Последние явления

Последние явления

Он не стар, только болен и истрепан — не возрастом, а чересчур насыщенной жизнью, настолько плотно занятой театром, что она уже нераздельна с ним. Как и отец, он выполнял заказы, ему удавалось удовлетворить короля. Приблизившись к солнцу, он не опалил себе крылья, но и не воспользовался своим местом для чего-то другого, кроме игры. Все так быстро проходит. Что бы он сказал, если бы надо было все начать сначала, прожить заново? Вычленить только одну мысль? «Не теряйте счастливых минут: красота исчезает, ее время стирает, зимний холод сменяет, леденит, убивает, и без радости дни настают. Пользуйся весной жизни молодой, юность быстролетная! Счастьем наслаждайся, вся любви отдайся, юность беззаботная!»[185] Любовь? Это великая тайна…

Наверное, только любовь к жизни исцеляет от любого недуга. Что же следует предпринять, когда человек заболевает? Он отвечает: «Ничего. Надо только оставаться спокойным. Природа сама, если ей не мешать, постепенно наводит порядок, это только наше беспокойство, наше нетерпение всё портят: люди почти всегда умирают от лекарств, а не от болезней»[186]. Нужно ли позвать врача и начать крестный путь больного, который думает больше о том, подействовало ли лекарство, чем о выздоровлении? Мольер отмахивается от этого и описывает ту же схему — невыносимую жизнь семьи под тиранией отца. Но путь от Оргона к Аргану идет от лицемерия к ипохондрии.

Он вновь берет один из своих недостатков и преображает его, показывает мир сквозь призму собственных изъянов. Раздраженный своим окружением, он написал «Мизантропа». Выведенный из себя лицемерием — создал «Тартюфа». Устав от притязаний на нечто большее, представил «Мещанина во дворянстве». Утомленный властью денег, сочинил «Скупого». Теперь, измученный кашлем и тревогой об уходящей жизни, он играет «Мнимого больного» вместе с мадемуазель де Бри, своей второй женой, Армандой, своей старшей дочерью, Лагранжем, влюбленным в нее, Латорильером, своим братом, мадемуазель Боваль, разражающейся своим знаменитым смехом, играя служанку, Юбером и Бовалем — соответственно врачом и аптекарем. Как всегда, Мольер обращается к своим близким, которые узнают себя и веселятся.

Чтобы задать ритм, нужна музыка, тем более что пьеса написана, как «Мещанин во дворянстве», — с балетом в конце. О сотрудничестве с Люлли не может быть и речи. Может, с Марком Антуаном Шарпантье? Мольер колеблется. Ему нужно нечто менее чинное, что лучше бы сочеталось с ярким сумасбродством на сцене. Он подумывал о д’Ассуси, который теперь жил в Париже и с которым по-прежнему общался Клод Шапель. У него нет времени на собственных друзей. Зачем тратить долгие вечера на споры, восходящие еще к годам, проведенным в Пезена? Он выбрал Шарпантье.

Наверное, нет ничего хуже, чем умереть, задыхаясь от воспаления легких. Ночь не приносит ему покоя. Кашлять под одеялом в ночной тиши, разрывая себе горло, откинуться в поту на влажное ложе — может, это смерть стучится в дверь? Он же сам написал слова, которые теперь обретают совсем иной смысл:

Итак, моей судьбы несчастная звезда

И дух перевести не даст мне никогда?[187]

Мольер хочет посмеяться над этим, не чтобы бросить вызов смерти, а чтобы отвлечься, а лучший способ для этого — веселье. Ему страшно: «Всё, что не проникает в тело, я охотно пробую, но снадобья, которые надо пить, меня пугают; довольно самой малости, чтобы отнять у меня остаток жизни».

Он страдает? Это факт. Страдает, наблюдая за собой? Очевидно.

Он хочет посмеяться над глотателем лекарств, над человеком, который принял двенадцать снадобий и сделал двадцать промываний в предыдущем месяце, восемь снадобий и только двенадцать промываний в текущем. Есть из-за чего впасть в отчаяние. Мольер перечитывает рецепт:

Легонький клистирчик, подготовительный и мягчительный, чтобы размягчить, увлажнить и освежить утробу вашей милости; <…> хороший очистительный клистир из наицелебнейшего средства ревеня, розового меда и прочего, согласно рецепту, чтобы облегчить, промыть и очистить кишечник; <…> сверх того, вечером означенного дня успокоительное и снотворное прохладительное питье из настоя печеночной травы, чтобы заставить вашу милость уснуть; <…> сверх того прием превосходного лекарства, послабляющего и укрепляющего, составленного из кассии, александрийского листа и прочего, для прочистки и изгнания желчи у вашей милости; <…> сверх того в означенный день болеутоляющее и вяжущее питье для успокоения вашей милости; <…> сверх того ветрогонный клистир, чтобы удалить ветры; <…> вечером повторение вышеупомянутого клистира; <…> отличное мочегонное, чтобы выгнать дурные соки вашей милости; <…> порция очищенной и подслащенной сыворотки, чтобы успокоить и освежить кровь; <…> сверх того предохранительное и сердце укрепляющее питье, составленное из двенадцати зернышек безоара, лимонного и гранатового сиропа и прочего[188].

Есть чем доконать человека!

Смеяться над врачами казалось легко, пока ты сам здоров. Возможность показать их бесполезность, важность, которую они на себя напускают, могла принести ему облегчение, словно он изгонял смехом страх перед болезнью. Да, врачи из его комедий были легко узнаваемы, однако актеры всегда прибавляли что-то от себя к этим страшным карикатурным портретам.

Симптомы налицо, и физиологию трудно отделить от психологии. Чтобы не быть больным, надо сделаться врачом. Точь-в-точь как не надо жениться, если не хочешь носить рога. «Рога считали вы несчастием таким, что вам верней всего остаться холостым»[189]. Логика та же.

Вызван ли кашель Мольера в большей степени состоянием духа или сбоем в циркуляции жидкостей? Он задает этот вопрос партеру, утрируя, говоря об утробе.

В самом деле, вопросы пищеварения волнуют всех и часто выводят из равновесия. Утроба — вечная тема, однако не такая серьезная и более универсальная, чем сексе повседневная жизнь каждого, от последнего бедняка до богача, от крестьянского мальчишки до короля, размерена естественными потребностями. Интересуясь, «как ваши дела?», спрашивают именно о тех делах, которые справляют на горшке.

В фарсах комедианты без колебаний развивали эту тему. Со времен «Фарса мэтра Пьера Потлена», безымянного шедевра средневекового комического театра (1465), где говорилось о какашках, твердых, как камни, и до нынешних успехов Поклена об этом говорили открыто и с наслаждением. Мольер не положил этому конец. Он использовал эту комедийную золотую жилу, но элегантно: вместо того чтобы смеяться над запорами, он потешается над устроителями поносов — лекарями.

Мы не страдали бы от колопатии, если бы медицина не выдумала это слово, если бы она не возвестила о болезнях: разве можно жаловаться на никому не известное? Искусственно очищать кишечник — значит идти против природы. Стараются не столько излечить, сколько наблюдать эффект воздействия на организм: пациент больше тревожится по поводу лечения (подходит ли мне это?), чем по поводу исцеления:

— Как подействовало мое сегодняшнее промывательное?

— Ваше промывательное?

— Да. Много ли вышло желчи?

— Ну, уж меня эти дела не касаются! Пусть господин Флеран сует в них свои нос — ему от этого прибыль[190].

От промывательного нельзя было оправиться в три дня, а расстройство приписывали недостатку жидкостей. Надо ли размягчать, увлажнять и освежать или облегчать, промывать и очищать кишечник, изгонять желчь и ветры? Однако человек, не могущий появиться в обществе из-за недержания, неспособен думать ни о чем другом. В театре сортирная тема порождает комедию; в повседневной жизни — трагедию. Невозможность удержать понос на людях и в особенности при дворе, где — теоретически — собираются только закаленные в боях и доблестные люди, — это ужасное и унизительное социальное препятствие. Таков сюжет «Мнимого больного»: мещанин во дворянстве заложник своего поноса, прикован к спальне, к ночному горшку (он дважды уходит со сцены, чтобы опорожнить кишечник), к навязчивой идее о своей утробе.

Господин Леонар де Пурсоньяк из Лиможа хотел являться в обществе. Клистирами и промываниями ему преградили туда путь.

Утроба направляет шаги и задает ритм дыхания. Сведенные судорогой и горящие огнем кишки словно опускаются и растворяются; боль в животе откликается в заднем проходе; дыхание становится прерывистым, ладони влажными; тело борется со своим размягчением, разложением; на висках, на лбу и шее выступает пот: воля покидает тело, и оно скоро сдаст. Нужно бежать, пока оно не убежало само.

Естественная потребность обращается в расстройство, которое становится наваждением: смогу ли я дойти из замка до фонтана с Юпитером, а оттуда до театра, не испытав позывов? Сколько времени я смогу высидеть на спектакле, а то и на мессе, пока кишечник или мочевой пузырь не возьмут верх?

В такой ситуации остается только сидеть дома, жить, подстраиваясь под свое тело и сообразуясь с возможными катастрофами, трезво предвидя малейшую его реакцию. Колопатия выводит из игры тех, кого она тиранит. А на последней стадии — парализует. Эта стадия называется ипохондрией.

Чахоточный неврастеник, Мольер впал в ипохондрию, в нетерпение тела. После его смерти обнаружится, что он задолжал аптекарям 167 ливров. До смерти боясь кровопускания, отказываясь от клистиров, он скупал мази, травы, даже орвьетан, набивал подушку лечебными растениями, чтобы можно было дышать и заснуть, уже не знал, к кому обратиться, видя, что погибает:

Человек, всех стеснявший, неопрятный, противный, вечно возившийся со своими клистирами и лекарствами, постоянно сморкавшийся, кашлявший, плевавший, человек глупый, надоедливый, ворчливый, всех изводивший, день и ночь ругавший служанок и лакеев!..[191]

Хорошенький портрет больного, попавшегося в лапы самому себе!

Знает ли он, что это будет его последняя пьеса? Кашель становится всё злее, усталость его одолевает. Может, нужно было сделать кровопускание, от которого он отказался? Может, надо было выпить рвотного вина, снова разрешенного после 1666 года? Говорили, что Генриетта Английская умерла именно от него, как и Ламот Левайе, его последняя опора при короле. Клистиры? Надо ли напомнить врачам, что у него болезнь легких? А самому себе, что природа всегда вступает в свои права, что природа добра. Падут ли на него анафемы людей? Арган боится медицины, ее всемогущества. Оргон был околдован религией, Гарпагон — деньгами, а Арган — болезнью. Мольер смеется над этим до определенных пределов.

Как и в предчувствии «Брака поневоле», Мольер догадывается, что на него надвигается другая гроза. Арган говорит об этом вслух:

Ваш Мольер со своими комедиями — изрядный наглец! Хорош предмет для насмешек — такие почтенные люди, как доктора!

И далее:

Будь я доктор, я бы отомстил ему за его дерзость. А если бы он заболел, я бы оставил его без всякой помощи. Что бы с ним ни было, я бы не прописал ему ни единого клистиришки, ни единого кровопусканьишка, а сказал бы ему: «Подыхай! Подыхай! В другой раз не будешь издеваться над медициной!»[192]

Сложный вопрос предвидения — проклятый вопрос литературы. Можно ли писать, что попало, а вдруг это станет реальностью? Каждый автор может задаться таким вопросом. Если ты отвечаешь за то, что пишешь, то вдруг отвечаешь головой? Почему столько авторов прячутся за спины персонажей? Не хотят, чтобы то, о чем они рассказывают, случилось с ними самими. «А не опасно притворяться мертвым?»[193] — спрашивает себя Арган-Мольер. И чтобы смягчить то, что только что постиг, добавляет: «Всё это останется между нами»; такие реплики он подает, дрожа, как Сганарель перед дерзостью Дон Жуана. Он знает, что отступать поздно, придется идти до конца. Болезнь изнуряет его, и никто ничего не может с этим поделать.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.