ДВАДЦАТЬ ВТОРОЕ ДЕКАБРЯ 1849 ГОДА

ДВАДЦАТЬ ВТОРОЕ ДЕКАБРЯ 1849 ГОДА

Помню я Петрашевского дело,

Нас оно поразило, как гром.

Даже старцы ходили несмело,

Говорили негромко о нем.

Н. А. Некрасов

Бернадский был прав, к нему и к его друзьям-художникам следствие подобралось очень близко. Арестовали и допрашивали надворного советника А. П. Баласогло — человека, близкого к искусству. Был он из семьи моряков, служил долго на Черноморском и Балтийском флоте, принимал участие в сражениях, был дружен с Геннадием Невельским и хотел с ним ехать в экспедицию для исследования восточных морей.

Баласогло занимался восточными языками и одновременно страстно был предан русскому искусству, добиваясь вакансии библиотекаря Академии художеств, думая там специально заняться составлением каталогов произведений отечественных мастеров.

При допросе расспрашивали надворного советника о его знакомых, о художниках Бернадском, Трутовском, Бейдемане и о Павле Федотове.

Баласогло сумел ответить довольно распространенно, но невнятно. Следственная комиссия уже имела на руках больше обвиняемых, чем на то рассчитывали; надо было свезти всех арестованных в Петропавловскую крепость до ледохода.

Николай Павлович сам накладывал резолюции на донесения о деле петрашевцев.

Он писал: «Я все прочел; дело важное, ибо ежели было только одно вранье, то и оно в высшей степени преступно и нетерпимо».

На дальнейших докладах он писал:

«С богом, и да будет воля его».

«Дай бог во всем успеха».

Когда арестованные были уже свезены в Петропавловскую крепость, написано было Орлову[14]: «Слава богу! Теперь буду ждать, какое последствие имело над ними сие арестование и что при первом свидании с главными ты от них узнаешь».

Узнали не так много: узнали то, что и так знали от провокатора Антонелли.

Антонелли вошел к петрашевцам и даже жил в одной квартире с Толлем, но о тех разветвлениях общества, в которые он не попал, следствие узнало мало. О тех собраниях, на которых Антонелли не был, следствие не знало ничего.

Подсудимые говорили как будто и охотно, но о вещах для того времени фантастических: о том, что в будущем труд станет страстным и энергичным, о соревновании в труде и даже об улучшении климата. Глухо дознанно было, что говорили еще о литографии, о типографии, как будто собирались завести журнал.

Самым главным считалось то, что отставной поручик инженерных войск Федор Достоевский читал письмо покойного Белинского к Гоголю. Письмо это было полно страстной уверенности в том, что жизнь России изменится.

Как будто бы заговор не был доказан, и в то же время казалось, что все были в заговоре и заговор шел во все стороны.

Уже не было свободных казематов в Петропавловской крепости, но надо было кончать следствие, потому что царь торопил.

Подсудимые были люди невлиятельные и незначительные, но говорили нечто странное, как будто кто-то из них хотел свечкой поджечь гранитный Исаакиевский собор.

Что касается Михаила Петрашевского, то он ссылался на статьи закона, спорил, иногда же начинал говорить возвышенно:

«Делайте что вам угодно, господа следователи, а перед вами стоит человек, который с колыбели чувствовал свою силу и, как Атлант, думал нести Землю на плечах своих…»

Генерал-аудитор докладывал дальше: «Затем Петрашевский в виде угрозы и темного какого-то предсказания в случае его осуждения говорит: „Но знайте, развеется ли прах мой на четыре конца света, вылетит ли из груди моей слабый вздох среди тишины подземного заточения, его услышит тот, кому услышать следует; упадет капля крови моей на землю — вырастет зорюшка… Мальчик сделает дудочку… Дудочка заиграет… Придет девушка, и повторится та же история, только в другом виде: „закон судьбы или необходимости вечен““».

То, что говорил Петрашевский, судьям казалось бредом. Следственная комиссия, однако, всеподданнейше доносила, что страшного тут нет ничего, что в этой толпе обвиняемых нет ни одного лица сколько-нибудь значительного или известного.

Действительно, имена были совершенно неизвестны: Петрашевский, Достоевский, Салтыков, Стасов, Семенов, которого потом называли Тянь-Шанским, Майковы, Данилевский…

Имя Федотова не упоминалось. Про Антона Рубинштейна следствие не знало ничего или не обратило на него внимания.

Следственная комиссия решила, что цензура не довольно осмотрительна и что надо усилить цензурный надзор.

Подсудимые были приговорены к смерти.

Двадцать второго декабря Федотов получил рано утром очередной номер газеты «Русский инвалид» и сразу начал одеваться.

В газете сообщалось не в виде манифеста или указа, а в форме простого объявления, что в сей день будет произведена на Семеновском плацу над некоторыми государственными преступниками смертная казнь через расстреляние.

У Семеновского плаца стояло несколько ободранных наемных извозчичьих карет с замерзшими окнами: осужденных привезли.

Было тихое морозное утро. Солнце красным шаром висело над заснеженными крышами.

Посередине Семеновского плаца стоял помост, обитый черным сукном, — эшафот.

Перед эшафотом — заснеженный вал. На Семеновском плацу производили стрелковые учения, и вал был насыпан для того, чтобы шальные пути не улетели за пределы поля.

Перед валом врыты невысокие столбы. Возле желтый песок со струйками белого снега.

Осужденные — их было человек двадцать, — одетые в штатские летние пальто и холодные шляпы, стояли на эшафоте.

Эшафот был окружен со всех сторон строем гвардейских полков, одетых в парадную форму. По краям плаца стояла молчаливая огромная толпа. Над толпой поднимался пар белыми морозными неровными плотными клубами.

Вот стоит Федор Достоевский; у него на усах иней.

К осужденным подошел священник и протянул маленький серебряный крест.

Федотов пробился в первые ряды публики.

Солнце медленно поднималось, бледнея и уменьшаясь.

Тени смертных столбов укорачивались. В могилах уже теперь можно было увидеть дно.

На эшафоте что-то заговорили, с осужденных сняли платье и надели на них длинные белые балахоны с длинными, почти до земли доходящими, рукавами.

Шляпы со всех сняли.

Петрашевский поднял руки и начал длинным рукавом растирать замерзшие щеки, потом оглянулся, согнул руки в локтях — рукава повисли. Изо рта Петрашевского клубами шел пар.

В тишине замершей толпы Федотов вдруг услыхал знакомый голос:

— Господа, как мы смешны в этих костюмах!

Потом Петрашевский неожиданно пошел и начал целоваться с другими осужденными. Его остановили.

Вышел человек в шинели с енотовым воротником, снял треугольную шляпу и начал читать приговор:

— «По-по-по… — начал он, — у-ка-ка-ка-зу е-го-го!..»

— Заика! — сказал кто-то рядом с Федотовым.

Аудитор, заикаясь, читал бесконечный приговор, перечисляя вины осужденных; заикаясь, он говорил о том, что они хотели разрушить здания, города и государство.

Наконец указ был дочитан. Выбрали несколько осужденных — Федотов узнал Петрашевского, Момбелли и Григорьева; их провели вдоль всего фронта, прикрутили к столбам, надели на головы белые колпаки.

Священник стоял с крестом в руках. К нему подъехал генерал на коне и громко сказал:

— Батюшка, вы исполнили все! Отходите в сторонку.

Хрипло прозвучал рожок. Из рядов батальонов вышли солдаты, очевидно заранее назначенные, и построились перед валом.

Федотов услыхал знакомую команду:

— Рукавицы снять!

Потом:

— К заряду!

Ружья поднялись.

«Сейчас», — подумал Федотов.

Вдруг застучал барабан, ружья пробряцали, опускаясь.

Толпа вздохнула.

Потом в тишине аудитор сказал заикаясь:

— От-ставить!

И прочел новый приговор, со сроками каторги, дисциплинарных рот и службы в дальних батальонах.

Отвязали людей от столбов, и тут оказалось, что один из осужденных, Григорьев Николай Петрович, впал в меланхолическое умопомешательство…

Слышались удары молота: заковывали осужденных.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.