3

3

Квартира, как и все квартиры московских граждан, стала коммунальной. К нам вселили – правда, по сравнению с другими очень по-божески – несколько жильцов. Луначарский дал папе охранную грамоту на самую большую комнату – библиотеку – «ввиду исключительной научной ценности его собрания книг». Поэтому у нас осталось четыре комнаты, к тому же один боковой коридор был только наш. Все знакомые считали, что мы в исключительно хорошем положении. А вновь прибывшие продолжали относиться к моим родителям как к хозяевам квартиры.

Первой подселили некую женщину по фамилии Бауман. Звали ее Вера Сергеевна. Она была родственницей большевику Николаю Бауману, убитому в 1905 году, – в это время как раз стали называть его именем московские улицы. Потом появилась Софья Николаевна Луначарская, племянница Анатолия Васильевича и папина приятельница. Для нее в бывшей большой столовой, а теперь бабушкиной комнате отгородили уголочек фанеркой, и она там жила некоторое время вместе со своим сыном Колей, нашим ровесником. Потом Луначарская получила квартиру, и тогда на ее место вселился сапожник.

По всей Москве были еще печки-буржуйки, а у нас на Долгоруковской – уже центральное отопление. В двадцать третьем году папе провели телефон. Это была большая редкость. Телефон, конечно, был один на всю квартиру, а то и на весь дом. К нам без конца приходили: «Нельзя ли от вас позвонить?» Я даже помню его номер: 3-13-41. А в ГАХНе, то есть Академии художественных наук, у папы в кабинете: 3-13-42.

Что я помню о папе в своем детстве? Только одно: «Тише, папа занимается. Говорите шепотом, здесь папин кабинет. Не бегайте!» И вдруг счастье – папа ушел! Особенно когда он стал вице-президентом ГАХНа и гораздо чаще работал не дома. Вот когда папа покидал квартиру, мы очень любили бегать. У нас было такое расположение комнат, что получался замкнутый круг: наша детская, рядом столовая, потом папин кабинет и кусок коридора. Вот по этому кругу мы бегали в салочки, по дороге любили в прятки играть. И в конце концов изобрелась какая-то разновидность не то пряток, не то казаков-разбойников. Называлась «плетняя дрань». Откуда пошло? Не знаю. Но любимая наша игра. Папа ушел – скорее в плетнюю дрань играть!

В те годы было гораздо больше домработниц, чем сейчас. Это было принято почти во всех средних домах Москвы. Слова «домработница» тогда не было, была прислуга. Потом решили, что «прислуга» – это унизительно, а «домашняя работница» – это все же работа, и уже ближе к тридцатым годам сократили до «домработницы».

Вначале у нас была няня. Ее звали Наташа, как и маму, поэтому няня для нас была Наташурка. Появилась она в доме очень интересно. Мама рассказывала, что в 1916-м, когда я родилась, то есть на третьем году Первой мировой и за год до революции, пришла она к нам от соседей и стала просить, чтобы мы ее взяли, потому что она честно там работала, но с ней очень плохо стали обращаться и не хотят ее больше держать: «А у вас две маленькие девочки, наверное, вам помощница нужна?» И мама ее взяла как няню. Потом произошла революция, и мама ей сказала: «Знаете, я больше не могу вас содержать», а няня ответила: «Ну как же вы одна останетесь? И кроме того, куда мне деваться? Не нужно мне никакой зарплаты, я буду у вас жить и вам помогать».

Наступил 1918 год. И вдруг однажды звонок в дверь. Причем резкий, настойчивый: дзынь-дзынь-дзынь! Что такое? Думали, прилетели большевики что-нибудь отбирать. Оказалось, прибежала из верхней квартиры гувернантка-немка, которую выгнали на улицу. Сказали: «Идет война немецкая, не хотим больше держать приживалку немецкую, уходите». И в буквальном смысле слова выгнали ее на улицу. А она знала, что на этаж ниже живет профессор Шпет. И она все к нему обращалась: «Herr Professor, Herr Professor! Вы же меня не оставите на улице?» Ну, «герр профессору» пришлось ее взять, и она у нас прожила несколько лет вместе с Наташуркой. И все вместе в эти голодные годы питались кое-как, зарплату никому не платили. Я помню, как мы с сестрой сидим за маленьким детским столиком, а напротив нас, на высоком стуле очень прямая и строгая гувернантка-немка. Говорят, и Таня и я научились в два-три года хорошо говорить по-немецки, но потом абсолютно забыли! А столик и теперь у меня.

Я знаю, что в двадцать первом году мама ходила в немецкое посольство хлопотать за нашу гувернантку. Рассказала там, что в семье живет немка, которую просто приютили, потому что она была вынуждена бежать от соседей, и нельзя ли помочь отправить ее на родину? И, представьте себе, посольство откликнулось, и она уехала в Германию. А няня наша осталась.

Наташурка нас всех очень любила, всю семью, до самой старости своей привязана к нам была. Помню, она гладила белье, а я к ней все приставала: «Вот я родилась в сорочке. А в чем же брат родился?» Она ответила: «А брат в лифчике родился!» Раньше все мальчики в лифчиках ходили. Такая прямая полосочка вокруг груди, и к ней пристегивались резиновые клетчатые подвязочки на резинке. И держались чулочки. Ведь тогда колготок-то не было! В чулочках все ходили, и мальчики и девочки. Даже еще при мне оставался обычай: маленьких мальчиков лет до двух водить в платьицах. А потом уже шили им короткие штанишки. Когда я училась в школе, ни один мальчик в школу не ходил в длинных брюках. Только в коротких штанишках. Длинные брюки – это уже шестой, седьмой, восьмой класс…

И вот в начале двадцатых наша Наташурка общалась со своей односельской подружкой Сашей. Они обе окали и были из одной деревни в Вологодской губернии. И вдруг выяснилось, что Саша служит домработницей у Ленина. Здесь произошло несколько анекдотов. Во-первых, я помню, как Наташа иногда говорила, что пойдет в Кремль, а вернувшись, рассказывала: «Ленина сестра сказала то-то. И Крупская с ней согласилась». Она Надежду Константиновну так и называла: «Крупская». Наташа к ним была вхожа через свою подружку, они поощряли эту дружбу, ей пропуск в Кремль выписывали!

А Саша приходила к нам. Хотя последний раз в жизни я ее видела в двадцать третьем году, считайте, девяносто лет прошло, но я помню ее лицо. Вся в веснушках, рыжие волосы, зачесанные назад и собранные пучком, и довольно красивая по чертам лица. Это я сейчас соображаю, тогда я не понимала, что она красивая, но Саша мне нравилась. И всегда она Наташе приносила конфеты какие-то, сухарики, печеньица. А один раз принесла бутерброды с красной икрой. Она Наташе дает, а Наташа, конечно, старается сама не съесть, а только нас накормить. И вот когда она нам стала давать красную икру, то мы обе с сестрой отказались, а мама сказала: «Да нет, берите, ешьте, раньше это всегда ели!»

Мы очень удивились, но попробовали – ничего, прижилось…

Кстати, занятная вещь: когда я позднее, после всяких реабилитаций, уже сама работала в школе, пригласили мы одну старую большевичку выступить с воспоминаниями о царской ссылке. И она, между прочим, заметила: «Вот некоторые говорят, что Ленин голодал. Нет, это неправда. Неужели мы, партийные люди, допустили бы, чтобы Ленин голодал? Нет! Ленин не голодал!» И я сказала: «А я очень этому рада. Потому что первый раз в жизни я ела красную икру из дома Ленина!»

Однажды Саша приходит к Наташе и после очередных гостинцев говорит: «А как же ты работаешь-то у них? Ведь теперь вышел декрет Ленина, что нельзя нанимать по хозяйству частных людей!» Наташа ей в ответ: «А ты как работаешь?!» – «Так я у Ленина не прислугой, я у Ленина курьером работаю!» Мама рассказывала, что Наташа гордо подбоченилась и говорит: «А я у Густав Густавыча курьером!»

Обычно Саша к нам добиралась пешком, не приучена была ни к трамваям, ни к извозчикам. Вообще в те времена люди по-другому по улицам ходили, именно что ходили по Москве. Ну что такое из Кремля дойти до Долгоруковской, всего ничего. А тут ее привез на машине Ленина его шофер, по-видимому, немножко он за ней ухаживал. Наташа ей и говорит: «Ты бы хоть детишек прокатила»…

Машина стояла у подъезда, черная, блестящая, с открытым верхом. Я первой села на заднюю скамейку, рядом сестра Таня, к ней на колени посадили маленького братика Сережку и велели держать крепко. И мы поехали по прямой – до самых ворот Страстного монастыря. Тогда он еще не был снесен, и памятник Пушкину еще стоял напротив, открывая собой прекрасную перспективу Тверского бульвара. У Страстного мы остановились, сразу столпился какой-то народ. Со всех сторон мы слышали: «Ленин! Ленин!» Машину-то его знали, а тут дверца открылась, и вдруг высыпали дети… Так вышло, что ленинский автомобиль стал первым в моей жизни.

Мы жили в двух шагах от Садового кольца. В те времена Садовое кольцо было вымощено булыжником и разбивалось надвое широким бульваром, садом, поэтому и называлось Садовое. Ездили в основном на извозчиках. На каждом углу были «извозчичьи стоянки», собирались они группками, как потом одно время такси. Зимой возили на санях. Летом – в колясках с черным капюшоном, который в случае дождя поднимался над публикой. До извозчика он не доставал, и тот возвышался на своем сиденье, часто в клеенчатом пальто. Все грузы перевозились на «ломовиках», то есть подводах, запряженных лошадьми специальной «ломовой» породы.

Ходили по Москве трамваи, которые завел мой двоюродный дедушка, городской голова Николай Гучков. Помню рельсы на Долгоруковской, грозди людей на подножках и верхние дуги, которые без конца искрились. Автобусов было немного, я на них никогда не ездила, но видела. Машины стали появляться в конце 20-х годов. Каждая была как событие: долго еще на них «глазели». Вот проехала машина, кто-нибудь со двора обязательно крикнет тебе в окно, чтоб не пропустили, выглянули.

Народу всегда было мало. Во всяком случае, когда в двадцать четвертом году я пошла в первый класс, свободно переходила через Садовое кольцо. Правда, иной раз лошади везли груз цугом, по пять – десять подвод, одна за другой, одна за другой…Тогда я зажмуривалась и перебегала. Однажды соседка увидела и пожаловалась маме.

Наша школа находилась на углу Старопименовского переулка и Малой Дмитровки, в мрачном сером здании бывшего доходного дома. До революции здесь была частная женская гимназия Варвары Васильевны Потоцкой. Поразительно, но Варвара Васильевна осталась заведующей и в нашей «опытно-показательной станции Наркомпроса с иностранным уклоном имени Короленко». А сестра ее работала в школьном гардеробе.

У меня случайно сохранились первые школьные тетрадки, и недавно в одной из них я наткнулась на список одноклассников. Добрая половина – интеллигенция.

В гимназии Потоцкой некогда учились Надежда Крандиевская (потом она стала скульптором, и с нее Алексей Толстой написал Дашу в «Хождении по мукам»), Елена Дьяконова (будущая муза Сальвадора Дали – Гала), Наталья Кончаловская. Младшая сестра Марины Цветаевой Ася вспоминала:

Гимназия, куда я с третьего класса вступила, была первой моей русской школой. Мне не с чем было сравнивать. Как я жалею теперь, что по молодости не отдавала себе ясного отчета о том месте, какое занимала либеральная гимназия Потоцкой среди московских средних учебных заведений, и не осознала всех ее особенностей для моего будущего. Из класса в класс экзаменов у нас не было, отметок не ставили – чтобы не ради них, а ради знания учились учащиеся, отметки об успеваемости учителя делали у себя. На все эти нововведения начальство косилось, и выпускные экзамены в нашей гимназии происходили в присутствии представителей учебного округа, которые к выпускницам придирались. В гимназии Потоцкой была широко развита самодеятельность – каждый класс в содружестве с учителями устраивал вечера: один класс – вечер Древней Греции, другой – вечер Средневековья, третий – из эпохи Древнего Египта; пьесы для этих вечеров писали учителя, ученицы разыгрывали их. Ставились отрывки из Фонвизина, сцены из «Горя от ума». Но может быть, не только на выпускных экзаменах проявлялся недоброжелательный интерес свыше – к оппозиционным настроениям нашей гимназии. Слишком резко порядки ее и обычаи отличались от другого, правительственного типа гимназий.

В мое время школа под руководством Потоцкой тоже резко отличалась от других советских учебных заведений прежде всего своим «иностранным уклоном»: французский мы учили с первого класса, немецкий – с третьего, английский – с пятого. Сама Варвара Васильевна знала языки в совершенстве. Составленный ею «Французско-русский словарь» востребован до сих пор. Кстати, дочь ее Анастасия стала последней женой великого Михоэлса.

В общем, к двадцать восьмому году спохватились, и началась травля Потоцкой в газетах: почему школой Короленко заведует бывшая владелица этой же гимназии? Повесили на нее какую-то политику, пошла статья за статьей. Я их тогда не читала, мне было одиннадцать лет, но в доме говорили: вот опять бедную Варвару Васильевну обвиняют во всех смертных грехах. Отучилась я четыре класса, и тут нашу школу в Старопименовском «раскассировали», то есть, попросту говоря, ликвидировали.

Но именно в этот момент мы переехали на другую квартиру, в Брюсов переулок, который все называли Брюсовским.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.