X. ПОСЛЕДНИЙ ГОД 1881

X. ПОСЛЕДНИЙ ГОД

1881

В семьдесят лет Пирогов стал совсем стариком.

Катаракта украла у него яркую радость мира. Сквозь мутную пелену мир просачивался серый, тусклый.

Оттого, что плохо видел, он закидывал назад голову, щурился, выставлял вперед заросший длинной седой щетиной подбородок. Пронзительный прищур, упрямо торчащий подбородок — в лице старика по-прежнему жили стремительность и воля.

Таким написал его Репин. [см.илл.]

Пирогов увлек Репина, в то время художника уже не начинающего и оттого способного увлечься лишь значительным человеком со значительной внешностью, — Репина-мастера, создателя «Бурлаков» и «Протодьякона».

Репин писал Пирогова маслом, рисовал карандашом [см.], сделал даже скульптурный его портрет. [см. илл.] Репин творил своего Пирогова в мае 1881 года в Москве.

В мае 1881 года праздновали пироговский юбилей. Пятьдесят лет деятельности.

Пирогов долго отказывался от юбилейных торжеств — в семьдесят с лишним не просто слушать уверения в бессмертии.

Склифосовский приезжал в Вишню уговаривать его.

Пирогов любил Склифосовского. Десять лет назад угадал его и рекомендовал на кафедру теоретической хирургии.

Старик держал Склифосовского весь день при себе, говорил, как всегда, остро, умно, живо. Он говорил не о юбилее и не о старости, не о смерти и не о бессмертии. Увлеченно разбирал способы радикального лечения грыж, ругал себя за то, что в молодости плохо знал биологию. Пирогов анализировал свои дерптские неудачи: сорок лет назад он пытался прирастить к грыжевому отверстию рыбий пузырь, не увидев в этом приеме биологической погрешности.

Но Склифосовский все же выполнил свою миссию. Пирогов согласился на чествование — только в Москве.

Родная Москва встречала Пирогова 24 мая 1881 года. Он покачивался на мягком диване удобного купе, вспоминал тесную душную карету, в которой ехал некогда из Берлина навстречу будущему. Вот когда ему была нужна Москва! Теперь в университете к его приезду расстилали ковры. Опоздали на полвека…

В актовом зале выставили для обозрения документы: прошение сына комиссионера девятого класса Николая Пирогова о приеме в Московский университет, расписка в получении шляпы и шпаги перед поездкой в профессорский институт. Свидетели далекой поры, когда юный человек шел открывать новые земли. Теперь человек стал стариком. Все его земли открыты. Новые землепроходцы жили вокруг, отправлялись на поиск.

Сначала Пирогов слушал речи внимательно, подавшись вперед и приложив ладонь к уху. Потом надел темные очки, скрестил на груди руки, сидел тихо и чинно. Приветствий было много. От российских обществ, ведомств и городов, из Мюнхена, Страсбурга, Падуи, Эдинбурга, Парижа, Праги, Вены, Брюсселя. Пирогов устал: ему казалось, что разные люди разными голосами читают один и тот же бесконечный адрес.

Когда смолкло жужжание голосов и наступила пронзительная тишина, Пирогов спрятал очки в карман и, задирая седой подбородок, мелкими шажками побежал к кафедре. Он знал, от него ждут трогательного слова о прошлом, благодарности за то, что люди, занятые своим настоящим, не забывают его прошлого. Но он не стал восхвалять прошлое. Он видел жизнь в движении и предпочитал настоящее. Еще больше верил в будущее. Он желал молодому поколению всего лучшего — правды и свободы. На портрете Репина подслеповатый Пирогов, щурясь, заглядывает в себя и видит будущее. Голос Пирогова был по-юному одушевлен и резок. Однако старик пришепетывал — зубов оставалось немного.

Зубов почти не было. Это мешало говорить. К тому же мучила болезненная язва на твердом нёбе. Язва появилась еще зимой. Сначала Пирогов принял ее за ожог. У него была привычка полоскать рот горячей водой, чтобы табаком не пахло. Через несколько недель он обронил при жене: «В конце концов это как будто рак». Он показал язву Склифосовскому, когда тот приезжал звать его на празднество. Склифосовскпй ужаснулся: юбилей оборачивался панихидой.

В Москве Пирогова снова осматривал Склифосовскпй, осматривали Валь, Грубе, Богдановский. Предложили операцию. Пирогов не изменился в лице, только просил хирургов приехать к нему в Вишню: «Мы едва кончили торжество и вдруг затеваем тризну».

Александра Антоновна не захотела верить Склифосовскому — или захотела разубедить мужа, повезла его прямо из Москвы в Вену, к знаменитому Бильроту. Христиан Альберт Теодор Бильрот был влюблен в Пирогова, называл его учителем, смелым и уверенным вождем. Бильрот помнил, что Пирогову семьдесят, уговаривал его не оперироваться, клялся, что язва доброкачественная.

Трудно было обмануть такого пациента, как Пирогов. Он не думал, что его обманывают. Полагал, что известные коллеги ошибаются. Он поставил себе окончательный диагноз, написал на четвертушке бумаги [см.]: «Ни Склифосовский, Валь и Грубе, ни Бильрот не узнали у меня ulcus oris mem. muc. cancerosum serpiginosum[9]. Иначе первые три не советовали бы операции, а второй не признал бы болезнь за доброкачественную». Приговор был окончательный и обжалованию не подлежал. Против такой болезни был бессилен даже сам Пирогов.

Николай Иванович Пирогов умер в селе Вишня 23 ноября 1881 года.

Торжество завершилось тризной. В газетах поток приветствий и поздравлений на ходу сменился некрологами и соболезнованиями.

Власти откликнулись на его кончину в «Правительственном вестнике»: «Исключен из списков умерший: состоявший при Министерстве народного просвещения тайный советник Пирогов».

Оказывается, все эти двадцать лет он числился на службе!.. Он сделал за эти годы сотни прекрасных операций, съездил на две войны, изложил на полутора тысячах печатных страниц теорию военной хирургии, а в архивах официальной субординации проходил как служака по ведомству народного просвещения, в котором его отставили от всех дел и лишили жалованья. «Состоявший при…»

…Умирающий Пирогов впал в забытье, бредил. Перед самым концом вдруг встрепенулся, открыл глаза, приказал подать пальто, галоши — ему надо было идти.

Еще оставалось несколько часов жизни. И пропасть непеределанных дел. Даже в забытьи Пирогов торопливо набивал часы делом. Он не выносил незаполненного времени. Ему было некогда. Он спешил.

Последние месяцы Пирогов работал как одержимый. Сестра милосердия подсовывала ему под руки один лист бумаги за другим. Он исписывал листы нетерпеливым размашистым почерком. Со временем почерк становился крупнее и неразборчивее. В строке едва умещалось два-три слова. Сестра осторожно принимала исписанные листы — нумеровала. Ему было некогда этим заниматься. Он спешил.

Пирогов торопливо вел свои записки, названные, как встарь, «Вопросы жизни». Подзаголовок был хитрый: «Дневник старого врача, писанный исключительно для самого себя, но не без задней мысли, что, может быть, когда-нибудь прочтет и кто другой». В хитром подзаголовке — все тот же Пирогов: полнейшая откровенность, как в разговоре с самим собой, и непоборимое желание раскрыть себя людям.

Целый год размышлял он на бумаге о человеческом бытии и сознании, о материализме, о характере мышления, о религии и науке.

Но когда заглянул в глаза смерти, почти отбросил философствования, стал торопливо рассказывать свою жизнь.

Вначале он не без усилий извлекал образы из туманного мира прошлого. Рассказ прерывается отступлениями. В частности, рассуждениями о странности воспоминаний.

Река поэзии подхватила его и понесла.

Ему почудилось однажды, будто он подошел к чему-то — к глубокому оврагу; из оврага тянуло сладким и темным теплом, как из детского рта. Он зажмурился, шагнул — и чудом оказался в прошлом.

Уже не надо было припоминать, искать образы, продумывать сцены. Прошлое окружало его — звучало, виделось, пахло. Он писал — и прошлое само стекало с его толсто отточенного карандаша. Аромат цветов доносился из сада — он видел розы у детской своей кровати. Тусклое золото текло в комнату — служанка Прасковья вносила лампу. Слышались шаги в коридоре — появлялся Ефрем Осипович, которого обязательно надо будет отблагодарить. Череп с аптечного шкафчика перекатывался на подоконник и оказывался в руках у смешливого студента-медика, дьяконова племянника. Вера гудела в ушах колокольным звоном. Но появлялся улыбчивый череп, вертелся перед глазами, нарушал благочиние. Пирогов привык верить тому, что видит, а не тому, что слышит. Мальчик-студент тянулся к черепу, ловко и бережно поворачивал его в пальцах, шептал наименования каждой косточки, каждого отверстия, каждой перегородки. Наука не хотела сопрягаться с верой. Пирогов вырывался обратно в свой стариковский мир, писал раздраженные отступления — абзацы о материализме и предопределении, которое «все равно» заводит механизм машины. Но повествование снова увлекало его. Поток мышления Пирогова-ученого и Пирогова-поэта смывал эти абзацы, как во время половодья река смывает мосты.

Он стал удивительно легким, почти невесомым.

Он ничего не мог есть, пил только хлебный квас, который присылали для него из Москвы.

Он перестал ощущать свое тело. Ему казалось: шагни он да оттолкнись посильнее — взлетит. Не было сил ни шагать, ни отталкиваться. Но он все еще был в полете.

Неукротимый работник — даже накануне неминуемой гибели (приговор сам себе записал на четвертушке бумаги) не в силах перестать делать.

Приступы боли невыносимы. Боль выплескивается на бумагу: «Ой, скорее, скорее! Худо, худо!» Но работник одергивает больного старика, к приступу привязывает, из боли выводит очередную задачу: «Так, пожалуй, не успею и половину петербургской жизни описать…»

Сестра подсовывает ему лист за листом. Он торопится — пишет, пишет, пишет. Уже совсем неразборчиво. Странно сокращая слова.

Толстый карандаш выпадает из уставших пальцев.

Пирогова берут под мышки, выводят, почти выносят, на крыльцо.

Сажают в таратаечку.

Под легкими колесами похрустывает первый ледок. В воздухе морозец. Пирогов жадно дышит. Ему становится легко и радостно. Как будто все, что осталось позади, еще будет впереди. Он начинает перефразировать Пушкина:

Дар напрасный, дар случайный.

Жизнь, зачем ты мне дана?

Сначала получается:

Не случайный, не напрасный,

Дар чудесный и прекрасный,

С тайной целью дан ты мне!

Свежий морозный воздух бодрит. Пирогов приоткрывает глаза, щурится и вдруг видит все очень ярко и ясно. И тогда само выговаривается:

Не случайный, не напрасный,

Дар таинственный, прекрасный,

Жизнь, ты с целью мне дана!

Мир прорывает мутную пелену болезни, врывается в стариковские глаза — яркий, сверкающий, разный. Снежное поле бросается навстречу таратаечке. В лунных лучах снег серебристый, голубой, зеленый, фиолетовый. Пирогов счастливо улыбается, повторяет:

— Жизнь, ты с целью мне дана…

Морозный воздух одновременно будоражит его и усыпляет. Он дышит тихо и ровно. Высоко в небе, прямо над головою, горит звезда.

Его звезда.

Яркая. Лохматая. Неугасимая.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.