34. Никейский призыв

34. Никейский призыв

Предстоящий Собор в Никее должен был быть абсолютно уникальным в истории Церкви, поскольку он стремился собрать епископов со всей Римской империи, а точнее — со всего мира. Все церковные соборы до сих пор имели региональное значение и поэтому назывались Поместными. Собор епископов Поместной Церкви был и остается высшей инстанцией канонической власти в Православной Церкви, поскольку любое постановление других Поместных Соборов, а также Вселенского Собора только тогда обязательно для конкретной Поместной Церкви, когда оно утверждено ее Поместным Собором или, по крайней мере, не отвергается им. До 325 года Вселенская Православная Церковь развивалась именно таким образом — какие-то Поместные Соборы принимали определенные решения, и далее они либо утверждались, либо отрицались другими Поместными Соборами. Представить себе, что однажды всем Поместным Церквам в лице своих представителей придется собраться для выяснения какого-либо общецерковного вопроса, было довольно сложно. Сложность такого всеобщего собрания объяснялась двумя причинами.

Во-первых, канонические или догматические проблемы, возникшие в одной Поместной Церкви, далеко не всегда вызывали существенный интерес в другой, а тем более в Поместных Церквах всего мира. Например, наиболее нашумевший донатистский раскол с точки зрения каких-нибудь азиатских или балканских епископий казался сугубо внутренней африканской проблемой, да и не все епископы, а не то что простые прихожане вообще могли себе представить суть и масштаб этого раскола. Между прочим, с подобными проблемами Церковь сталкивается вплоть до сегодняшнего дня. Очень часто, когда возникает какое-либо еретическое или раскольническое движение, Церковь его не осуждает вовсе не потому, что еще нужно доказать его неправославность, а потому, что нужно доказать церковным властям, что это движение достаточно влиятельно для того, чтобы по его поводу собрать хотя бы одно церковное собрание. Многие ереси и расколы часто пользуются таким невниманием, и иногда это кончается совсем плохо, когда Церкви остается лишь констатировать тот факт, что она потеряла значительное число прихожан, приходов и даже целых епархий, вместо того чтобы вовремя предупредить эту потерю своевременным осуждением. Подобные церковные осуждения назревающих ересей и расколов необходимы не столько даже для того, чтобы наказать их инициаторов, сколько для того, чтобы дать понять всем остальным людям, как Церковь к ним на самом деле относится. Нередко сторонники различных ересей и расколов солидарны с ними только потому, что Церковь их не осуждает и только поэтому они считают свои позиции вполне «православными». Если обратиться к арианскому вопросу IV века, то можно заметить, что для Римской Церкви, с самого начала вставшей на антиарианские позиции, на самом деле этот вопрос скорее представлялся специфической темой в конфликте Александрии и Антиохии, чем фундаментальной общецерковной проблемой.

Во-вторых, даже если бы у всех епископов возникла идея собраться для решения какой-либо проблемы, то неизбежно встал бы вопрос о месте сбора и материальном обеспечении столь грандиозного проекта. В отношении места всеобщего Собора сразу бы возникли недовольства со стороны тех или иных епископов, которые бы посчитали, что для них это место слишком далеко или упрекали бы собирающую сторону в претензиях на всецерковное господство и тому подобное. В материальном отношении теоретически особых проблем бы не было, иначе что же это за епископы, которые не могут собраться в одном месте, но в реальности именно психологическое нежелание собираться в том или ином месте не позволило бы иным епископам тратить средства на свои передвижения, а обеспечить этот всемирный съезд за счет одной епархии было практически невозможно. Конечно, со временем эти материальные проблемы могли бы быть решены, как, например, сегодня Вселенская Православная Церковь совершенно самостоятельна в этом вопросе, но на момент IV века подобный съезд представлялся бы несколько утопическим. Между тем назревшая богословская проблема была самой серьезной и не только за первые три века развития Церкви, но и за всю ее историю. Более серьезного вопроса Церковь еще никогда не обсуждала и не будет обсуждать. Фактически арианский вопрос был о том, кем является тот Бог, которому служит Церковь.

Интересно посмотреть на географическое распределение сторонников и противников Ария. Оплотом арианства была Сирия, а вслед за ней Малая Азия, Понт и европейская Фракия. Если добавить к этому Кесарийскую епископию Евсевия Памфила, то можно сказать, что на стороне арианства по преимуществу был Восток. Поэтому впоследствии Отец Церкви Василий Великий назовет арианство «азийским мудрствованием» (318-е письмо к Амфилохию). Оплотом православия была Африка, хотя почти треть Александрийской епархии была арианской, а также Иерусалимская Церковь, не считая Кесарии, и практически весь Запад от Иллирии до Испании во главе с римским папой. Таким образом, в чисто географическом смысле ариане были в очевидном меньшинстве, но не стоит мерить голоса на Соборе территориальными масштабами, потому что значение имели не квадратные километры, а епископии, которых на Востоке было очень много, а также готовность каждого отдельного епископа не то что приехать самому, а хотя бы прислать своего представителя с правом голоса от епархии.

Император Константин не просто пригласил всех епископов на всецерковный Никейский Собор, он полностью обеспечил им всем дорогу от дома до Никеи и обратно, а также проживание и пропитание за государственный счет. Епископам оставалось только согласиться на участие в Соборе.

Поэтому мы можем считать, что Константин недостаточно разобрался в сути обсуждаемого вопроса, но мы не можем не признать, что он очень хотел его обсудить и закрыть эту проблему в масштабах всей Церкви. Константин отчетливо понимал, что при всем различии Церкви и Империи у них есть общее свойство — это претензия на универсальность и на единстве этих двух организаций держится единство всего средиземноморского мира. В древнегреческом понятийном языке человеческий мир назывался «ойкумена» (от olksco— «населяю, обитаю»), что в точном смысле слова означает населенную часть земли, которая часто отождествлялась именно с грекоримским ареалом обитания. Распространить Римскую империю на весь мир означало не дойти до края земли, а охватить видимую часть населения мира, которая в сознании многих греков и римлян практически совпадала с границами Римской империи. Разумеется, древние греки и римляне знали о том, что за пределами Римской империи есть другие страны и народы, но они по определению считались варварскими и требующими особого окультуривания, чтобы воспринимать их как продолжение полноценного человечества. Именно отсюда во многом возникало представление о том, что на краю мира живут «люди с песьими головами», потому что чем дальше живут люди от эпицентра цивилизации, с точки зрения греков и римлян, тем меньше они похожи на людей и если они еще не животные, то уж точно полуживотные. Еще много веков спустя на совсем неизвестных территориях, находящихся на периферии мира, картографы обычно писали «Hic sunt leones» («Здесь львы»), потому что никаких людей там не может быть по определению. Не забудем, что граждане Римской империи IV века могли только фантазировать на тему того, как выглядит мир к северу от Германии, Кавказа, Персии и Индии, а также к югу от Сахары, не говоря уже о пространстве к западу от Атлантического океана. Вселенная ограничивалась тем пространством, которое можно было увидеть.

Так вот, всецерковные Соборы, начиная с Никейского, в греческой терминологии называются «экуменическими» («ойкуменическими»), что не совсем тождественно понятию «вселенский», поскольку предполагают собрание не всего мира, а именно его видимой населенной части. В значительной степени этот термин пришел в церковный лексикон из политического языка древних греков и римлян, в то время как всецерковные Соборы совсем не ограничивались пространством Римской империи и были больше вселенскими по своим задачам, чем экуменическими. Именно христианство привнесло в римскую цивилизацию представление об онтологическом равенстве всех людей как образов и подобий Господа и о том, что человечество не может быть ограничено его видимой частью.

Имперский универсалист Константин хорошо почувствовал этот размах новозаветной миссии и поэтому пригласил на Собор в Никее не только епископов из Римской империи, но и из других государств. Так церковная миссия в сознании многих людей того времени начала переплетаться с имперской экспансией Нового Рима. Прямым аналогом понятия «вселенский» в греческом языке будет слово ка??????? («кафоликос») и поэтому всецерковный Собор лучше назвать не «экуменическим», а «кафолическим». Характерно, что именно это понятие со временем «приватизировала» себе Римская Церковь с ее претензиями на универсальность, откуда возникло понятие «католицизм». Однако на русский язык греческая «кафоличность» переводится скорее как соборность, чем вселенскость, и отсюда возникает большая путаница, потому что тогда понятие «Вселенский Собор» будет звучать как «масло масленое». Можно сказать, что если Империя мыслила в категориях «ойкумены», то Церковь предложила ей мыслить в масштабах «кафоличности».

Заседания Никейского Собора начались 20 мая 325 года в императорском дворце и закончился в конце июля. Император назначил председателем Собора нового епископа Антиохии Евстафия (ум. 346), от которого многие, как от антиохийца, могли ожидать защиты Ария, а он вдруг оказался ревностным православным.

На Собор съехалось немыслимое на тот момент число епископов. Евсевий Кесарийский называет число 250 (Жизнеописание, 3,8), сам Константин — 300, Евстафий Антиохийский — 270, но наибольшее распространение получило число 318, впервые зафиксированное в 360 году у Илария Пиктавийского. Это число повторяют Василий Великий и Афанасий Александрийский, а также Сократ Схоластик (Церковная история, 1,8). К этому нужно добавить, что на Собор каждый епископ имел право взять с собой двух пресвитеров и трех служителей. Торжественное открытие Собора произошло 14 июня. Евсевий Кесарийский так описывает его: «Заседая с должным благочинием, Собор сначала соблюдал безмолвие и ожидал прибытия василевса. Вот, наконец, вошел кто-то один, потом другой и третий из приближенных василевса, входили затем и другие, но не из обыкновенных гоплитов и дорифоров, а из верных его друзей. Когда же подан был знак, которым обыкновенно возвещалось прибытие василевса, и все встали, вошел и сам он и выступил на середину собрания. То был будто небесный ангел Божий, которого торжественные одежды блистали молниями света, которого порфира сияла огненными лучами и украшалась переливающимся блеском золота и драгоценных камней. Таково было украшение его тела. А душа его, очевидно, украшена была благоговением и страхом Божьим, это выражалось в поникшем его взоре, румянце на его лице и движениями его походки. Другие признаки были не менее отличительны, он превосходил окружавших себя и высотой роста, и красотой вида, и величественной стройностью тела, и крепость непобедимой силы, и все это в соединении с ласковостью его нрава и кротостью истинно царской его снисходительности лучше всякого слова выказывало превосходство его разума. Дойдя до начала рядов, он сперва остановился на середине, когда же поставили перед ним небольшое, сделанное из золота кресло, — сел, но не прежде, как подали ему знак епископы. После василевса все сделали то же» (Жизнеописание, 3,10).

Императора приветствовал ведущий Собора Евсевий Антиохийский, чью приветственную речь цитирует в 725 году Григорий Кесарийский в своей «Похвале 318 отцам», откуда она известна науке. После этого император на официальном языке Империи обратился к собравшимся с речью, которую стоит процитировать:

«Целью моего желания, други, было насладиться созерцанием вашего собрания. Достигнув этого, я благодарю Все-царя за то, что сверх других бесчисленных благ он даровал мне узреть и это лучшее из всех благо, — разумею то благо, что вижу всех вас в общем собрании и что все вы имеете один общий образ мыслей. Итак, да не возмущает нашего благополучия никакой завистливый враг, и после того, как силой Бога Спасителя богоборчество тиранов совершенно низложено (то есть прежде всего Максенция и Лициния. — А.М.), да не порицает Божественного закона коварный демон; ибо внутренний раздор Церкви для меня страшнее и тягостнее всякой войны и битвы, это печалит меня более чем все внешнее. Посему когда волей и содействием Всеблагого я одержал победу над врагами, то считал первым долгом воздать благодарение Богу и радоваться с теми, которых он освободил через меня. Потом, против всякого чаяния, узнав о вашем несогласии, я не оставил и этого без внимания, но, желая содействием своим уврачевать зло, немедленно собрал всех вас. Радуюсь, видя ваше собрание, но думаю, что мои желания тогда только исполнятся, когда я увижу, что все вы оживлены единым духом и блюдете одно общее, миролюбивое согласие, которое, как посвященные Богу, должны вы возвещать и другим. Не медлите же, о други, служители Божьи и благие рабы общего нашего Владыки Спасителя, не медлите рассмотреть причины вашего раздора в самом их начале и разрешить все спорные вопросы мирными постановлениями. Через это вы и совершите угодное Богу, и доставите величайшую радость мне, вашему сослужителю»(цит. по: Евсевий Памфил. Жизнь Блаженного Василевса Константина. М., 1998. С. 107–108). Речь императора перевели на греческий, и только после этого началась открытая дискуссия, продолжавшаяся несколько дней.

Константин безупречно принял всех участников Собора, и особенно его растрогал вид многих искалеченных в годы гонений епископов, которым он оказывал особый почет. Когда он видел служителей Церкви, лишившихся глаз, то он целовал в затянутые язвы и как бы просил прощение за преступления своих предшественников и соправителей, хотя сам к ним не имел никакого отношения. Эта царская обходительность очень способствовала конструктивному ходу дискуссий, о которых мы знаем крайне мало, потому что, к очень большому сожалению, никаких записей Собора не велось и нам приходится частично собирать информацию о нем из косвенных источников. Протоколы Вселенских Соборов начали вестись только с III Вселенского Собора, проходившего в Эфесе в 431 году.

С православной стороны в Никее собрался, как писал церковный историк Руфин Аквилейский, «целый сонм исповедников». Перечислим основных из них: председатель Собора Евстафий Антиохийский; советник императора Осий Кордовский; будущий помощник императора по восстановлению священного города Макарий Иерусалимский; столп Армянской Церкви Иаков Низибинский; лишенный глаза и со сломанной ногой мученик Пафнутий Фиваидский; знаменитый своими убедительными наставлениями Спиридон Тримифунтский из Кипра; наконец, сам Александр Александрийский, взявший с собой в качестве секретаря своего верного сподвижника диакона Афанасия, ставшего впоследствии великим Отцом Церкви Афанасием Александрийским. Эти восемь святых имен составили славу Вселенской Церкви IV века и были главными проводниками православия на Никейском Соборе. К сожалению, мы не знаем, был ли на этом Соборе епископ Николай из Мир Ликийских, известный каждому христианину как святой Николай Угодник, но мы также не можем исключать возможности его участия в нем. Об отношении святителя Николая к арианству достаточно говорит агиографическая легенда, повествующая о том, что однажды в пылу спора с Арием святой Николай даже совершил его «заушение».

Запад в количественном отношении помог весьма относительно. Римский папа Сильвестр вместо себя послал на Никейский Собор двух пресвитеров. Не считая Осия Кордовского, с Запада прибыло еще четыре епископа, среди которых был известный по борьбе с донатизмом Цецилиан Карфагенский. Итого из 318 епископий Запад был представлен только шестью. Из других государств на Собор также приехало шесть епископов, а именно: один из Персии, один из Скифии, два из Армении, один из Питиунда (Пицунды), один из Босфорского царства (Керчи). Арианская партия на Никейском Соборе была представлена хозяином епархии Феогнисом Никейским, советником императора и лидером всех ариан Евсевием Никомидийским, неуклонными арианами Феоной Мармарикским и Секундом Птолемаидским, а также Минофаном Эфесским и Патроклом Скифопольским. К ним же можно отнести и Евсевия Кесарийского, но только с той существенной оговоркой, что он был не убежденным арианином, а скорее полуарианом. Различие между этими понятиями достаточно принципиально и многое объясняет в успехах и падении арианского богословия. Ариане в точном смысле слова — это те, кто считает Сына-Логоса творением Бога-Отца «из ничего», хотя и самым совершенным из всех творений. Большинство симпатизирующих арианству согласны были лишь с тем, что Сын-Логос не равен Отцу по природе, но назвать его сотворенным ex nihilo решались далеко не все. Скорее, они готовы были признать его чем-то производным от Бога-Отца, путь даже и рожденным, но только не предвечно, а именно во времени, то есть так, что, каким бы совершенным не был Сын, когда-то его все равно не было. Именно к этому неуверенному большинству полуариан принадлежал Евсевий Кесарийский. Полуариане были очень чувствительны к радикальным заявлениям с обеих сторон, но зато они были совершенно невнимательны в тех философских тонкостях, когда под видом полумеры любая партия могла провести собственную позицию.

Обе стороны начали с традиционных ссылок на Священное Писание, которые, в свою очередь, сами потребовали особого комментария. Ариане больше всего напирали на цитату из Книги Притчей: «Господь имел меня началом пути Своего, прежде созданий Своих, искони» (Притч. 8:20), где Премудрость Бога (София) отождествлялась с Сыном-Логосом. Заблуждение ариан состояло в том, что слово «имел» в греческом тексте Септуагинты переводилось как «создал» и поэтому ариане, не знавшие еврейского подлинника, оказались жертвой неверного перевода. По арианам, если Сын рожден от Отца, значит, он имеет начало, а не безначален, а если он безначален, то он не может быть рожден. С точки зрения ариан, православные стремились максимально отождествить Отца и Сына, отрицая возникновение последнего во времени, и поэтому они упрекали православных в савеллианстве. Допустить мысль, что Сын-Логос может вне времени рождаться от Бога-Отца и оставаться безначальным во временном смысле, ариане никак не могли, для них все, что имеет начало, должно было иметь его во времени, сама идея начала и рождения для них имела смысл только во времени. Православные отвечали им ссылками на знаменитые слова из Нового Завета: «Я и Отец — одно» (Ин. 10:30), «…Отец во Мне и Я 6 Нем» (Ин. 10:38), «И все Мое Твое, и Твое Мое» (Ин. 17:10), «Видевший Меня видел Отца» (Ин. 14: 9), «Три свидетельствуют на небе: Отец, Слово и Святой Дух, и Сии три суть едино» (1 Ин. 5: 7). Для ариан, по всей видимости, эти слова были лишь метафорами, что скорее сближало их с александрийской аллегорической экзегезой, чем с антиохийским буквализмом.

Первыми на Соборе выступили радикальные ариане во главе с Евсевием Никомедийским потерпели полное поражение. Они предложили на рассмотрение свое вероопределение, в котором Сын Божий назывался творением, и оно было сразу отвергнуто абсолютным большинством. Текст этого вероопределения в соответствии с традициями того времени был публично разорван в клочки, и к нему больше не возвращались. В принципе, это уже можно было считать победой православия, но ариане решили сделать хорошую мину при плохой игре и выжать из Собора максимум возможного в свою пользу.

Рассматриваемое вероопределение — это не просто рассуждение на догматическую тему, это чеканная формулировка самого догмата, которая должна была утвердиться на Соборе. В догматическом богословии такие формулировки назывались «оросы», что в буквальном переводе с греческого означает «пределы», «границы», «ограждения». Таким образом, догматические постановления призваны не столько рассказать о предмете догмата как можно больше, сколько определить те границы, которые не позволят сказать о нем нечто неправильное. Церковные догматы с точки зрения самой Церкви — это не красивые выдумки людей, а сухие констатации абсолютной истины, и поэтому Православная Церковь прибегала к догматизации каких-либо позиций только тогда, когда их нельзя было не догматизировать. Даже в отличие от канонов, догматы абсолютно неизменны, и поэтому догматический богослов ставит своей целью не придумать какой-либо догмат, а раскрыть его в словах как уже существующий непреложный объективный факт. К догматическим оросам обычно прибавлялись анафематизмы, то есть формулы осуждения тех позиций, которые противоречат этим догматам. Более расширенным вариантом жанра ороса, только уже без анафематизмов, были Символы Веры.

Символ Веры — это уже не просто единичный орос по какой-либо теме, а это целостный текст, излагающий догматический минимум, который должен знать и разделять каждый православный христианин, чтобы иметь право вообще называться православным. Таких Символов Веры в ранней Церкви было несколько, и каждая епископия могла пользоваться своим Символом, отличным от тех, которые были у соседних епископий. Конечно, явных противоречий между этими Символами практически не было, в них было гораздо больше общего, но единого Символа Веры не существовало, и поэтому в догматической сфере могли возникать такие эксцессы, как арианство. В основном Символы Веры использовались при крещении, когда новокрещенный должен был произнести текст Символа Веры для подтверждения своих правильных христианских убеждений. Задачей Никейского Собора было изложить всеобщеобязательный орос в отношении онтологического статуса Сына-Аогоса, а в пределе — изложить сам Символ Веры.

Поэтому основная дискуссия между православными и арианами на Соборе проходила вокруг конкретных предлагаемых текстов вероопределения, один из которых по окончанию Собора должен был получить всеобщеобязательную силу для всей Вселенской Церкви.

Между тем задачей каждой стороны было не просто изложение своей позиции в форме краткого ороса, который бы приняло большинство епископов, а его изложение в таких словах, которые бы невозможно было использовать противоположной стороне в свою пользу. Поэтому православные сразу договорились, что если известные ариане будут соглашаться с их формулировками, то это будет верным признаком неудачности этих формулировок и придется находить новые. Как мы понимаем, эта категоричность православных несколько противоречила естественной политической задаче Константина завершить Собор как можно скорее и примирить обе партии. Константину как миролюбивому императору нужно было единство ради единства, и с политической точки зрения его можно понять, потому что в арианском споре он еще не разобрался, а обеспечение мира и стабильности входило в его первейшие обязанности. Православные же были готовы пожертвовать любым единством ради Истины и закончить Собор ничем, если Истина не восторжествует. В этом кроется глубинное противоречие между любым идейным сообществом и государством как таковым, если только оно само не подчиняется идеям этого сообщества. Уже в IV веке и именно благодаря Константину Римская империя станет таким государством, отождествившим свои внешние цели с задачами православной миссии, но пока, на момент 325 года, оно еще таким не является, и во многом потому, что само понятие православия еще не определено и только на этом Соборе оно обретет ясные очертания.

Православные вынесли на Собор формулу «Сын от Бога» (Ин. 1: 14,18), и она была, в отличие от арианского символа, принята единодушно, и именно это единодушие смутило православных. Ариане интерпретировали эту формулу предельно широко, в смысле того, что «все от Бога» (1 Кор. 8, 6; 2 Кор. 5:17,18). Поэтому православные отозвали эту формулу и предложили другую — «Сын — истинный Бог» (1 Ин. 5: 20), и ариане после некоторого замешательства снова приняли ее в смысле, что если Сын — Бог, то он в любом случае истинный Бог. Поэтому православные вновь отказались от своей формулировки и вновь предложили другую — «В Нем Сын пребывает» (Ин. 1:1), что еще несколько дней назад вызвало бы у ариан обвинения в савеллианстве, но они приняли ее в том смысле, что и все люди живут в Боге (Деян. 17: 28). Соответственно, и на этот раз православные отозвали свои слова и предложили новый вариант — «Слово есть истинная сила Божия», как Апостол Павел называет Сына силой Божией (1 Кор. 1: 24), но этот вариант для ариан был совсем удобным, потому что любое живое существо, и гусеница, и саранча, называются силой великой (Иоил. 2: 25). Тогда православные выдвинули совсем простой вариант — «Сын сияние славы и образ ипостаси Бога» (Евр. 1: 3), на что ариане, естественно, заметили, что и человек есть образ и слава Божия (1 Кор. 11: 7).

Вряд ли ариане громогласно объявляли о своем одобрительном понимании слов, предложенных православными, ведь они были не столь наивны. Скорее всего, православным было достаточно их единодушного согласия по этим формулировкам, а их конкретные интерпретации они могли либо сами, либо через посредников узнать в кулуарах Собора, во время постоянных перерывов, как это часто бывает в подобных случаях. Православным было очевидно, что если Собор примет вероопределение, которое не вызовет возражений у ариан, то им это позволит еще больше укорениться в своей ереси, только теперь уже ссылаясь на постановление всецерковного Собора. В определенные моменты возникало ощущение, что дискуссия зашла в тупик, но тут вдруг выступил полуарианин Евсевий Кесарийский, предложивший якобы компромиссный вариант текста: «Веруем, что каждый из них — Отец, Сын и Дух — есть и имеет свое бытие, что Отец истинно Отец, Сын истинно Сын, Дух Святой истинно Дух Святой»… Трудно сказать, специально продумал Евсевий каждое слово или он действительно был слишком далек от метафизических тонкостей, чтобы не увидеть в понятии «свое бытие» искажение православного понимания Троицы, где бытие всех Лиц общее для всех них. Как писал историк Церкви А.П.Лебедев, «водворилось молчание, которое Евсевий принял было за знак общего одобрения. Минута знаменательная в истории христианства» («Вселенские Соборы IV и V веков», 1879 г.). Но еще большей неожиданностью было то, что сам император Константин одобрил эту формулу и тут же предложил определенное дополнение, которое стало главным достижением Никейского Собора.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.