4

4

В первой половине 40-х годов иностранные гости Чаадаева существенно дополнят представительный круг его знакомств. Министры, сенаторы, почетные опекуны, директора департаментов, губернаторы, вице-губернаторы, жандармские начальники, генералы, цензоры, профессора, графы, князья находили удовольствие в общении с Чаадаевым. Проезжая через Москву, его относительно удаленным от центра города флигель посещал даже сам Л. Ф. Орлов, ставший после смерти Бенкендорфа начальником III отделения. «Старикам и молодым, — вспоминает Герцен в «Былом и думах», — было неловко с ним, не по себе; они, бог знает отчего, стыдились его неподвижного лица, его прямо смотрящего взгляда, его печальной насмешки, его язвительного снисхождения. Что же заставляло их принимать его, звать и, еще больше, ездить к нему?.. Откуда же шло влияние, зачем в его небольшом, скромном кабинете… толпились по понедельникам «тузы» Английского клуба, патриции Тверского бульвара? Зачем модные дамы заглядывали в келью угрюмого мыслителя, зачем, генералы, не понимающие ничего штатского, считали себя обязанными явиться к старику, неловко прикинуться образованными людьми и хвастаться потом, перевирая какое-нибудь слово Чаадаева, сказанное на их же счет? Зачем я встречал у него дикого Американца Толстого и дикого генерал-адъютанта Шилова, уничтожавшего просвещение в Польше?..»

Объяснение своим вопросам Герцен находит и тщеславии важных гостей, приезжавших к Петру Яковлевичу и приглашавших его на свои рауты, а также в том, что мысль постепенно становилась мощной силой, признававшейся в умственной власти Чаадаева настолько, насколько уменьшалась административная власть Николая I. Об иных причинах можно судить по более позднему письму Чаадаева к брату, где он говорит о больших нравственных затратах, потребовавшихся для повторного завоевания положения в обществе после «телескопской» катастрофы. Важные гости не только удостоверяли власть «безумного» ротмистра, о которой говорит Герцен, в глазах окружающих, но и залечивали самолюбивую рану и его собственной душе.

Вяземский отмечал, что особенное удовольствие хозяину новобасманного флигеля доставляли визиты бывших товарищей и сослуживцев из Петербурга, вышедших, как говорится, в люди и способных своим присутствием внушать москвичам, что и он имеет какое-то значение в высоких общественных сферах. Вяземский, некогда негодовавший в связи с публикацией первого философического письма, внутренне и внешне примирился, как и многие другие, с его автором, объективно оценивая его достоинства и прощая слабости.

Однако не только суетиость и слабодушие, желание чувствовать себя социально значимой и почитаемой личностью обусловили своеобразие отношений Чаадаева с выделяющимися на общем фоне людьми, занимавшими когда-то вместе с ним гораздо более скромное общественное положение. Так, его товарищ по университетской скамье Л. А. Перовский стал министром внутренних дел. С. Г. Строганов, с которым он служил в лейб-гвардии Гусарском полку и с которым объяснялся по поводу «телескопской» публикации, исполнял обязанности попечителя Московского учебного округа, В. Л. Олсуфьев, с кем он часто обедал в петербургском ресторане Фельета, играл в свайку в офицерской компании и слушал в гостинице Демута стихи только что окончившего лицей Пушкина, занимал пост гофмейстера двора цесаревича. Особенно же должна была впечатлять Петра Яковлевича карьера Н. А. Протасова, который в давние времена был самым младшим адъютантом (вслед за Чаадаевым) у И. В. Васильчикова, а затем принимал участие в турецкой войне и подавлении польского восстания, получал чины и ордена, быстро став товарищем министра народного просвещения, а вскоре — и обер-прокурором Синода. Он пользовался неизменным доверием и безусловным расположением Николая I, и, возможно, благодаря его участию в комиссии по делу напечатания первого философического письма наказание Чаадаева оказалось столь неопределенным.

Сложная натура Петра Яковлевича заставляла его невольно подчеркивать в той или иной форме свое превосходство над высокопоставленными знакомцами. Его простодушно-колкие замечания нередко чередовались со справедливо-едкой иронией, выразительные примеры которой приводит Герцен: «Чаадаев часто бывал в Английском клубе. Раз как-то морской министр Меншиков подошел к нему со словами:

— Что это, Петр Яковлевич, старых знакомых не узнаете?

— Ах, это вы! — отвечал Чаадаев. — Действительно, не узнал. Да и что у вас черный воротник, прежде, кажется, был красный?

— Да, разве вы на знаете, что я морской министр?

— Вы? Да я думаю, вы никогда шлюпкой не управляли.

— Не черти горшки обжигают, — отвечал несколько недовольный Меншиков.

— Да разве на этом основании, — заключил Чаадаев.

Какой-то сенатор сильно жаловался на то, что очень занят.

— Чем же? — спросил Чаадаев.

— Помилуйте, одно чтение записок, дел, — и сенатор показал аршин от полу.

— Да ведь вы их не читаете.

— Нет, иной раз и очень, да потом все же иногда надобно подать свое мнение.

— Вот в этом я уж никакой надобности не вижу, — заметил Чаадаев».

Петр Яковлевич часто посещал большой дом Соймоновых на Малой Дмитровке, отличавшийся старинным московским радушием. Здесь в гостиной собирались ученые, литераторы, европейские артисты с рекомендательными письмами, путешественники. Живой и веселый хозяин дома, до семидесяти лет каждый день ездивший верхом по улицам, своими манерами напоминал маркиза XVIII века. На вечерах у Соймоновых, как, впрочем, и в других домах древней столицы, Чаадаеву нередко приходилось сталкиваться с Вигелем, что доставляло ему немало тревожных минут.

Как известно, Петр Яковлевич уже много лет являлся лакомым кусочком для колкой иронии Филиппа Филипповича. С начала же 40-х годов, когда Вигель стал постоянно жить в Москве, желчная натура особенно не давала ему покоя при виде «басманного философа».

Утешение язвительности Вигеля доставляли записки, которые он вел много лет и которые жадно читались и переписывались современниками. Он и сам любил знакомить с отрывками из них слушателей в петербургских и московских салонах, поражавшихся остроумию, наблюдательности, злоречию и безыскусственности автора.

Самолюбие невольно заставляло Вигеля видеть в Чаадаеве своеобразного соперника. Величая Петра Яковлевича «плешивым лжепророком», он старался уверить своих знакомых, что влияние его прозелитизма не распространяется далее двух-трех кружков. «Но никто не подозревает, — писал он Хомякову, — тлеющего во тьме в углу старой Басманной сенсимонизма: когда случится назвать Московского Анфантеня, все спрашивают: кто бишь это такой?» Насмешки над ученостью и претензиями «Московского Анфантеня» были рассыпаны и на страницах записок Филиппа Филипповича, о чем Петр Яковлевич, несомненно, знал, но старался никак не реагировать на них при неизбежных встречах. «Но всего любопытнее, — замечает в своих неопубликованных воспоминаниях известный литератор М. А. Дмитриев, — было видеть его (Вигеля. — Б. Т.) вместе с Чаадаевым… Оба они хотели первенства. Но Чаадаев не показывал явно своего притязания на главенство, а Вигель дулся и томился, боясь беспрестанно второго места в мнении общества: он страдал и не мог скрыть своего страдания».

Столкнуть «басманного философа» с «первого места» Вигелю так и не удавалось. Петр Яковлевич же вникает во все мало-мальски заметные события московской жизни, к участию в которых относится с ревностным интересом. Так, прибытие в древнюю столицу Ф. И. Тютчева вскоре после его возвращения в Россию с дипломатической службы пробудило в нем своеобразное любопытное недовольство. Отвечая на вопросы И. Д. Якушкина о братьях Чаадаевых, H. H. Шереметева пишет: «Слышу, здоров, по обыкновению самолюбив. Настя мне сказывала, что он был у нас и с удивлением говорил, как это Тютчев Федор с неделю в Москве, и до сих пор у меня не был».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.