Остров Св. Людовика
Остров Св. Людовика
Всякий раз по возвращении Мари из блестящего путешествия обе дочери встречают ее на вокзале. В руках ученой все тот же большой коричневый кожаный саквояж, когда-то подаренный обществом польских женщин; он набит бумагами, папками, футлярами для очков. В сгибе локтя у Мари зажат целый сноп увядших цветов, преподнесенных где-то в пути, и, хотя он ее стесняет, она не решается его бросить.
Передав дочерям вещи, Мари взбирается на четвертый этаж своего дома на острове Св. Людовика. Пока она просматривает почту, Ева, став на колени, распаковывает вещи.
Среди знакомых предметов одежды она находит докторскую мантию, эмблемы вновь полученной степени доктора honoris causa, футляры с медалями, пергаментные свитки и – самое драгоценное из всего прочего – меню банкетов, которые Мари старательно хранит. Так удобно на оборотной стороне этих карточек из толстого и крепкого картона писать карандашом физико-математические расчеты.
Наконец в шорохе шелковой бумаги появляются на свет подарки для Ирен и Евы и купленные самой Мари сувениры, выбранные из-за их своеобразия и скромности. Их сберегут навсегда.
Кусочки окаменелых деревьев из Техаса послужат в качестве пресс-папье; дамасские клинки из Толедо будут играть роль закладок в научных книгах; шерстяные коврики, вытканные руками гуралей, покроют столики. По вороту черных кофт Мари Приколоты скромные украшения – кусочки серебряной руды, собранные в Большом каньоне, на которых индейцы выгравировали молнии в виде зигзагов, гранатовые броши из Богемии; золотое филигранное ожерелье; старомодная, очень хорошенькая брошь из аметистов – вот единственные драгоценности моей матери. Не думаю, чтобы за все дали триста франков.
Странный вид у этой семейной квартиры на набережной Бетюн – большой, неудобной, прорезанной коридорами и внутренними лестницами, а мадам Кюри прожила в ней двадцать два года! Внушительные комнаты этого здания XVII века тщетно ждут парадных пышных кресел и диванов, соответствующих их пропорциям и стилю. В громадной гостиной, где можно разместить человек пятьдесят гостей, а редко бывает больше четырех, стоит на вощеном красивом паркете, который поскрипывает и потрескивает при каждом шаге, унаследованная от доктора Кюри мебель красного дерева. Никаких плюшевых штор, сквозь тюлевые занавески просвечивают высокие окна с всегда поднятыми жалюзи. Мари не выносит матерчатых украшений. Она любит блестящие поверхности, оголенные окна, не скрадывающие ни одного солнечного луча. Она желает любоваться чудесным видом: слева – Сеной, набережной, а справа – древним ледорезом.
Мари слишком долго жила в бедности, чтобы уметь устраивать красивое жилище, и теперь у нее нет ни желания, да, впрочем, и времени менять обстановку, которая останется такой до конца ее жизни. Однако постоянный приток всяких подарков способствует украшению пустых и светлых комнат. Тут и акварельные рисунки различных цветов, поднесенные анонимным поклонником; и копенгагенская ваза, самая большая и самая красивая из изготовленных на этом фарфоровом заводе; и коричневый с зеленым ковер – подарок одной румынской фабрики; и серебряная ваза с пышной надписью… Единственным собственным приобретением Мари является черное фортепьяно, купленное для Евы, на котором младшая дочь упражняется часами, причем мадам Кюри никогда не жалуется на поток ее арпеджио.
Только одна комната из всех имеет вид действительно обжитой – это рабочий кабинет Мари. Портрет Пьера Кюри, застекленные шкафы с научными книгами и кое-какая старинная мебель придают ему благородный тон.
Эта квартира, выбранная самой Мари из множества других в целях своего спокойствия, – самое шумное жилище, какое можно себе представить. Гаммы пианистки Евы, резкие звонки телефона, стремительный галоп черного кота, любителя кавалерийских атак в коридорах, громкий звон колокольчика на входной двери, назойливые свистки буксирных пароходов на Сене отдаются усиленным эхом от высоких стен.
* * *
Еще до восьми часов утра шумная деятельность служанки, далеко не вышколенной, постоянно подгоняемой распоряжениями мадам Кюри, поднимает на ноги всю квартиру. Без четверти девять скромный лимузин останавливается на набережной и дает тройной сигнал. Мари бросается надевать шляпку, манто и торопливо спускается по лестнице. Пора в лабораторию.
Благодаря государственной пенсии и постоянному пособию от американских благодетелей исчезли материальные заботы. Доходы мадам Кюри, хотя некоторые и сочли бы их смехотворными, вполне обеспечивали ей комфорт, которым она плохо умела пользоваться. Она никогда не могла усвоить привычку прибегать к услугам горничной. Если она заставляла шофера ждать себя более нескольких минут, то чувствовала себя виноватой. Когда Мари входила вместе с Евой в магазин, она не глядела на цены, а по наитию, безошибочно указывала рукой на самое простое платье, на самую дешевую шляпку, единственное, что ей приходилось по вкусу.
Мадам Кюри не жалеет денег только на деревья, на цветы, на виллы. Выстроила себе две дачи: одну в Ларкуесте, другую на Средиземном море. С возрастом она стала искать более горячего солнца на юге и более теплого моря, чем в Бретани. Ей доставляло много радости спать на чистом воздухе на террасе своей виллы в Кавальере, любоваться видом на бухту и Йерские острова, сажать у себя в саду на крутом берегу эвкалипты, мимозы, кипарисы. Два ее друга, мадам Сальнав и мадемуазель Клеман, с некоторым страхом любуются ее проделками: Мари купается в протоках между скалами, плавая от одной скалы к другой, и подробно описывает свои достижения дочерям:
«Купание здесь хорошее, но до удобных мест надо идти довольно далеко. Сегодня купалась у скал, выступающих в Ла-Виже, – но сколько надо карабкаться! Уже три дня море спокойно, и я убедилась, что могу далеко заплывать. При спокойном море заплыв на триста метров меня нисколько не пугает, я, несомненно, способна и на большее».
По-прежнему она мечтает уехать из Парижа и жить зимою в Со. Она купила там участок с намерением строить дом. Проходят годы, но окончательное решение не принимается. И каждый день в час завтрака она пешком возвращается домой, переходит мост Турнель почти таким же быстрым шагом, как и прежде, и, немного запыхавшись, поднимается по лестницам старинного здания на острове Св. Людовика.
* * *
Когда Ева была еще ребенком, а Ирен, юная ассистентка мадам Кюри, жила и работала с матерью, разговор вокруг круглого обеденного стола часто сводился к научному диалогу между ученой матерью и старшей дочерью. Технические формулы лезли в уши Евы, которая толковала их по-своему. Так, например, девочка с удовольствием слушала, как ее мать и старшая сестра употребляли в разговоре некоторые алгебраические формулы: бэбэ прим (Вb 1) и бэбэ квадрат (Вb 2). Ева думала, что все эти бэбэ,[8] должно быть, прелестны. Но почему они «прим» и почему «квадрат»? У кого какие преимущества?
В одно прекрасное утро 1926 года Ирен спокойно объявила родным о своей помолвке с Фредериком Жолио, самым блестящим и самым кипучим из сотрудников Института радия. Весь уклад жизни в доме нарушился. В квартире, населенной лишь женщинами, вдруг объявился мужчина, молодой человек вторгся туда, куда вообще не проникал никто кроме Андре Дебьерна, Мориса Кюри, Перренов, Борелей и Моренов. Молодожены жили сначала на набережной Бетюн, а затем сняли себе отдельную квартиру.
Мари, хотя и была довольна счастьем дочери, все же огорчалась нарушением привычной жизни со своей постоянной сотрудницей по работе и плохо скрывала тайное смятение.
Но затем, благодаря ежедневной близости, она лучше узнала Фредерика Жолио – своего ученика, ставшего зятем; лучше оценила исключительные достоинства этого кравивого молодого человека – говорливого, преисполненного энергией, и тогда убедилась, что все к лучшему. Два ассистента вместо одного больше могли помочь ей в ее заботах, в обсуждении текущих работ, в осуществлении ее проектов, а вскоре они сами стали выдвигать предложения и новые идеи. Чета Жолио усвоила привычку четыре раза в неделю приходить завтракать к мадам Кюри.
И снова вокруг круглого стола заговорили о «бэбэ квадрат» и «бэбэ прим».
* * *
– Мэ, ты поедешь в лабораторию?
Серые глаза, с недавнего бремени прикрытые очками в черепаховой оправе, а сейчас разоруженные, ласково остановились на Еве:
– Да, сейчас. Но раньше побываю в Медицинской академии. Впрочем, заседание академии только в три часа, и, думаю, у меня еще будет время… Да, я съезжу на цветочный рынок и, может быть, заеду на минуту в Люксембургский сад.
Троекратный гудок «форда» у подъезда. Через несколько минут Мари уже ходит между рядами горшков с цветами и ящиками с перегнойной землей, выбирает растения для посадки в саду лаборатории и, завернув их в газетную бумагу, осторожно кладет на сиденье в автомобиле.
Она знакома с садовниками и садоводами, но почти никогда не бывает в цветочных магазинах. Не знаю, по какой причине, может по привычке к бедности, она дичится очень дорогих цветов. Преданные друзья мадам Кюри – Жан Перрен, Морис Кюри – часто врываются к ней с большими букетами в руках. И совершенно так же, как если бы она смотрела на какие-нибудь драгоценности, она удивленно, немного робко смотрит на большие махровые гвоздики и прекрасные розы.
Половина третьего. Мари выходит из машины у ограды Люксембургского дворца и спешит на свидание у «левого льва». Среди сотен детей, играющих в саду, есть маленькая девочка, которая, завидев Мари, бежит к ней во всю прыть своих малюсеньких ножек: Элен Жолио, дочь Ирен. По виду мадам Кюри – бабушка сдержанная, не склонная к нежностям, Но она тратит много времени на всякие обходные маневры, чтобы поговорить несколько минут с малюткой, одетой в ярко-красное платьице и спрашивающей деспотическим тоном: «Мэ, ты куда идешь? Мэ, почему ты не останешься со мной?»
Часы на Сенате показывают без девяти минут три. Надо расставаться с Элен и ее пирожками из песка. В строгом зале заседаний на улице Бонапарта Мари занимает свое обычное место рядом со своим старым другом, доктором Ру. Она единственная женщина среди шестидесяти своих почетных коллег, участвующая вместе с ними в работе Президиума Медицинской академии.
* * *
–. Ах! Как я устала! – говорит почти каждый вечер Мари Кюри с бледным лицом, осунувшимся и постаревшим от усталости. Ее задерживают в лаборатории до половины восьмого, иногда и до восьми. Автомобиль довез ее до дома, и преодолеть три этажа показалось ей труднее, чем обычно. Она надевает ночные туфли, накидывает на плечи курточку из черного ратина. Бесцельно бродит по дому, еще более безмолвному в конце дня, и ждет, когда горничная доложит, что обед подан.
Напрасный труд, если бы дочь стала говорить ей: «Ты слишком много работаешь. Женщина в шестьдесят пять лет не может, не должна работать, как ты, по двенадцать или четырнадцать часов в день». Ева отлично знает, что мадам Кюри не способна работать меньше, что такой довод был бы для нее страшным признаком одряхления. В этих условиях все пожелания дочери могли сводиться только к одному – чтобы у матери хватило подольше сил работать по четырнадцать часов в день.
С тех пор как Ирен перестала жить на набережной Ветюн, мадам Кюри и Ева обедают вдвоем. Множество обстоятельств прошедшего рабочего дня занимают ум Мари, и она не может удержаться, чтобы не обсуждать их вслух. Так, от вечера к вечеру, из ее не связанных между собой замечаний вырисовывается таинственная, волнующая картина напряженной деятельности лаборатории, которой Мари предана душой и телом. Хотя Ева никогда и не увидит всех этих приборов, но они становятся для нее чем-то дружественным, близким, как и сотрудники лаборатории, о которых Мари говорит тепло, почти нежно, с большим упором на притяжательные местоимения:
– Я очень довольна «моим-» молодым Грегуаром. Я знала, что он очень способен… (Кончив суп.) Представь себе, что сегодня я застала «моего» китайца в физическом кабинете. Мы говорили по-английски, и наш разговор продолжался бесконечно, В Китае неприлично возражать, и, когда я высказываю гипотезу, в неточности которой он перед этим убедился, он все-таки любезно поддакивает мне. А я должна сама догадываться, что у него есть возражения. Перед моими учениками с Дальнего Востока мне приходится стыдиться своих плохих манер. Они более цивилизованные, чем мы! (Приступая к компоту.) Ах, Евочка, надо бы пригласить к нам на вечер «моего» поляка нынешнего года. Боюсь, как бы он не пропал в Париже.
В такой Вавилонской башне, как Институт радия, различные национальности сменяются одна другой. Но среди них всегда есть хоть один поляк. Если мадам Кюри не может дать университетскую стипендию своему соотечественнику в ущерб более способному кандидату, она за свой счет оплачивает занятия молодого человека, приехавшего из Варшавы, но он никогда не узнает об этом.
Мари неожиданно меняет тему разговора. Наклонившись к дочери, она говорит другим голосом:
– Теперь, дорогая, расскажи мне что-нибудь. Какие новости в мире?
С ней можно говорить обо всем, в особенности о вещах по-детски наивных. Она разделяет восторг Евы, которой удалось развить скорость автомобиля до семидесяти километров в час. Сама мадам Кюри, хотя и осторожная, но страстная автомобилистка, ревниво следит за спортивными возможностями своего «форда». Анекдоты о ее внучке Элен, какое-нибудь по-смешному сказанное ею слово вызывают у Мари неожиданно молодой смех до слез.
Она умеет говорить и о политике без резкости. «Ах, этот оптимистический либерализм!» Когда французы хвалят преимущество диктатуры, она мягко возражает: «Я жила под политическим гнетом. Вы – нет. Вы не понимаете, какое вам выпало счастье жить в свободной стране…» Сторонники насилия встречают у нее отпор: «Вам никогда не убедить меня, что было полезно отправить Лавуазье на гильотину!..»
У Мари не было времени уделять серьезное внимание воспитанию своих дочерей. Но благодаря ей Ирен и Ева ежедневно пользуются одним несравненным благом: счастьем жить рядом с исключительным человеком – исключительным не только по таланту, но и по своему гуманизму, по своему внутреннему отрицанию всякой пошлости, всякой мелочности. Мадам Кюри избегает даже такого проявления тщеславия, какое было бы вполне простительно: ставить себя в пример другим женщинам. «Нет необходимости вести такую противоестественную жизнь, какую вела я, – говорит она своим чересчур рьяным поклонницам. – Я отдала много времени науке, потому что у меня было к ней стремление, потому что я любила научное исследование… Все, чего я желаю женщинам и молодым девушкам, это простой семейной жизни и работы, какая их интересует».
* * *
Вечерами во время тихих обедов случается, что Мари и Ева заводят разговор о любви. Эта женщина, пострадавшая так трагически, так несправедливо, не питает большого уважения к страсти. Она охотно присоединилась бы к словам одного крупного писателя: «Любовь – чувство не почтенное».
«Я думаю, – пишет она Еве, – что нравственную силу мы должны черпать в идеализме, который, не развивая самомнения, внушает нам высокие стремления и мечты; я также думаю, что обманчиво ставить весь интерес к жизни в зависимость от таких бурных чувств, как любовь».
Она умеет выслушивать всякие признания, хранить их в полной тайне так тонко, как если бы она их никогда не слышала. Умеет бежать на помощь своим близким, если им угрожает несчастье или опасность. Но разговоры с ней о любви никогда не удаются.
В ее суждениях и философии все личное упорно исключается, и Мари ни при каких обстоятельствах не открывает дверей в свое горестное прошлое с целью извлечь из него какие-нибудь поучительные случаи или воспоминания. Это ее внутренний мир, куда никто, даже самый близкий человек, не имеет права доступа.
Обеим дочерям она дает понять только свою тоску из-за того, что стареет вдали от своих двух сестер и брата, к которым по-прежнему питает нежную привязанность. Сначала изгнание, а потом вдовство лишили ее былой ласки, теплоты, семейного уюта. Она пишет грустные письма своим друзьям, жалуясь, что видится с ними слишком редко: Жаку Кюри, живущему в Монпелье, брату Юзефу, Эле, наконец Броне – тоже с разбитой жизнью: она потеряла обоих детей, а в 1930 году и мужа Казимежа Длусского.
Мари – Броне, 12 апреля 1932 года:
«Дорогая Броня, я тоже грущу оттого, что мы разлучены. Хотя ты чувствуешь себя одинокой, у тебя все же есть утешение: в Варшаве вас трое, и ты можешь рассчитывать на поддержку и работу о себе. Поверь мне, родственные узы все же единственное благо. Я это знаю потому, что его лишена. Пусть это послужит для тебя утешением и не забывай свою парижскую сестру: давай видеться почаще…».
Если после обеда Ева собирается уйти из дому, поехать на какой-нибудь концерт, Мари приходит к ней в комнату и ложится на диван. Смотрит, как одевается дочь.
Их мнения о женском туалете и эстетике различны. Но Мари уже давно отказалась от навязывания своих взглядов. Из них двоих скорее Ева подавляет мать, категорически настаивая, чтобы Мари меняла свои черные платья раньше, чем они вытрутся до основы. Споры обеих женщин остаются часто академическими, и мать, уже примирившись, весело, с юмором делает дочери замечания:
– О, бедняжка, какие ужасные каблуки! Нет, ты никогда не убедишь меня, что женщины созданы для хождения на ходулях… И что это за новая мода делать вырез на спине. Спереди еще куда ни шло, но целые гектары голых спин?! Во-первых, это неприлично; во-вторых, риск заболеть плевритом; в-третьих, просто некрасиво! Если первые два аргумента не могут убедить тебя, то третий должен подействовать. А вообще – платье красивое! Но ты слишком часто ходишь в черном. Черный цвет не для твоего возраста…
Самую бурную реакцию вызывает у Мари косметический грим. Когда Ева оценивает окончательные результаты продолжительной работы над своим лицом, она слышит иронический голос матери: «Ну-ка, повернись ко мне, я полюбуюсь!» Мадам Кюри оглядывает ее беспристрастно, по-научному. Она – в ужасе.
– Что с тобой поделаешь, я не возражаю против этой мазни в принципе. Я знаю, что так было всегда. В древнем Египте женщины выдумывали и похуже… Могу сказать тебе только одно: я нахожу это ужасным. Без всякого смысла ты коверкаешь брови, раскрашиваешь рот…
– Mэ, уверяю тебя, что так лучше.
– Лучше!! Так слушай, я, чтобы успокоиться, приду тебя поцеловать завтра утром, когда ты будешь еще в постели и не успеешь нанести на лицо всю эту пакость. Я люблю, когда ты без косметики… Теперь, дочка, можешь удирать… Можешь удирать, дочка. До свидания… Ах, да! Нет ли у тебя чего-нибудь почитать?
– Конечно! Что тебе хочется?
– Не знаю… Ну, что-нибудь полегче. Только в твоем возрасте можно читать грустные, тяжелые романы.
Несмотря на разные литературные вкусы, у них с Евой есть и общие любимцы: Коллет, Киплинг… В «Книге джунглей», в «Рождении дня», в «Сидо», в «Киме» Мари неустанно перечитывает великолепные, сочные описания природы, которая всегда являлась для нее источником бодрости и силы. Она знает наизусть множество стихов французских, немецких, английских, русских, польских поэтов…
Взяв выбранный Евой том, она уединяется у себя в кабинете, усаживается в обитую красным бархатом качалку, под-кладывает под голову мягкую пуховую подушечку и перелистывает несколько страниц.
Но через полчаса, может быть, через час она откладывает книгу. Встает, берет карандаш, тетради, оттиски статей. И, как обычно, будет работать до двух, до трех часов ночи.
Вернувшись домой, Ева видит сквозь круглое окошко узенького коридора свет в комнате матери. Она проходит по коридору, толкает дверь… Каждый вечер картина одна и та же. Мадам Кюри, окруженная листами бумаги, логарифмическими линейками, брошюрами, сидит на полу. Она никогда не могла привыкнуть работать за письменным столом, усевшись в кресло, по традиции «мыслителей». Ей требуется неограниченное пространство, чтобы разложить свои записи, таблицы, чертежи, диаграммы.
Она поглощена трудным теоретическим расчетом и не поднимает головы при появлении дочери, хотя и чувствует ее присутствие. Выражение лица сосредоточенное, брови сдвинуты. На коленях тетрадь, карандашом она набрасывает знаки, формулы. Губы что-то шепчут.
Можно разобрать, что это цифры. И так же, как шестьдесят лет тому назад в классе арифметики у пани Сикорской, мадам Кюри, профессор Сорбонны, считает по-польски.