Отей

Отей

Мольер снял у Жака де Гру, господина де Бофора, квартиру в Отейе на углу улицы Планшетт и главной улицы — это напоминает ему деревенский приют Луи Крессе в Сент-Уане. Там он встречался с Клодом Шапелем, Никола Буало, Жаном де Лафонтеном. С ним живут его служанка Лафоре и повар. Гуляя вдоль Сены, он может отдохнуть, а главное — отдышаться.

Не в силах выносить царящего разврата,

От общества людей уйду — и без возврата[129].

Вдали от театра и от Парижа Мольер наслаждается покоем. Мовилен прописал ему режим и диету: пить молоко, только молоко! Гулять, спать. Возле Сены и на холме Шайо легко дышится. Гуляя, он доходит до Лоншан и там, на ферме, присаживается выпить молока.

Молока! Вот уж что совсем не устраивает Клода Шапеля, который часто наведывается в Отей со своим слугой Годмером, напрашиваясь на долгие ужины с веселящей влагой.

На эти вечера собираются друзья — настоящие: физик Жак Рого, художник Пьер Миньяр, Жан Батист Люлли. «Здесь блеска праздников придворных не ищите: одной любовью где живут, там про любовь одну поют!»[130] Философствуют, разговаривают без ссор, пока Клод не рухнет, мертвецки пьян.

Однажды вечером, чувствуя, что его друзья пьянеют все больше, Мольер простился с ними и пошел наверх спать. Там наверняка был Буало, конечно же Шапель, возможно, Люлли, Расин и Мишель Барон. Они заговорили о бессмысленности жизни. Шапель вернулся к Гассенди и Эпикуру, отвергая Декарта и его интеллектуальную «машинерию». Разговор вращался вокруг безнадежности, между «зачем всё это» и «почему бы нет». Им оставалось только оборвать свою жизнь и умереть тут же, бросившись в Сену. Была ночь. Они встали, пошатываясь, и вышли. Наметили план: они возьмут лодку и выедут на середину реки, чтобы вместе броситься в ледяную воду.

Барон в ужасе побежал к Мольеру, который совершенно спокойно спустился к друзьям и выразил им свое удивление и негодование: как?! Они приняли мудрое решение и не сказали ему об этом? Что? Они покончат с собой, совершат этот спасительный поступок без него? «Ну так пошли с нами», — сказал Шапель. «Только не в таком состоянии, — возразил Мольер. — Потому что когда весть о нашей смерти дойдет до людей, они скажут, что мы были не в себе и поступили так под действием выпивки». К Шапелю вдруг вернулась рассудительность и он добавил: «Да, господа, мы утопимся завтра утром, а пока давайте допьем оставшееся вино».

Будем, будем пить вино,

Время слишком быстролетно:

Надо, надо беззаботно

Брать, что в жизни суждено!

Темны реки забвенья волны:

Там нет ни страсти, ни вина.

А здесь бокалы полны,

Так пей, так пей до дна!

Пусть разумники порой

Речи мудрые заводят,

Наша мудрость к нам приходит

Лишь с бутылкой и едой.

Богатство, знания и слава

Не избавляют от забот.

Кто пьян, имеет право

Сказать, что он живет!

Лей, мальчик, лей, полнее наливай,

Пока не перельется через край![131]

На следующий день они передумали и решили еще потерпеть жизненные невзгоды. Мольер обращался с друзьями доброжелательно и с теплотой. Это он — неврастеник, желчный ревнивец, готовый наложить на себя руки? Вовсе нет: «…ведь и впрямь — какой простой исход: тихонько умереть, чтоб не было хлопот. Прием лечения спасительный и скорый. Меня так бесят вот такие разговоры!»[132]

Обиды, раздражение, даже чрезмерные нагрузки не смогут совладать с его жизнелюбием и живучестью.

Молочная диета слегка улучшила здоровье Мольера, но не его настроение. Большой любитель вина с самого окончания Клермонского коллежа, Мольер любил встречаться с Шапелем или Бернье в кабаке, чтобы поболтать и повеселиться, особенно в «Пти-Мор» или в «Серебряном экю» (на площади Мобер), где подают похлебку с лимонным соком, яичными желтками и зеленым вином, или в кабаке «Львиная яма» в доме 3 по улице Па-де-ла-Мюль, который держит Куафье. Пусть даже потом утром не вспомнить, что делали или говорили накануне: «Мы выпили вчера дурманного вина, и всё, что делал здесь, забыл я совершенно»[133]. И труппа тоже предавалась этому без удержу во время обсуждений или после удачных спектаклей. Латорильер, Гро-Рене, Лагранж, Мадлена любили собираться за бутылкой неразбавленного вина, как у короля. Это было время любви, потому что «вину и всем часам опасным вопреки обязан муж долг выполнять супруга»[134], или просто безудержного хохота:

Любовь не всё добро — нередко

Она для нас бывает злом…

Любовь осмеяна — так сами ж

Мы посмеемся за вином!..[135]

С тех пор как он на диете, Мольер всё время голоден и часто раздражен. Присутствует ли он на пирушках своих товарищей? Да, и поначалу это его забавляет, потому что видит, как они нагружаются и постепенно уходят в отрыв. Как странно слышать голоса, которые вдруг становятся громоподобными, а языки развязываются, нижние челюсти отваливаются, а взгляды наполняются любовью, а потом гаснут. Один не замечает, что он орет во всю глотку, другой не видит, как борется со сном. Вид у них глупый и самоуверенный. Сганарель, пьяный с утра до вечера, был бы смешон, а еще смешнее, если бы он выдавал себя за важную птицу, например лекаря.

Мольер не судит своих друзей; он смотрит на них и, наверное, жалеет, что здоровье не позволяет ему устремиться за ними в облака винных паров.

Никола Буало, настолько очарованный этим сельским уголком, что он позднее купит там дом, часто приходил гулять вместе с ним. Буало восхищается: «Научи меня, Мольер, где берешь ты эти рифмы, они сами за тобой увиваются толпой». Между ними четырнадцать лет разницы в возрасте, и младший — Буало — еще только стремится к славе. Хотя он уже знает все скрытые пружины мирка литераторов, королевскую пенсию он получит только через два года.

Его обворожил актер-драматург, причем в первую очередь писатель: его образованность, страсть к чтению, знание людей и проницательность суждений говорят о том, что написанное им переживет века, как творения Теренция или Плавта.

У него достаточно недругов и преследователей — есть на что пожаловаться. Ему колют глаза его мещанским происхождением, мещанским стилем, мещанскими взглядами. Только мещанина раздражает парижская толчея, из-за которой он не может спокойно отдыхать у себя дома. В чем только не упрекали Мольера! Да, он мещанин, но ему на это плевать. Он богат, очень богат. Но славу ему принесли не деньги, а аплодисменты. Никола Буало-Депрео никак не добьется известности. Он крутится в обществе, строчит стихи, но взлет ожидает его много позже, к сорока годам. Он восхищается Мольером, ловко обращающимся с рифмами, но еще больше его восхищает его манера вести и держать себя с непревзойденной естественностью.

Их дружба искренна. Буало еще молод, ему не хватает рассудительности для себя самого, но он умеет дать мудрый совет другим. Он побуждает Мольера уйти со сцены и сосредоточиться на сочинительстве. Не он первый так поступит: Ротру ведь вернулся в Дрё, а Корнель до 1662 года заправлял всем из Руана. Когда пишешь, надо спрятаться за страницами и сделать так, чтобы к тебе сами шли. Соблазнительный довод, к тому же тогда полагали, что Мольер сможет войти во Французскую академию. Но жить в провинции? Он и мысли об этом не допускает, представляя, что там его ждет:

Сперва вас поведут знакомить в высший свет:

Вас молодой супруг представит всепервейше

Мадам исправнице и госпоже судейше,

И те любезно вам складной предложат стул;

На масленой вас ждет веселье и разгул:

Бал и большой оркестр, не шутка — две волынки…[136]

Мольер слишком хорошо знает французские города, чтобы принять такое решение. Ему нужны игра и признание. Всё взаимосвязано.

На самом деле он сомневается.

Он писал об этом в предисловии к «Смешным жеманницам» и подсказал эту мысль автору «Письма о комедии „Обманщик“»: пьесу пишут, чтобы произносить вслух. Мольер напечатал почти все свои произведения, чтобы защитить их от воров, молодых честолюбцев вроде Бурсо, которые копируют и высмеивают его, а не чтобы составить собрание сочинений.

О его пьесах говорят при дворе и в свете, потому что на них приходят насладиться декорациями, костюмами, движениями актеров и танцами, изяществом женщин, комизмом Сганареля, Маскариля или старика, помыкающего своими домочадцами в приступе безумия. Приходят посмотреть, как он вращает глазами, вопит, икает и в свойственной ему одному манере топочет ногами, раздражается. Веселье нельзя записать, думает он, его играют, им живут. Служа тексту, актер спасает драматурга.

Да, Мольер сомневается, что его пьесы достаточно хороши, чтобы их мог играть кто-то другой, кроме него самого.

И еще у него есть положение в обществе.

Когда тебя не видят, то быстро забывают. Публика любит новинки, вечно требует удивительного. Должен ли автор показываться на люди или, как говорит Буало, уметь удалиться? Что значит для автора умело являться на глаза? Писатели соперничают перед публикой? Тем лучше, они обмениваются идеями. Буало по душе эти встречи, когда спорят, но не дерутся.

Ни Мольер, ни Буало не видали воочию Голубую комнату прекрасной Артенисы (анаграмма Катрин — Catherine — Arth?nice, — супруги Шарля д’Анженна, маркиза де Рамбуйе) на улице Сен-Тома-дю-Лувр, потому что она опустела после Фронды. Артениса умерла в 1665 году, когда были созданы «Дон Жуан» и «Любовь-целительница», но она принимала у себя самые тонкие умы, если не самых влиятельных людей, — Вуатюра, Монтозье, Менажа, Бенсерада, Конрара (первого постоянного секретаря Французской академии), аббата Котена, Тальмана де Рео, Корнеля, Боссюэ и, конечно, Шаплена. На этих трапезах составлялись репутации, принимались решения о предоставлении содержания. Почему там не видали его, Мольера? Потому что он не выносил тщеславия и этих людей, которые создают и рушат чужую репутацию и славу, лишь бы самим ничего не делать. Встречаться с аббатом Котеном? С Шапленом? Конраром? Менажем, «который в алькове госпожи де Рамбуйе чистил себе зубы довольно грязным платком на протяжении всего визита»?[137] Так ли уж обязательно, чтобы тебя ценили несколько человек, когда тебе каждый день рукоплещет партер, а король тебя вознаграждает?

Но настоящая причина, по которой он не может вернуться туда, — боязнь грубого обращения. Он еще не забыл тот вечер в 1662 году, когда захотел покрасоваться после успеха «Школы жен»: маршал де Лафейяд схватил его за шею и, приговаривая «Пирожок, Мольер, пирожок!», стал тереть его лицом о свои жесткие пуговицы с острыми краями, ободрав ему в кровь всё лицо. Он слишком раздражал на сцене, слишком явно указывал на людей, слишком громко обвинял нравы, чтобы его не хотелось раздавить. В каждом салоне был свой святоша или «такие недотроги, чья честь пускает в ход и когти, и клыки, и всякого, чуть что, готова рвать в клочки»[138].

Красоваться можно только на сцене или во время визитов к королю или при дворе. Там, после спектакля, можно спокойно поболтать, как он это сделал с «Критикой „Школы жен“» в покоях самой королевы-матери! Просто сыграть в ее апартаментах, когда зрители сидят в метре от тебя. Это всё равно что беседа, только записанная на бумаге, и ею восхищаются, потому что все становятся актерами. Такие визиты приносят больший доход, чем представления в Пале-Рояле, потому что сборы обеспечены заранее.

Даже на улице лучше лишний раз не обращать на себя внимание. Ему свистят вслед, кашляют, передразнивая.

Так в чем же успех? Как настоящий Поклен, Мольер измеряет его собственным богатством, богатством своих компаньонов, своих рабочих, а также уважением короля.

Как же тогда отказаться от театра, и ради чего? Чтобы поправить здоровье? Что лучше: умереть молодым и счастливым или старым и сварливым? Не является ли театр тем самым странным недугом, который отнимает у него дыхание и скоро доконает?

Как, остаться среди коров, кур, лугов, вдали от блеска сцены и раскатов смеха? Разве он не нужен? Как там сейчас Арманда?

Барка медленно ползет вверх по Сене к Лувру, и он места себе не находит от нетерпения. Он знает, что Лагранж представит ему подробный и точный отчет обо всех событиях; он рассчитывает на то, что актеры разучили роли, что Латорильер расскажет ему о спектаклях, и чувствует, что Арманда в очередной раз ему солжет.

Арманда блистает и позволяет себя любить. Как бы ему хотелось ее ненавидеть! Он может открыться в этом Клоду Шапелю:

— Пожалуйста, говори мне о ней как можно больше дурного. Выстави мне ее в самом черном свете и, чтобы вызвать во мне отвращение, старательно оттени все ее недостатки.

— Ее недостатки, сударь? Да ведь это же ломака, смазливая вертихвостка, — нашли, право, в кого влюбиться! Ничего особенного я в ней не вижу: есть сотни девушек гораздо лучше ее. Во-первых, глазки у нее маленькие.

— Верно, глаза у нее небольшие, зато это единственные в мире глаза: столько в них огня, так они блестят, пронизывают, умиляют.

— Рот у нее большой.

— Да, но он таит в себе особую прелесть: этот ротик невольно волнует, в нем столько пленительного, чарующего, что с ним никакой другой не сравнится.

— Ростом она невелика.

— Да, но зато изящна и хорошо сложена.

— В речах и движениях умышленно небрежна.

— Верно, но это придает ей своеобразное очарование. Держит она себя обворожительно, в ней так много обаяния, что не покориться ей невозможно.

— Что касается ума…

— Ах, Ковьель, какой у нее тонкий, какой живой ум!

— Говорит она…

— Говорит она чудесно.

— Она всегда серьезна.

— А тебе надо, чтобы она была смешлива, чтобы она была хохотуньей? Что же может быть несноснее женщины, которая всегда готова смеяться?

— Но ведь она самая капризная женщина в мире.

— Да, она с капризами, тут я с тобой согласен, но красавица всё может себе позволить, красавице всё можно простить.

— Ну, значит, вы ее, как видно, никогда не разлюбите[139].

Вот он сейчас с ней увидится, и что они скажут друг другу? Сумеет ли он приглушить возгласы ревности? Просто слушать ее, не пытаясь насмехаться над мужчинами, с которыми она видится, и теми, кого она ждет?

Говорят ли они между собой о потребности нравиться? Признается ли она ему в своих проступках, о которых повсюду говорят? Жан Батист прекрасно понимает, что с ней происходит. Жизнь всегда более жестока, чем театр. Не Арманда ли это говорит: «Да, я поступила дурно, еще раз повторяю: вы рассердились на меня за дело — я воспользовалась вашим сном и вышла на свидание к известному вам человеку. Но ведь всё это простительно в моем возрасте: это увлечение молодой женщины, которая так мало видела в жизни, которая едва успела вступить в свет; это одна из тех вольностей, которые позволяешь себе без злого умысла, в которых нет ничего такого, чтобы…»[140] Он страдает — он, так потешавшийся над рогоносцами. И что же — запереть ее дома, в четырех стенах, чтобы избежать взглядов чужих людей, которые и так пожирают ее глазами в театре? Она ни за что на это не согласится, даже из любви к нему или просто из уважения:

«Я вам прямо скажу: я не намерена уходить от мира и хоронить себя заживо подле своего супруга. Как вам это понравится! Только из-за того, что кому-то заблагорассудилось на нас жениться, всё для нас должно быть кончено и мы обязаны порвать всякую связь с живыми людьми? До чего доходит тиранство господ мужей, просто удивительно! Это, конечно, очень мило с их стороны — желать, чтобы жены их умерли для светских развлечений и жили только для них, ну а по-моему, это смешно. Я вовсе не собираюсь умирать такой молодой»[141].

Разговор двух глухих, который невозможно продолжать, потому что, хотя Мольер и постарел, он помнит, к чему всегда стремился: «В любви я люблю свободу, ты это знаешь, и никогда бы не решился запереть свою в четырех стенах. Я двадцать раз говорил тебе: у меня врожденная склонность отдаваться всему тому, что меня привлекает»[142]. Мольер рогат? Хуже того: брошен, покинут.

Как! Воспитанием ее руководить,

За нею с нежностью, заботами следить.

Ей с детства дать и кров, и пищу, и одежду.

Лелея в ней свою нежнейшую надежду,

С волненьем созерцать ее красы расцвет

И для себя беречь ее тринадцать лет, —

Чтоб сердце отдала она молокососу,

Чтоб он ее украл, едва не из-под носу,

В то время как почти свершен меж нами брак![143]

В конце концов, он просит жену лишь о том, что советовал самому себе: «Я не расстанусь со своими милыми привычками, но постараюсь таиться и развлекаться без шума». Она ему изменяет? Пусть, но только без шума.

Полюбил ли он Отей? Да, без сомнения. Как некогда Луи де Крессе в Сент-Уане, он немного задержался там, чтобы пожить на природе, в ее умиротворяющем ритме: читать без помех, гулять без толкотни, дышать без проблем.

Мне сладок, как и вам, покойный уголок,

Где город позабыть возможно на чуток.

И жизнь продолжается.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.