Михаэль Деген Не все были убийцами (История одного Берлинского детства)
Михаэль Деген
Не все были убийцами (История одного Берлинского детства)
Моей матери и Сузи
Они пришли в пять часов утра. Стоял сентябрь 1939-го. Было еще темно.
Они были очень вежливы. Отцу даже разрешили взять еще пару брюк, бритвенный прибор и умывальные принадлежности. У отца не было немецкого гражданства, и поэтому они могли делать с ним все, что пожелают.
«Концентрационный лагерь — это такое место, где учат концентрации», — подумал я.
Когда я навестил отца в еврейской больнице незадолго до смерти и увидел его ссохшееся, сморщенное, как у новорожденного, лицо, я не осмелился спросить, какому способу концентрации обучали его в лагере.
После смерти отца, 26 апреля 1940-го года, мой брат Адольф благополучно добрался до Швеции. С помощью одной еврейской организации нашей матери удалось отправить его в Данию, откуда через Швецию, Советский Союз, Турцию и Сирию брата должны были переправить в Палестину. Я завидовал Адольфу — какое замечательное путешествие!
Он был на четыре года старше меня, почти юноша, и поэтому подвергался большей опасности. После войны мать рассказывала мне, что я ночи напролет рыдал из-за того, что был слишком мал и не мог уехать вместе с братом.
Спустя два года все еврейские школы были закрыты. Тогда же на еврейском кладбище в Берлин-Вайсезее я встретил свою первую любовь. Все еще существовавшая еврейская община направила нас, детей, на уборку кладбищенской территории — «подальше от опасных берлинских улиц». Девочке, в которую я был влюблен, уже исполнилось двенадцать. На меня она смотрела вначале немного свысока — ведь я был на целый год моложе! Но через какое-то время мы стали неразлучны. Вдвоем мы придумывали игры для всех остальных. Мы должны были запоминать расположение всех надгробных памятников и без ошибки называть высеченные на них имена. Победителем в этой игре неизменно оказывался один из худших учеников нашего класса, мой друг Гюнтер Мессов, запоминавший даже даты рождения и смерти покойников.
У Бригитты — так звали мою подружку — были очень красивые глаза с длиннейшими ресницами и густые черные волосы, заплетенные в косу. Однажды Бригитта пришла на работу с распущенными волосами. Она проспала, и мама не успела заплести ей косу. С распущенными волосами девочка показалась мне еще красивее.
Первое потрясение, первое предчувствие того, что нас ожидало, я испытал, когда однажды в субботний день пришел навестить Бригитту. Как всегда, я был без «звезды Давида» — нашитая на одежду звезда наводила страх на мою подружку. Я увидел, как Бригитту и ее родителей выгоняли из дома.
Девочка сразу заметила меня, но не кивнула в знак приветствия и тут же отвела глаза. Я понял — она хотела предостеречь меня. Больше я ее никогда не видел.
В конце 1942 года президент США Рузвельт объявил по радио:
«В 1943 году мы приступим к решительным действиям, господин Гитлер!»
Так и произошло. В начале марта 1943 года американцы в первый раз подвергли Берлин массированной бомбардировке. Американские воздушные эскадрильи превратили в руины целые кварталы. До этого над городом лишь изредка появлялась пара-другая английских самолетов. Дом напротив нас, в котором находилась лавка торговца молочными продуктами, тоже был разрушен. Фамилия владельца лавки была Шикетанц.
«Ну что ж, это тоже фамилия!» — говорил обычно мой отец.
Целыми днями над нашей улицей стояло облако дыма и пыли, а из соседнего квартала несло сладковатым трупным запахом. В тот месяц Гитлер ужесточил меры, направленные против евреев.
Моя мать работала на небольшом военном заводе. Однажды, когда она, как обычно, пришла на службу, ее остановил десятник, под началом которого находились работницы-еврейки:
«Какая вы бледная! Вы заболели?»
«Я вполне здорова», — ответила мать.
«Да нет же, я вижу — вы больны. И если кто-нибудь из сотрудников от вас заразится, вам придется ответить за это».
«Я здорова, я в полном порядке», — упорствовала мать.
«Нет, вы больны. Мне только этого не хватало — заразиться гриппом от еврейки! Вы сейчас же пойдете домой. Даже и не начинайте сегодня работать. У вас есть дети?»
«Да».
«Сколько?»
«Один сын».
Он пристально взглянул на мать, затем повернулся и уже уходя сказал:
«Ну, смотрите сами — она остается здесь!» И внезапно громко, чтобы слышали все, закричал:
«А ну давай, выметайся отсюда!» И исчез за захлопнувшейся дверью.
Все произошедшее страшно испугало мать. А кроме того, всякого, кто не работал, могли сразу арестовать. Внеурочное возвращение матери с работы было для меня полной неожиданностью. Бледная, как мел, стояла она посреди кухни.
«Ты заболела?» — спросил я.
«Ну вот, теперь ты задаешь мне тот же вопрос!» — закричала мать. Упав на стул, она разразилась безудержным плачем. Я хотел успокоить ее, погладить, но мать оттолкнула меня. «Меня отправили домой, потому что я якобы заболела. Ты понимаешь, что это значит?»
Я кивнул и помолчав, сказал:
«Ты должна позвонить Лоне».
«Как же, поможет нам Лона», — язвительно отозвалась мать.
«Конечно, она поможет нам», — сказал я. — «Она обязательно что-нибудь придумает. Лона не боится приходить к нам, она даже вместе с тобой по улице ходит».
«И при этом просит меня, чтобы я своей сумкой закрывала „звезду Давида“».
Я не знал, что ответить на это матери. Лону можно было понять.
По-настоящему Лону звали Лотта, Лотта Фуркерт. Она была близким другом моих родителей и владела магазином на Кайзер-Вильгельм-штрассе, торгующим изделиями из шерсти и трикотажа. Магазин достался ей от моего отца, потому что теперь он не имел права владеть им. Ежемесячную выручку от продажи товаров она честно делила с моей матерью. Лона трижды выходила замуж.
Фуркерт был ее третьим мужем. Этот криминальный тип очень любил Лону. Ради нее он даже совершил кражу со взломом — украл в меховом магазине норковую шкурку, чтобы подарить Лоне, и теперь сидел за решеткой. Когда она однажды навестила его в тюрьме, он признался, что меха — это не его профиль, и норку он украл только для нее. Это заявление до слез тронуло Лону, и когда после войны Фуркерт вышел из тюрьмы и ему, по его собственному выражению, нечего было жрать, она помогала ему. Тогда же она из Лоны снова превратилась в Лотту и с гордостью носила имена всех трех мужей, официально именуясь фрау Беге-Фауде-Фуркерт. И стала лесбиянкой.
Я думаю, что настоящей любовью этой женщины был мой отец, хотя между ними ничего такого не произошло. Мать же, напротив, была иного мнения.
Лону мать застала в магазине. Лона успокоила мать, сказав, что забежит к нам, как стемнеет. Мы прождали весь вечер, но она так и не пришла.
Вместо Лоны к нам явился молодой эсэсовец. Мать познакомилась с ним довольно странным образом. Мой отец был тогда еще жив и находился в концентрационном лагере Заксенхаузен под Берлином. Мы с матерью жили в маленькой квартирке на задворках квартала Тиргартен. Всякий раз, когда мать подходила к нашему дому, сзади нее внезапно возникал мужчина в эсэсовской форме. Это был довольно привлекательный молодой человек, по виду типичный ариец. Не доходя до дверей нашего дома он останавливался и ждал, когда мать обернется, вежливо раскланивался и уходил. Это продолжалось недели две, — правда, не каждый день, но довольно часто. Вначале мать боялась этого человека и пыталась избежать встреч с ним, приходя домой то позже, то раньше обычного времени. Однако незнакомец терпеливо ждал ее прихода или внезапно подбегал к матери и, взглянув на нее, раскланивался.
Однажды мать, не выдержав, заговорила с ним:
«Хотите познакомиться со мной? А знаете, кто я?»
«Нет».
«Я еврейка, мой муж находится в концентрационном лагере, и наш брак до этого момента был вполне счастливым».
Незнакомец долго, не говоря ни слова, смотрел на мать. Затем так же молча кивнул ей и ушел.
Долгое время он не появлялся, но однажды возле нашей двери мы нашли довольно объемистый пакет. Сначала мы даже не хотели брать его, полагая, что этот пакет нам положили по ошибке. На пакете не было ни адреса получателя, ни фамилии отправителя. Вечером мы все-таки взяли пакет, но открыли его только на следующее утро. В пакете было масло, колбаса, большой кусок копченой ветчины, мука, шоколад и овсяные хлопья.
«Смотри-ка, ветчина! Откуда он знает, что мы не едим кошерного?» — усмехнувшись, сказала мать.
«А ты откуда знаешь, что это от него?» — простодушно спросил я.
«Откуда знаю?» — переспросила она. — «Да потому, что он чокнутый, вот откуда!»
И с того самого утра мы с матерью называли незнакомца «этот чокнутый эсэсовец». Однажды вечером, видимо, собравшись с духом, он позвонил в нашу квартиру, оттеснил в сторону мать, которая не хотела пускать его в дом, и быстро закрыл за собой входную дверь. На этот раз он был в гражданской одежде. Я увидел, как он пожал матери руку и одновременно предостерегающим жестом приложил к губам указательный палец левой руки. «Чокнутый эсэсовец» был здоровым, крепким на вид мужчиной, но как-то сразу я ощутил этого человека своим приятелем, мальчишкой-ровесником. Он пришел к нам и теперь играет в охотников и индейцев. Или во что-то похожее.
Мать пошла в комнату, «чокнутый» неуверенно последовал за ней. Со спины он показался мне очень большим, но когда я снова посмотрел ему в лицо, ко мне вернулось прежнее внезапное ощущение — передо мной мальчишка, мой сверстник.
Мы жили тогда в двухкомнатной квартире на Эльбефельдерштрассе, жили довольно бедно, и поэтому я немного стеснялся.
Лицо матери стало строгим, даже несколько надменным. Она сидела на краешке стула с таким выражением, как будто хотела сказать:
«Ну, выкладывайте, что там у вас, и уходите».
Мне было искренне жаль «чокнутого».
Я никогда не видел его в военной форме, а в штатском он выглядел вполне обычным, ничем не примечательным. Я попытался представить его в черной форме эсэсовца, но мне это не удалось. Поведение матери удивило и огорчило меня.
После довольно долгого молчания он наконец заговорил.
«Меня зовут Манфред Шенк. У моих родителей хозяйство под Штеттином, а сам я служу в Берлине. Мне хочется вам чем-нибудь помочь».
«Почему?»
«Просто хочется».
«Ну почему? Почему вы хотите помочь мне? Вы же знаете, что этим вы подвергаете себя опасности. Да и нас с сыном тоже».
«Я знаю. Но тем не менее я хотел бы что-нибудь сделать для вас. Я считаю это своим долгом».
Мать рассмеялась. «Разве вы забыли — я видела вас в форме СС?»
«Нет, я не забыл».
«Ну хорошо. И как же я должна понимать это? Эсэсовец, а стало быть, убежденный национал-социалист, считает своим долгом помогать мне, еврейке. Ведь для вас я — враг номер один. Ваш фюрер повторяет это при каждой возможности. Мой муж сидит в концентрационном лагере только потому, что он еврей. Каждые четыре недели я получаю от него записку в двадцать строк — больше ему не положено. Его охраняют ваши коллеги, и я не знаю, что еще они могут сделать с ним».
Я чуть не рассмеялся, когда мать назвала эсэсовцев его коллегами. Внезапно она заплакала. Наверное, она вовсе не хотела этого, но от сильного волнения не могла сдержаться. Она плакала навзрыд. Ее тело сотрясалось от рыданий, слезы стекали по подбородку. Как-то сразу она подурнела, стала некрасивой. Всю накопившуюся боль, всю долго сдерживаемую ярость она вкладывала в свои слова, прерываемые судорожными всхлипами.
«Кто даст мне гарантию, что я снова увижу мужа? Да знаете ли вы, что творилось у меня в душе, когда ваши коллеги в пять утра уводили его? О, эти люди были вежливы, очень вежливы. Они даже разрешили мужу взять с собой зубную щетку. А что чувствовала я, когда была вынуждена отправить из Германии старшего сына, потому что ему было больше четырнадцати лет, он считался взрослым мужчиной и его ожидала судьба отца? Увижу я когда-нибудь моего мальчика? А может, вы и пришли к нам только для того, чтобы выведать, где он находится? Я знаю — вы и ваши коллеги способны на любую подлость. Но от меня вы ничего не узнаете, даже и не пытайтесь».
«Мама, мама!» — пытаясь успокоить ее, повторял я. Никогда еще я не видел мою мать в таком состоянии, она очень редко теряла самообладание. Я боялся, что она расскажет, где находится мой брат. Ведь если эти люди и в самом деле хотят узнать это, они это сделают. Внезапно мать взглянула на меня. Я сел рядом с ней и положил голову на ее плечо. Мне хотелось утешить ее. Она, конечно, знала, о чем я думал.
Сухим, будничным голосом мать произнесла:
«Но я, к сожалению, не знаю, где находится мой старший сын».
И замолчала.
Молчание длилось долго, очень долго. Я даже не представлял себе, что трое, находящиеся в одной комнате, могут столько времени играть в молчанку.
Все произошедшее потрясло меня. Я вдруг почувствовал себя взрослым. Совсем взрослым. «Чокнутый» был очень бледен. Казалось, его сейчас стошнит. «Не нужно думать, что я пришел сюда для того, чтобы узнать, где находится ваш сын. Мы могли бы узнать об этом другими способами. Для этого вовсе не надо приходить к вам. Думаю, вы хорошо понимаете это».
Снова наступила тишина. Этот человек был эсэсовцем, он мог бы просто увести нас. Вместо этого он сидел смирно, как побитый — такое впечатление произвело на него сказанное матерью. В эту минуту я очень гордился ею.
Мать, закусив верхнюю губу (так она всегда делала, когда хотела сдержать смех), упорно смотрела в пол.
«Да, я каждый день ждал у вашего дома, потому что хотел увидеть вас. Просто потому, что вы красивы. И когда вы сказали, что вы еврейка, то в первый момент это было для меня неожиданным ударом. Но потом шок прошел, и я захотел что-нибудь сделать для вас. Я ведь знаю, что вам, как еврейке, продовольственные карточки не положены. Я поехал к моим родителям и все им рассказал».
«Да я же вам в матери гожусь», — перебила она.
«Что из того, что вы старше меня? Это не имеет никакого значения».
«Чокнутый», казалось, был испуган. Он смущенно улыбнулся мне, будто хотел спросить:
«Может, я что-то не так сказал?» Потом он заговорил снова:
«Вам совсем не нужно бояться. Мои родители — не нацисты. Они всегда были против моего вступления в СС. Но я был в восторге от идей национал-социализма. Мне они и сейчас по душе. Хотя я не совсем понимаю то, что делают с евреями. Конечно, к министерским постам евреев допускать нельзя, с расовой точки зрения это не всегда безопасно, но как можно вообще судить о расовой чистоте? Мой отец всегда говорит, что нашу семью с расовой точки зрения тоже можно было бы считать неполноценной — ведь мой прадед был поляком».
Его словно прорвало. «Я сказал отцу, что с евреями дело обстоит совсем по-другому. Один из моих начальников, человек очень образованный, объяснил мне однажды — евреи наши злейшие враги не потому, что принадлежат к другой расе, а потому, что возомнили себя лучше других рас, которые стоят выше их, евреев. Признавать приоритета этих высоких рас евреи не хотят. И это может привести к уничтожению какой-нибудь из высоких рас. Мои родители очень над этим смеялись, а отец даже рассердился на меня. „А знаешь ли ты, что в войне 14–18 годов офицеры-евреи подавали примеры высочайшей храбрости? А сколько евреев пожертвовали жизнью ради своего немецкого отечества! Да такую чушь может придумать только какой-нибудь неграмотный подмастерье!“ Мой отец истинный германский патриот и верный сторонник кайзера. Наши новые идеи ему не понятны. И при посторонних мне постоянно приходится удерживать его от подобных высказываний. „Ты еще не вполне законченный национал-социалист, иначе бы уже давно донес на меня“, — говорил отец каждый раз после наших споров. И добавлял: „Это меня утешает“. Наверное, отчасти он прав. С тех пор, как я познакомился с вами, я вообще перестал понимать, зачем я в СС и что я там делаю».
Мы с матерью молча смотрели на него. Затем я просил:
«А почему вы о нас думаете?»
«Потому что твоя мама очень красива. А это не соответствует нашей расовой теории».
«Вы говорите серьезно или шутите?» — снова спросил я.
«Конечно, шучу», — ответил он.
«Чокнутый» приходил к нам постоянно, хотя мать всякий раз твердила ему, что это опасно. Он появлялся у нас с наступлением темноты, стараясь быть незамеченным, и приносил с собой бутылку вина. «Вам привет от моих родителей», — говорил он, передавая матери бутылку.
Они садились за стол. Мать пила с ним только из вежливости, а он все наливал и наливал себе, и, казалось, совсем не замечал, что уже много выпил.
Иногда они говорили о моем отце. Мать пыталась не выдавать своего волнения, когда речь заходила о нем, но я слышал, как дрожал ее голос, и боялся, что она опять начнет плакать.
«Я не знаю, какие условия в концентрационных лагерях, как там обходятся с заключенными, но говорят, что там просто ужасно».
«От кого вы это слышали?»
«Ходят слухи».
Мать испуганно посмотрела на меня — вдруг по неосторожности она сказала что-то лишнее?
«Это вполне может быть», — сказал «чокнутый».
«Ну вот», — подумал я. — «Наконец он может говорить о том, в чем что-то смыслит».
«Понимаете», — продолжал «чокнутый», — «не всегда можно правильно подобрать коменданта лагеря. Эти люди, конечно, истинные национал-социалисты, но иногда бывают довольно примитивными. Я знаю коменданта концлагеря Заксенхаузен. Это умный, трезво мыслящий человек с хорошими манерами. Настоящий представитель новой гвардии. Думаю, вам не следует беспокоиться. Если ваш супруг подобающим образом ведет себя, с ним не может случиться ничего плохого».
«Я хотела бы спросить вас еще кое о чем», — осторожно сказала мать. — «У моего мужа есть разрешение на эмиграцию в Шанхай. Оно пришло вскоре после его ареста. Я слышала, что евреи, у которых есть возможность эмигрировать, даже если они находятся в лагере, получают разрешение на выезд из страны и должны быть из лагеря выпущены. Это верно?»
Он покачал головой. «Насколько мне известно, с тех пор как началась война, это невозможно».
«Но ведь официальное разрешение получено», — не сдавалась мать. — «И ему теперь могут разрешить совершенно легально эмигрировать через Швецию и Россию».
«Об этом мне ничего неизвестно».
Внезапно он заговорил холодным, официальным тоном:
«Я работаю на Принц-Альберт-штрассе, и если бы все было так, как вы говорите, я бы это, конечно, знал».
«Друзья мужа уже уехали».
«Ну и что же? Добрались они до места?» — с циничной ухмылкой спросил он.
Мать молчала.
Он заговорил снова. «Мне не верится, чтобы ваши знакомые могли попасть в Китай через Советский Союз. Если мы и разрешили им уехать, они наверняка застряли в России. Но если вы интересуетесь, я для вас охотно наведу справки».
В следующий раз он пришел сообщить матери — он добился для нее аудиенции у одного крупного чиновника, и она сможет узнать, есть ли еще для моего отца возможность выехать из страны. Он казался страшно подавленным.
Когда мать спросила, что с ним, он рухнул на диван и начал безудержно всхлипывать. В штатской одежде он выглядел беспомощным мальчиком. Мать села рядом и стала гладить его по голове. Он прижался к ней, судорожно обхватил ее и заплакал еще громче. Она заговорила с ним, успокаивая, утешая, потом осторожно попыталась высвободиться из его объятий. Это ей не удалось. Тогда мать дала ему выплакаться. Немного успокоившись, он рассказал ей, что видел.
Думаю, он посетил Бухенвальд и Дахау. Мать стала белой, как мел. Я же не поверил его рассказу и, сознаюсь, подумал — он хочет произвести на нее впечатление, показать себя героем, спасителем. В какой-то степени, наверное, так оно и было. Но главное — ему самому была необходима поддержка.
«Мой отец оказался прав», — сказал он. — «СС действительно банда убийц, а я — член этой банды. И никогда не смогу выйти из нее. Но я вырос в семье, живущей по христианским заповедям. Вы можете мне довериться. Я сделаю все, что в моих силах, чтобы помочь вам. Отец согласен со мной. „Ты должен использовать свое служебное положение, чтобы помочь этой женщине“», — сказал он. — «Ты поступишь по-христиански, если сделаешь это».
Я так и не узнал, как ему удалось добиться для матери аудиенции у высокого должностного лица. Больше двух часов простояла она в пустой комнате, примыкающей к приемной. Она даже присесть не могла — не было ни стула, ни табуретки, вообще никакой мебели. Только голые стены. Единственное окно выходило на пустынный внутренний двор. И в этой комнате, рассказывала мать, ее охватил панический страх, острое желание уйти, убежать отсюда. Но мысль об отце удержала ее. Она осталась.
Наконец дверь рывком открылась, и чей-то голос громко сказал:
«Входите».
Мать не поняла, кто распахнул дверь — в комнате не было никого, кроме человека за письменным столом. Вероятно, это он пригласил ее войти. Мать очутилась в светлой и, как показалось ей, хорошо обставленной комнате. Потом я часто расспрашивал ее об этом, но она не могла припомнить подробностей. От страха у нее все плыло перед глазами, стучало в висках. Но сидевшего за столом человека она хорошо запомнила. Мать была твердо уверена, что это — сам Гейдрих. Тогда я понятия не имел о том, кто такой Гейдрих, но судя по описанию матери, там он, конечно, был самый главный. Позднее я узнал, что человек за письменным столом занимал весьма незначительную должность — был адъютантом или чем-то вроде этого.
«Ну, евреечка, в чем дело?» — приветливо спросил он. Не удержавшись, мать сразу начала плакать.
«А ну, возьми себя в руки, не то вылетишь отсюда в два счета!» — внезапно сменив тон, заорал сидевший за столом.
Это подействовало. Перестав плакать, мать спросила, нельзя ли отпустить ее мужа из концлагеря — разрешение на эмиграцию в Шанхай уже получено. Ведь власти хотят, чтобы все евреи покинули Германию!
«Да, конечно, мы хотим избавиться от евреев, но только нашим собственным способом», — засмеялся он.
У него было узкое, невыразительное лицо с маленькими серыми глазками. В какой-то момент матери даже показалось — сейчас он вытащит пистолет. В то же время у нее возникло ощущение, что он исподтишка любуется ею. Может, его удивила смелость матери, а может, она понравилась ему — ведь она была красивой женщиной. Во всяком случае, он записал анкетные данные моего отца и сказал, что рассмотрит его дело, если представится такая возможность. Потом он замолчал и углубился в чтение бумаг, лежащих на письменном столе.
Казалось, он совсем забыл о матери. Подождав некоторое время, она напомнила — он должен подписать пропуск, иначе она не сможет выйти отсюда.
Он взглянул на мать с наигранным удивлением:
«Что, разве тебе у нас не понравилось?» Она молча протянула ему пропуск. Человек за столом подписал его. Мать вышла из комнаты, беспрепятственно дошла до ворот, сдала пропуск и очутилась за залитой солнцем улице. У нее было ощущение, как будто она вынырнула на поверхность из глубокого омута.
Мы стали ждать решения. «Наш эсэсовец» больше не приходил. Он появился у дверей нашей квартиры только в начале января 1940-го, одетый в военный мундир. Молча передав нам письмо, он бегом спустился по лестнице.
«У меня нет сил вскрыть это письмо. Я знаю — в нем извещение о смерти твоего отца. „Чокнутый“ слишком труслив, он не мог мне сам сказать об этом и поэтому сразу ушел».
Мать говорила без всякого выражения, почти беззвучно. Сев на диван, она тупо уставилась в пол.
«Давай я вскрою письмо!» — после недолгого молчания предложил я.
«Хорошо», — согласилась мать. — «Пойди на кухню и вскрой письмо там».
Я пошел на кухню. Точного текста этого письма я уже не помню, но в нем говорилось, что в конце января отец будет отпущен из лагеря. Он должен быть помещен в больницу. Мать сама должна организовать перевозку и в назначенное время быть у ворот лагеря с санитарным транспортом. Точную дату нам сообщат отдельно. Обязательным условием является также то, что отец должен быть помещен в еврейскую больницу, в специальное отделение для заключенных концлагеря.
Требование предоставить санитарный транспорт было плохим знаком. Однако мать развила бурную деятельность. Она вступила в яростный спор с ведомством, предоставляющим транспорт для перевозки больных. Ее не хотели слушать — это письмо, как там выразились, было «полуофициальным». И нужно ждать официального запроса с указанием точного времени. Вот тогда, было сказано матери, можно будет организовать перевозку.
На наше счастье, через пару дней снова появился «чокнутый эсэсовец», который устроил все быстро и без проволочек.
Первого февраля 1940 года мать в санитарной машине поехала в Заксенхаузен. Перед воротами лагеря водитель остановил машину. Мать вышла из машины. Через несколько минут из ворот появился элегантный офицер-эсэсовец.
Вежливо поздоровавшись с матерью, он попросил ее вернуться в машину. Один из лагерных охранников сел за руль, и машина въехала на территорию лагеря.
Перед зданием комендатуры машина остановилась. Мать провели в уютную, хорошо обставленную комнату, и офицер спросил, не желает ли она чего-нибудь.
Мать отказалась. Тогда офицер рассказал — отец серьезно болен. Уже несколько недель он страдает от сильных болей в желудке и в состоянии принимать только небольшое количество жидкой пищи. Поэтому и понадобилась перевозка. А сейчас он лично сопроводит санитарную машину до барака и положит туда еще одно одеяло — ему кажется, что одного одеяла, имеющегося в машине, недостаточно.
До последнего момента матери казалось, что это какая-то злая шутка.
Однако через некоторое время санитарная машина вернулась. Офицер-эсэсовец вышел из машины и чрезвычайно вежливо попрощался с матерью. Водитель предложил ей занять место позади носилок с больным. Войдя в машину, мать наклонилась над носилками и сама чуть не упала замертво.
Она узнала отца только по глазам.
В больнице я видел отца в последний раз. Там, в больнице, отец рассказал матери о том, что с ним сделали. Шепотом — он вынужден был дать расписку в том, что никому не расскажет о том, что пережил в лагере.
Через четыре недели после того, как отец был помещен в концлагерь (кажется, это был день капитуляции Польши), комендант лагеря позволил себе «немного пошутить». Барак, в котором содержались евреи, был загерметизирован. Все его окна и двери была наглухо заколочены. Заключенные — барак был забит людьми до отказа — были брошены на произвол судьбы. Через три дня двери барака внезапно распахнулись. У входа стоял комендант лагеря, а у его ног — наполненные водой ведра.
«А ну, кто может выдуть целое ведро? Но смотрите: не справитесь — потом костей не соберете!» — крикнул комендант.
Отец вызвался в числе первых и, разумеется, не справился. Тогда эсэсовцы набросились на него, били по животу и по грудной клетке и отпустили только тогда, когда поняли, что он не выживет. Через два месяца отец в страшных мучениях умер. Даже в больничном дворе было слышно, как он кричал от боли.
В те дни я вообще не видел матери — она все время пропадала у отца в больнице. Заботу обо мне взяла на себя ее сестра, моя тетка. Она была довольно скупой женщиной. Когда я стянул из теткиного кошелька двадцать марок, чтобы купить себе духовой пистолет, она с возмущением сообщила об этом матери. Страшно рассердившись, мать рассказала о моем поступке отцу. И до самой смерти он не хотел больше видеть меня, хотя мать умоляла его не придавать этому особого значения:
«Ведь он еще ребенок!»
Больше отца живым я не видел.
Во время похорон я глядел на грубо сколоченный дощатый гроб, не желая верить, что в нем лежит отец. Когда мне сказали, что нужно бросить на гроб горсть земли, я сделал это. Мать была словно помешанная. «Зачем ты бросил эту грязь на своего отца?» — закричала она и спрыгнула в могилу. Ее насильно вытащили оттуда. Друг нашей семьи, учитель начальной школы Ганс Кохман безуспешно пытался образумить мать. Больше всего мне хотелось убежать, но мои ноги словно приросли к земле.
Долгое время мы с матерью говорили лишь по необходимости. Даже позднее, когда в доме на Айзенахерштрассе мы были вынуждены жить в одной комнате, мы старались как можно меньше разговаривать друг с другом. Я был очень привязан к отцу. Больше, чем к матери. Или сегодня, после всего пережитого, мне это только кажется?..
Вечером того же дня, когда мать отправили с работы домой, мы вновь увидели «нашего эсэсовца». Он был в штатском и выглядел чрезвычайно взволнованным. Похоже, сказал он, против евреев что-то затевается: на следующее утро все работающие евреи должны быть арестованы на своих рабочих местах и доставлены на Гроссегамбургерштрассе. А оттуда они будут отправлены куда-то на восток.
Мать отнеслась к этому сообщению очень спокойно. И рассказала, что сегодня утром бригадир отослал ее домой.
«Вы должны быть благодарны ему», — сказал «наш эсэсовец».
Он попросил мать оставаться следующие дни дома и ждать дальнейшего развития событий. Потом попрощался с нами. Мы понимали, что больше не увидим его.
После войны его родители разыскали нас в Берлине и некоторое время даже жили у нас. Они рассказали, что вскоре после событий 43-го года их сын ходатайствовал о выходе из национал-социалистической партии, был арестован, после мучительных допросов в составе штрафного батальона отправлен на восточный фронт и погиб где-то у Старой Русы.
После ухода «нашего эсэсовца» появилась Лона.
«Что творится в здании верховного суда на Александерплац!» — начала она. — «Говорят о какой-то большой акции гестапо, но когда и где это произойдет, никто не знает».
Она обняла меня и попросила не выходить завтра на работу. Да, я тогда работал. Мне было одиннадцать лет, и я работал в еврейской больнице. Все еврейские школы были закрыты, а нас, детей, распределили на работу. Сначала на еврейское кладбище в Вайсензее, а позднее — в еврейскую больницу.
На кладбище мы чувствовали себя совсем неплохо — свежий воздух, приемлемая еда. Конечно, запах гари, доносившийся с Иранишерштрассе, был довольно сильным, но все же работа на кладбище нам даже нравилась. Однако люди из гестапо решили, что работа на кладбище слишком хороша для нас.
Начальство еврейской больницы придумало для нас другую работу.
В отделении для туберкулезников мы должны были выносить судна с экскрементами, мыть больных, выслушивать их жалобы, причитания и придирки.
Кроме того, мы должны были перевозить умерших в расположенную в подвале мертвецкую. Обычно тележки с покойниками стояли в больничных коридорах. С этими тележками мы спускались на лифте вниз. Умершие были накрыты зелеными покрывалами, как правило, короткими. Из-под покрывал торчали восковые ноги.
Я и сейчас не слишком высок, а тогда и вовсе был небольшого роста. Длинные тележки загораживали дорогу к лифту. Толкая перед собой тележку с покойником, мне все время приходилось смотреть по сторонам, чтобы не сбиться с пути.
Иногда санитары ради забавы внезапно выключали свет в подвале и он погружался во тьму, только смутно белели ноги покойника, да где-то наверху гудели трубы отопления. Вначале я страшно пугался и начинал громко кричать, но со временем привык к этим шуткам.
Позднее мы даже стали соревноваться — кто быстрее довезет своего покойника до подвала. Однажды это привело к столкновению моей тележки с тележкой, которую толкал мой школьный товарищ. Его покойник вывалился на пол, и мы с трудом втащили тяжелое тело обратно.
Санитар в мертвецкой вначале ругался, а потом перестал обращать внимание на наши игры. Наверное, он думал — чем скорее мы ко всему этому привыкнем, тем будет лучше.
Этот санитар спас нам жизнь, — проигнорировав предупреждение Лоны, я на следующий день явился на работу.
В тот день мы с моим приятелем Гюнтером Мессовом прикатили в мертвецкую тележки с покойниками. Санитар закрыл за нами дверь.
«Послушайте, ребята», — начал он, — «сегодня люди из гестапо „наведут здесь порядок“ — так они это называют. Они заберут весь еврейский персонал больницы. Вам отсюда тоже не выйти. Вот и решайте — хотите, чтобы вас забрали и увезли, или хотите обратно к своим?»
Мы кивнули.
«Вы можете лазить?»
Мы кивнули снова.
«Значит так. На лифте вам подниматься нельзя. Поднимайтесь по лестнице. Дойдете до двери. Эта дверь — во двор, где стоят машины для перевозки покойников. Ворота закрыты, но двор обнесен железной решеткой. Через эту решетку вы перелезете на улицу. Сможете это сделать?»
Мы с Гюнтером переглянулись. «Конечно, сможем», — сказал я. — «Когда нам нужно уходить?»
«Немедленно. Если пойдете назад по коридору, тут вас и сцапают».
«На какую улицу мы вылезем?»
«На Шульштрассе».
«Там полно народу, могут заметить, что мы лезем через забор».
«Ваше дело. Больше я ничем не могу помочь».
Мы опять переглянулись. Что у этого санитара на уме? Может, он хочет устроить нам ловушку? Неужели нет никакого другого выхода? Ведь это будет выглядеть как бегство, и там, на улице, нас уже ждут, чтобы схватить? Я убежден — мой друг думал то же самое. Но если все действительно так, как говорит этот санитар, если я не попытаюсь убежать отсюда, то я никогда больше не увижу свою мать.
«Поторапливайтесь. Скоро они начнут обшаривать двор, и тогда вам не выбраться!»
Он подошел к двери, осторожно открыл ее и выглянул в коридор. «Сорвите это», — показал санитар на желтые звезды на нашей одежде. Потом выразительно поглядел на открытую дверь — давайте, топайте отсюда, — и исчез в полутьме коридора. Было слышно, как он спускается по лестнице.
Мы влезли на железную ограду с таким видом, как будто нам просто интересно. Просто двое мальчишек залезли на забор. Мы даже повисели немного наверху — мол, а не спуститься ли нам обратно? И спрыгнули с забора на улицу. Проходившие мимо люди не обратили на нас внимания, никто не сделал нам замечания. Мы пожали друг другу руки. Повернувшись, Гюнтер нерешительно пошел вверх по улице. Больше я его никогда не видел.
Придя домой, я увидел — мать паковала вещи.
«Зачем ты это делаешь?» — спросил я.
«В любой момент нам нужно будет уходить отсюда. Я беру с собой только самое необходимое».
«А почему бы нам не остаться здесь? Может быть, мы пойдем к Лоне?»
«Ни в коем случае! Они ведь знают, что мы с ней дружим! Она же была компаньоном отца! Нас в первую очередь будут искать у Лоны. Да сейчас и она тоже не знает, у кого мы могли бы укрыться».
Но ведь Лона обещала отцу заботиться о нас! Она как-то сказала мне — если возникнет необходимость, она найдет для нас убежище. Когда я рассказал матери об этом разговоре, она только невесело усмехнулась и промолчала. И продолжала паковать вещи.
Я не говорил матери о том, что произошло со мной в больнице. У меня не хватило на это смелости. Зато я сказал, что не хочу, чтобы меня отправляли куда-нибудь одного.
«Я тоже не хочу», — ответила мать. — «Но сейчас нужно использовать любую возможность для спасения. Лона познакомила меня с одним человеком, который сможет нам помочь. Во всяком случае, она так думает. Этот человек коммунист и готов помогать каждому, кто не согласен с нацистами или кого они преследуют».
«Ты мне об этом никогда не рассказывала».
«Откровенно говоря, мне и сейчас не нужно было это делать. Кроме того, этот парень довольно глуп, да к тому же ужасно задается, как будто и в самом деле в ближайшее время собирается начать решительные действия против Гитлера и его банды и сразу с этим покончить».
«Но может, он действительно поможет нам спрятаться? Хотя бы на первое время. А там будет видно».
«Больше я об этом человеке не слышала. Несколько раз я спрашивала о нем у Лоны. А она каждый раз отвечала — если у него появится какая-нибудь идея, он даст о себе знать. Да я особо и не надеюсь — этот тип не похож на серьезного человека. А женщинам он может луну с неба пообещать, если они — как бы тебе сказать… — если они ему понравятся».
«Ну конечно, ты ему понравилась — ведь ты же такая красивая!» — сказал я.
«Ах ты, маленький сводник!» — рассмеялась мать. — «Неужели ты думаешь, что я собираюсь за него замуж? У него где-то в пригороде хозяйство, он выращивает овощи. А с этого можно жить даже без продовольственных карточек. Сейчас, сказал знакомый Лоны, он не может взять нас к себе — гестапо следит за ним, там знают, что он состоял в коммунистической партии. Но у него найдутся друзья, которые смогли бы спрятать нас у себя. А если так и дальше пойдет и обстановка станет еще более хаотичной, то он, мол, сможет тогда не опасаться гестапо — у гестапо наверняка будут другие заботы. Знаешь, я не поверила ни одному его слову. Тоже мне, коммунист-предприниматель! Да он просто хвастун, вот он кто! Он все время спрашивал, нет ли у меня в запасе денег. Если есть, то тогда, наверное, можно что-то сделать — за деньги кто-нибудь у себя спрячет».
Я спросил мать — не думает ли она, что он, наверное, тоже хотел бы получить с нее деньги.
«Да нет, он просто болтун», — покачала она головой. — «Он женат, и на жизнь им с женой хватает».
Она снова засмеялась. Я любил, когда мать смеялась. Когда ее что-то смешило, она смеялась безудержно, от всей души.
Отец часто смешил ее. Внешне они совершенно не подходили друг другу — мой невзрачный отец и моя красивая мать. Он был ниже ее ростом, с выпяченной нижней губой. У него были серые глаза и жидкие пепельные волосы.
Однажды я спросил мать, почему она вышла за него замуж. И она рассказала, что была тогда уже помолвлена с другим, очень богатым молодым человеком. Отец возник в ее жизни внезапно, когда она и ее жених праздновали помолвку. Его привел в дом один из знакомых жениха. Отец был неистощимым шутником и мог легко развеселить любую компанию.
«Он сидел напротив нас за длинным, покрытым белой скатертью столом и рассказывал одну смешную историю за другой. Он рассказывал о жизни еврейских местечек и их обитателей. И говорил, что авторы этих историй — Кафка, Толстой, Тургенев, Марк Твен. Все слушали его, забыв о еде. И смеялись, смеялись до колик в животе. И никто не удивлялся, почему, например, Марк Твен обладает таким специфическим еврейским юмором. А отец твой потешался в душе над необразованностью сидящих за столом людей. Он был гений, твой отец.
Я смотрела на него не отрываясь, забыв обо всем на свете. У меня было ощущение, что все эти придуманные им истории он рассказывает только для меня одной. Я вдруг поняла — это моя судьба, больше мы не сможем друг без друга. Гости, казалось, вообще ничего не замечали. Внезапно он протянул мне через стол руку. Я подала ему свою. И, не разжимая рук, — гости вынуждены были пригнуть головы к столу — мы пошли к выходу. Ах, каким удивительным был твой отец, этот маленький, с виду такой невзрачный человек! Просто удивительным!»
Она заплакала.
«Я его очень, очень любила. Иногда я думаю — если бы я не встретила его, я бы сейчас в полной безопасности, обеспеченно и без забот жила в Америке».
«Но тогда ты бы никогда не познакомилась со мной!»
«Ты прав», — обнимая меня, ответила мать. — «Что значит Америка по сравнению с тобой?»
На следующее утро я проснулся от непривычного шума. Мать стояла у окна и смотрела во двор. Заметив, что я уже не сплю, она обернулась в мою сторону:
«Они выводят людей из садовых домиков!»
Спрыгнув с кровати, я подбежал к окну. Одетые в черную форму, в стальных касках и со штыками наперевес, эсэсовцы подгоняли людей, торопили их.
«Нам надо побыстрее одеваться», — сказал я. Обернувшись, я оцепенел от ужаса: мать сидела на кровати и беззвучно плакала, глядя перед собой. Она как-то сразу постарела и выглядела бесконечно уставшей.
«Мама, одевайся, пожалуйста. Нам надо уходить».
«Куда?» — истерически закричала она. — «Куда нам идти? Ты разве знаешь, куда мы можем идти?»
Она кричала как безумная. Такой я никогда ее не видел. Передо был совершенно чужой, незнакомый человек. И я ударил ее. Ударил изо всех сил. По лицу. В тот момент я не сознавал, что делаю, но в следующую секунду понял — я совершил что-то ужасное.
А она сразу успокоилась и безо всякого возмущения спросила:
«Ты ударил мать?»
От ужаса я ничего не мог ответить. Мать легко провела рукой по моим волосам. «Одеваемся. С собой ничего не берем. Оставь все как есть. Только деньги и мои украшения. Быстрей, быстрей, быстрей!»
Она засовывала все в сумку, одновременно одеваясь и торопя меня.
Мать сорвала с моего пальто и курточки желтую звезду. То же самое она проделала со своим костюмом и зимним пальто. Мы бросились мимо кухни к выходу из квартиры. Дверь в комнату соседей по квартире была открыта, они могли нас видеть. Но они не показывались. В кухне тоже никого не было. Но в эту минуту мне было не до соседей — все мысли были сосредоточены на одном: нам нужно уйти, и поскорее. В доме, где мы жили, была очень красивая деревянная лестница и исправно работавший лифт. Но работал этот лифт медленно. Как только мы вышли из квартиры, я сразу же нажал кнопку вызова.
Мы услышали, как лифт пришел в движение. Но как медленно, как медленно!
Перегнувшись через лестничные перила, мать напряженно вглядывалась вниз.
И они появились. Мы слышали, как загрохотали их сапоги.
Я все еще держал палец на кнопке. «Чертов антисемит!» — шепотом выругал я медленно поднимающийся лифт.
«Ты что-то сказал?» — спросила мать. Она казалась совершенно спокойной.
«Лифт никак не поднимается!»
«Посмотрим, кто будет здесь раньше», — усмехнувшись, прошептала она.
И в этот момент лифт пришел. Войдя в лифт, мать нажала на кнопку первого этажа и крепко прижала меня к себе:
«Вот видишь, лифт вовсе не антисемит!»
Выйдя из лифта на первом этаже, мы услышали — они уже были наверху и барабанили в двери. У входа в дом стояли мужчины в черной форме. «Что здесь происходит?» — обратилась к ним мать.
Человек в черной форме мельком взглянул на нее:
«Не стойте здесь, проходите!»
Нам не нужно было повторять это дважды. И тут моя мать сделала нечто совершенно неожиданное. У меня и сейчас начинается сердцебиение, стоит мне об этом вспомнить.
Мы уже миновали двор и вышли на улицу. Внезапно мать выпустила мою руку и пошла назад к дому. Подойдя к входной двери, она заглянула в подъезд и спросила что-то у человека в черной форме. Тот отрицательно покачал головой, и мать медленно, неспеша вернулась ко мне. Я никогда не интересовался, что она сказала ему или о чем его спросила.
Мы спустились вниз по Айзенахерштрассе, пересекли Груневальдштрассе и пошли дальше. На Розенхаймерштрассе мы увидели толпу людей.
Мы бессознательно подошли ближе. Смешавшись с толпой, мы протиснулись в первые ряды, чтобы увидеть, что происходит.
Розенхаймерштрассе была улицей, заселенной по преимуществу евреями. И теперь ее обитателей — мужчин, женщин, детей — люди в черных формах выводили из домов и грубо заталкивали в стоявшие наготове грузовики с открытыми кузовами. Из одного из домов вместе с другими вышла старая женщина. Она вела за руку девочку лет шести.
Внезапно малышка вырвалась и побежала назад. «Я хочу к маме, я хочу к маме!» — не переставая, кричала она.
Один из эсэсовцев прицелился и выстрелил. Девочка упала. Двое эсэсовцев подошли к ней, схватили и понесли к грузовику, куда уже забралась ее бабушка. Девочка молчала и только сжимала руками колено — очевидно, ее ранило в ногу. Задний борт кузова грузовика закрыли, и он тронулся.
«Как он смог выстрелить в такую маленькую девочку! Он же легко мог ее догнать!» — громко сказала мать.
«Да ведь она же убежала!»
Женщина, стоявшая рядом с матерью, пристально посмотрела на нее.
«Пойдем отсюда!» — потянул я мать.
Меня внезапно охватил страх. Я был потрясен не только жестоким хладнокровием людей в черных формах, но и жестокостью, прозвучавшему в голосе этой женщины.
Мы вернулись на Груневальдштрассе, миновали Мартин-Лютер-штрассе и Литценбургерштрассе. Перед кинотеатром «Паласт» мы остановились и вошли туда.
В кинотеатре начался послеобеденный сеанс. Шел «Золотой город» с Кристиной Зедербаум в главной роли — почему-то в каждом фильме она обязательно тонула. Тогда этот фильм показался мне очень захватывающим, поэтому после войны я просмотрел его еще раз, но на этот раз нашел его довольно безвкусным.
После сеанса мы прошли через Тиргартен к Бранденбургским воротам. Мать считала, что нам нужно поехать поездом в Экнер или Штраусберг. Там во время воздушных налетов мы могли укрыться в траншеях, вырытых для защиты от осколков.
Такие траншеи должны были устраивать все владельцы садовых участков, если их дома находились далеко от настоящего бомбоубежища. Эти траншеи были снабжены навесами, опирающимися на деревянные балки. В случае неожиданной бомбардировки в такой траншее мог укрыться любой человек, оказавшийся поблизости. «Там никто не потребует у нас документов, да и лишних расспросов тоже можно избежать. И уйти незаметно».
Мы уже подходили к вокзалу, когда завыла сирена воздушной тревоги.
Поблизости были бомбоубежища, и мы могли бы укрыться в одном из них. Но мы спрятались в подъезде какого-то дома.
В старых берлинских домах под лестницей, ведущей с первого этажа наверх, обычно есть небольшая площадка. Если пригнуть голову, там можно спрятаться.
Мать крепко прижала меня к себе. Мы слышали, как жильцы дома спускались вниз по лестнице, спеша укрыться в подвале или ближайшем бомбоубежище.
Иногда мы видели чьи-то ноги. Если ноги вдруг почему-то останавливались, мы замирали, боясь, что нас обнаружат.
Тем временем стало совсем темно. В доме, наконец, все затихло. А потом началось. Сначала вдалеке загремели зенитные орудия противовоздушной обороны. Затем зенитки загрохотали где-то рядом, и мы услышали нарастающий гул моторов. Гул становился все ближе, превращался в рев, заглушающий грохот зенитной канонады.
«Боже мой», — думал я, — «там, в этих самолетах — люди в другой военной форме, и говорят они на другом языке, а мы сидим здесь внизу, и где-то рядом — подлая банда убийц с их подлым дядюшкой Адольфом. И сейчас на всю эту подлую банду сбросят бомбы. Но вместе с ними можем погибнуть и мы. Да, мы тоже можем погибнуть на этой площадке под лестницей. И никто не будет знать, что мы — евреи. Если жильцы дома, которые спряталась в подвале, останутся живы, они извлекут наши трупы из-под развалин и похоронят в братской могиле, не зная, что похоронили евреев в одной могиле с арийцами. И тем самым опозорят эту арийскую могилу. Вот будет потеха!»