21 мая

21 мая

Вечером, когда я при свете лампы сидел над книгой, я услышал снаружи тяжелые шаги солдата. Он подошел к моему окну и прильнул лицом к стеклу. Он не побоялся. Из любопытства или, быть может, просто поинтересовался.

– Ничего, брат, не видно, – сказал я дружелюбно. Он не ушел.

– Да! – послышалось в ответ. Он вздохнул и секунду спустя спросил: – Скучно вам? Заперли (последовало известное русское ругательство) и держат!

Кто-то показался во дворе. Он ушел.

Эти несколько грубых, но сочувственных слов вызвали во мне целую волну чувств и мыслей. В этом проклятом здании, от тех, чей самый вид раздражает, нервирует и вызывает ненависть, услышать слова, напоминающие великую идею, ее жизненность и нашу связь, узников, с теми, кого в настоящее время заставляют нас убивать! Какую колоссальную работу проделала уже революция! Она разлилась повсюду, разбудила умы и сердца, вдохнула в них надежду и указала цель. Этого никакая сила не в состоянии вырвать! И если мы в настоящее время, видя, как ширится зло, с каким цинизмом из-за жалкой наживы люди убивают людей, приходим иной раз в отчаяние, то это ужаснейшее заблуждение. Мы в этих случаях не видим дальше своего носа, не сознаем самого процесса воскресения людей из мертвых. Японская война выявила ужасную дезорганизацию и развал русской армии, а революция только обнажила зло, разъедающее общество. И это зло должно было обнаружиться, для того чтобы погибнуть. И это будет! Для того чтобы ускорить этот момент, необходимо вселить в массы нашу уверенность в неизбежном банкротстве зла, чтобы ими не овладело сомнение, чтобы они пережили этот момент в стройных, готовых к борьбе рядах. Это задача теоретиков. А задача других – обнажить и выявить это зло, обнажить страдания и муки масс и отдельных, вырванных врагом из их среды борцов, придать им то значение, какое они имеют в действительности и которое дает им силу все перенести мужественно, без колебаний. Только этим путем можно вдохнуть в массы мужество и моральное сознание необходимости борьбы. Нужны как те, кто воздействует на умы, так и те, кто вливает в душу и сердце уверенность в победе. Нужны ученые и поэты, учителя и агитаторы. Я вспоминаю, какое огромное влияние производила изданная партией «Пролетариат»[70] книжка «С поля борьбы», описывающая страдания людей, их выдержку и мужество в борьбе. Как я желал бы, чтобы и теперь появилась такая книжка. Теперь труднее собрать и сопоставить факты, настолько они значительны и так их много. Но и сил теперь больше. Если бы кто-нибудь взялся за такую работу или хотя бы только за руководство такой работой, то через год, через два такая книга могла бы появиться. В ней были бы отражены не только наши страдания и наше учение, но и та жажда полноты настоящей жизни, ради которой человек не пожалеет никаких страданий, никаких жертв.

Несколько слов, сказанных солдатом, разожгли мой мозг. Здесь много этих солдат-служителей и жандармов-ключников.[71] Но мы лишены возможности добраться до их сердца и мысли. Всякий разговор с ними воспрещен. Да и в разговоре не за что зацепиться. С жандармами мы встречаемся, как враги, солдат мы только видим. В коридоре три жандарма сменяются ежедневно каждые четыре часа. Каждый жандарм попадает в один и тот же коридор раз в 10–15 дней. При таких условиях трудно узнать, кто из них проще и доступнее. Независимо от этого у них много работы: то они водят нас по одному в уборную, то на прогулку, то на свидание, то открывают дверь, когда солдат-служитель вносит обед, подметает камеру, приносит чай, хлеб, ужин, уносит лампу. После этого жандармы, водящие нас на прогулку, направляются на другую службу. От этого они часто грубы, злы, видят в нас врагов, пытаются сократить время прогулки и досадить нам. Впрочем, таких, которые досаждают нам по собственной инициативе, немного. Они часто заглядывают через «глазок», заставляют долго ждать открытия дверей, когда им стучат. Остальные просто устали; чувствуется, что они боятся начальства и тяготятся строгой дисциплиной. Мне известны случаи даже сочувствия с их стороны. Однажды я попросил одного из них, чтобы мне переменили книги. Он тотчас же обратился к другому, тогда не занятому жандарму, проходившему мимо моей камеры, и сказал: «Обязательно скажи в канцелярии». В другой раз во время прогулки мне показалось, что жандарм собирается прекратить прогулку и повести меня обратно в камеру; когда я обратил его внимание на то, что осталась еще одна минута (часы висят на заборе в стеклянном шкафу), он возмутился тем, что я мог его заподозрить в желании отнять у меня минуту прогулки. Это было им сказано таким дружелюбным тоном, что, сконфузившись, я ответил: «Всякие бывают среди вас».

Весьма трудно в этом «мертвом доме» вступить в беседу с жандармом. В высшей степени характерно, что, когда случайно встречается заключенный с заключенным, они не в состоянии заговорить друг с другом. Однажды жандарм забыл, что в уборной уже находится один заключенный, и привел другого… Когда последний увидел это, он сразу повернул обратно в свою камеру. Этот заключенный сидел в камере напротив моей, и я услышал, как он сказал жандарму: «Там уже есть кто-то». В другой раз я встретил заключенного офицера. Заметив его, я крикнул: «Здравствуйте, товарищ!», а он с недоумением посмотрел на меня.

Здесь теряется умение вести разговор. Жандармы разговаривают в коридоре друг с другом и со служителями исключительно шепотом. Когда заходит в камеру кто-нибудь из начальства, жандарм закрывает двери, чтобы другие заключенные не слышали разговора, голоса. Жандарм не имеет права разговаривать с заключенным и войти к нему в камеру; за солдатом-служителем наблюдает жандарм-ключник, чтобы он ни единым словом не обменялся с заключенным. Если мне что-либо нужно от служителя, я должен обратиться за этим не к нему, а к жандарму. В коридоре постланы мягкие дорожки, так что шагов не слышно. Из коридора проникает иной раз в камеру только шепот жандарма, скрежет задвижки и треск замка.

Малейший звук извне, пробивающийся в окно из крепости, только усиливает эту могильную, таинственную тишину. Эта тишина давит каждого и подчиняет себе и нас и жандармов. Однажды я сделал замечание жандарму, что ему не следует будить меня на прогулку, как он это сделал в этот день утром, добавив при этом, что я когда-нибудь устрою по этому поводу скандал. Я был спокоен, но даже при этом небольшом заявлении я чувствовал какую-то дрожь. Жандарм, как я заметил, тоже не мог свободно объясниться. Когда же кто-нибудь из нас, преодолев себя, свободно скажет несколько слов жандарму или когда иной раз запоет или искренне захохочет, – точно блеснет луч света. Это чувствуют и жандармы.

Говоря об этой гробовой тишине, надо упомянуть, что в моем коридоре уже нет закованных, а в моем садике ходит на прогулку только один закованный (с одной части привезенных на суд из провинции кандалы сняли, другую часть закованных увезли). Благодаря отсутствию кандального звона эта тишина уже не врезается так болезненно в мозг, но на душу она все же сильно действует.

Извне проникают к нам отголоски жизни: днем – постоянный шум, в котором трудно различить отдельные звуки, – это дыхание жизни, солнца, дождя, города, извозчиков, солдатского марша. В этот шум жизни по временам вплетается свободный голос детей, грубый, громкий смех, шутки, ругань и голоса жандармов и солдат; в другой раз гремящая военная музыка, пение солдат, орущих во все горло, а еще в иной раз один и тот же тягучий звук гармошки. По временам, в праздники, слышно какое-то хриплое пение под аккомпанемент гармошки. По ночам доносятся свистки паровозов, шум мчащихся поездов. А когда тихий ветер шевелит листья, кажется, что это мягкий шелест леса или журчание ручья. Но все эти звуки лишь усиливают внутреннюю тишину и часто вызывают раздражение и даже бешенство, постоянно напоминая, что ты не умер, что эти звуки проникают из-за решетки в окно, через которое живой внешний мир виден лишь в виде расплывчатого светлого пятна. И, тем не менее, если бы совершенно не было этих слуховых впечатлений, то было бы, пожалуй, еще хуже.