском посольстве ко мне относились неприязненно, очень настороженно. Я никогда не ходил туда регистрироваться. Уже этого хватало для подозрительных взглядов: «Что этот Кончаловский здесь делает? Почему не пришел отметиться?»
В то время я уже всерьез изучал советское законодательство. Помогал мне в этом очень известный адвокат Константин Симис, к нему я ходил уже с середины 1968 года. Жена его тоже была очень известным адвокатом, вела процессы диссидентов — Даниэля, Синявского, Горбаневской, многих еще.
Как-то, придя к Симису за очередными консультациями, я увидел молодого человека с двумя пачками книг Он уже уходил, видимо, только что закончился малоприятный разговор.
— Ну и Бог с ним! — сказал Симис.
— Что-нибудь случилось? — спросил я, когда мы зашли в кабинет.
— Это мой сын. Он уезжает. Навсегда. Хочет в Америку. Понимаете, он не может здесь жить. Он отказник, ему долго не давали разрешения, сейчас, наконец, дают Он прекрасно говорит по-английски, сделает себе карьеру. Здесь ему ничего не светит — там он может стать президентом страны.
Сейчас сын Симиса (нынешняя его фамилия — Сайме) работает в Вашингтоне политическим советником какого-то стратегического института…
Я спросил у Симиса, есть ли у меня способ пробить советскую систему.
— Только один, — сказал он, — и никаких других. Уехать как частному лицу на постоянное жительство за границу, сохранив свое советское гражданство.
На это я тогда еще не решался.
В 70-х я нелегально зарабатывал — писал для Карло Понти сценарий о Достоевском. Как-то Понти сказал:
— Приходи на Виллу Боргезе. Будет прием в честь советской делегации.
Я пришел с опозданием, все уже сидели за столом, Сизов говорил тост. Увидев меня в шелковой цветастой рубашечке (вся делегация в пиджаках, при галстуках), он помрачнел, глаз налился свинцом. А за столами — Дино де Лаурентис, Лидзани, Данелия.
— Андрон, давай сюда!
Я сел за стол. Как замечательно чувствовать себя пусть хоть отчасти, но уже за пределами этой проклятой системы. Какое это счастье — быть частным лицом! Я знал: да, могут быть неприятности. Ну и гори оно синим пламенем! У меня французская жена, вашим законам я уже неподвластен.
Рядом со мной стоит ослепительная блондинка — просто с ума сойти! Вино придает мне куражу — она на меня смотрит, прикасается к моей руке. Я смотрю на Карло Лидзани, он одобрительно подмаргивает — не робей. Я не робею.
После банкета спускаемся на лифте вниз. Я говорю Данелия:
— Гия, едем в бар. Вот эта блондинка с нами едет…
— Не могу. Делегация!
— Да брось ты! Я тебя привезу обратно! Гия сокрушенно качает головой.
Сизов еле со мной разговаривает, смотрит насупленно. За ним — с сигарой Де Лаурентис, ждет, что будет.
— Что ты вообще тут делаешь? — цедит сквозь зубы Сизов. — Даже не познакомился с товарищем послом, не зашел в посольство.
— Да, да, — говорит человек с серым лицом, серыми волосами, в сером пиджаке (понимаю, это и есть посол, товарищ Аристов), - нехорошо, Андрей Сергеевич. Вы бы уж как-нибудь зашли бы к нам. Отметились хотя бы. Печать полагается поставить.
— Да, да, обязательно зайду. Как-то не с руки все было, — говорю я, опять ощущая отвратную дрожь в душе. Но мне уже все равно. Блондинка держит меня за руку. Допускать такую степень близости с иностранкой — это уже поведение вопиюще антисоветское, гибель окончательная. Мы садимся в машину к Лидзани-белый «ситроен».
— Гия! — кричу я уже на ходу. — Мы будем тебя ждать!
— Езжай! Езжай! — отмахивается Гия. Я его понимаю, сам был в той же шкуре.
Когда я ехал в бар с блондинкой в надежде, что впереди у нас веселая ночь, о ней я не знал ничего. При знакомстве она назвала себя, но имя я тут же забыл — у меня вообще отвратительная память на имена. Мы танцуем, вдруг во время танца она начинает раздеваться. Снимает блузку.
— Ты оденься, — говорю я.
— О-ля-ля-таа! — поет она в порыве чувств. Вокруг смотрят. Бармен насупился. Я ретировался в угол к Лидзани, спрашиваю:
— Что она делает?
— Сиди, не рыпайся! — говорит он.
— Ля-ля-ля, — поет она и снимает бюстгальтер. Толпа вокруг продолжает танцевать, но как-то уже замедляет ритм.
— Ля-ля-ля, — она снимает юбочку.
— Ля-ля-ля, — снимает ботинки.
— Ля-ля-ля, — снимает трусики. Уже все перестали танцевать. Расступились. Она одна. Голая! Приходит полиция. Ее забирают. Она поет. На следующий день весь Рим был заполнен фотографиями блондинки, которую голой выводят из «Диско». Ей захотелось привлечь к себе внимание.
«Господи, — думаю, — как вовремя я отошел в угол. Меня бы замели вместе с ней. Только этого не хватало! За компанию с голой красоткой стать героем скандальной прессы!»
Спустя несколько дней мы встретились, она привезла меня к себе. В шесть утра отослала — приезжал муж, а может, ее содержатель. Я шел в состоянии крепкого похмелья, пытаясь вспомнить, как ее зовут.
«Как же мне теперь найти ее? Даже имени ее не помню!»
И вдруг на кинотеатре — афиша очередной серии «Джеймса Бонда», на афише — она, роскошная красавица с роскошной грудью. Барбара Буше! Вот ты кто, теперь уже не забуду… Она была швейцарка, снималась в английских фильмах, жила в Риме.
Таким был для меня Рим, который я тоже увозил с собой в Москву. Мои римские каникулы. Правда, почти никому о них не рассказывал — разве что Генке Шпаликову, с ним я многим делился. Одним вообще нельзя было ни о чем заикнуться — тут же бы стукнули, другие просто б не поняли, что это за наслаждение — быть «частным лицом».
Со мной хотели встречаться многие из тех, кто знал, что я постановщик «Первого учителя». В Париже этот фильм имел колоссальный успех. Маша Мериль хотела вызвать меня туда на показ фильма. Помню, как после этого приглашения Баскаков кричал, даже не кричал — орал на меня в своем кабинете:
— Ты что, мать твою! Ты это подстроил?! Почему тебя приглашают? Почему Герасимова не приглашают? Его, понимаешь, приглашают! Кто ты такой?!
Конечно, я подстроил это приглашение. Но не мог же я в этом признаться!
— Картина там идет. С успехом. Им интересно. — Опять я чувствовал эту липкую отвратительную дрожь в душе.
— Забудь! Ты только что ездил за границу!
Другая картина, сделавшая мне известность в Париже, — «Андрей Рублев». В один из моих приездов со мной захотел встретиться Арагон. Незадолго до того умерла Эльза Триоле, он со слезами на глазах говорил, что без нее жить не может. Подарил мне офорт Пикассо, подписанный автором оригинал. А на задней стороне окантовки написал: «Дорогому Андрею Кончаловскому от Арагона в надежде на лучшие времена. Больше я никогда не поеду в Россию». В 1968 году случились чехословацкие события, и Арагон, хотя и был коммунистом, окончательно разругался с московскими властями. Коммунисты тоже бывают разными. Тогда, как говорили, он активно примкнул к сексуальным меньшинствам, вокруг него вилось множество молодых людей.
Он водил меня по своей квартире, показывал, говорил:
— Видишь, как хорошо. У меня за стеной живет русский посол. Если случится какая-нибудь неприятность, я сразу на рю Гренель, к русскому послу.
Он показывал мне вещи, открывал ящики:
— Видишь, не могу трогать. Эльза, вокруг все Эльза.
Тогда он написал ей прекрасные стихи. Очень ее любил.
В эти же дни мне посчастливилось познакомиться с Марком Шагалом, память об этом — его фотография с автографом. А потом в моей жизни появился великий фотограф — Анри Картье-Брессон.
Помню, я должен был на машине возвращаться в Россию. Чем я только я не нагрузил ее! Вез кучу пластинок, кучу каких-то сувениров, ящик молодого вина. Машина была загружена доверху. В Москву я решил поехать самым длинным, насколько это было возможно, путем — не через Польшу, а через Италию, Венецию. Провожала меня до самого советского лагеря одна очень милая голубоглазая, рыжая женщина. Когда мы ночевали в Венеции, я проснулся и увидел ее сидящей на подоконнике. Был ноябрь, в Москве уже снег, а здесь — мягкое солнце, за ее спиной нежное голубое небо, точно в цвет ее глаз… У границы Югославии мы расстались, она уехала обратно.
Я поехал на север через Загреб, в Загребе пообедал, заночевал. Это уже был «свой город» — пьянство, неухоженные отели. Потом был Будапешт, Венгрия, вся уже покрытая снегом. До советской границы я добрался в самый послед ний день, когда еще действительна была моя виза, боялся, что меня не впустят. Граница была уже закрыта, я ночевал в каптерке у русских пограничников, мы засадили весь ящик вина. И какого вина! Нового божоле. Так я и не довез его до Москвы. Они пили драгоценную рубиновую влагу и ругались: «Кислятина! Лучше бы водки дал!» Шел густой снег. Возвращение в советскую зиму…
В Ужгороде меня ждала другая женщина, приехавшая провожать меня дальше. Мы сели с ней на поезд и поехали в Москву, а шофер, которого я вызвал, погнал машину. Одним словом, приключения русского Казаковы. Пересекаешь границу, тебя встречает родина. Начинается родная жизнь, знакомые радости.
Желание выхода из системы особенно обострилось, когда Андрей уехал снимать «Ностальгию». Тогда и начался новый виток моих взаимоотношений с властью. Я хотел уехать на год, мне не дали разрешения. Ермаш чувствовал, что я гляжу на Запад, понимал, что никакими запретительными способами меня удержать нельзя — я был женат на иностранке (хоть давно уже и не жил с женой), у меня была дочь в Париже, имел полное право вообще уехать, выбрать как «частное лицо» другую страну проживания.
Когда я попросил разрешения уехать на год, меня вызвал Ермаш. Система пыталась затащить меня назад, тем более что я снял «Романс о влюбленных», картину, системе понравившуюся. Меня приглашали в партию — в то время несколько кинематографистов в нее вступили.
Первый раз пригласили где-то в году 1973-м. Я сказал:
— Знаете, я не готов.
Не знал, как отвертеться. В партию я не рвался, чувствовал, что таланта у меня достаточно, могу прожить и беспартийным. Партия нужна посредственностям, без нее им в обществе не продвинуться.
Когда приглашали в очередной раз, я сказал:
— Знаете, у меня третья жена, к тому же — француженка. Не думаю, что я заслуживаю.
— Ну ничего.
— Нет, нет. Я все-таки человек, не очень для вас подходящий.
В следующий раз приглашал меня Агеев, директор нашего объединения:
— Вот, Андрей Сергеевич, хотим принять вас в партию.
— Знаете, Владимир Юрьевич, я в Бога верю.
Тогда я уже снимал «Сибириаду», мог позволить себе сказать такое. Агеев оглянулся и побежал. Боже, что за время было! Человек озирается по сторонам, боится, что при нем сказали про Бога. Не слышал ли кто-нибудь? Трудно поверить.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.