Легенда о Дашковой

Легенда о Дашковой

О последнем десятилетии жизни Дашковой, совпавшем с первым десятилетием нового века, рассказывают воспоминания Мэри Брадфорд и сестры ее Кэтрин Уильмот. Особенно ценны свидетельства Мэри. Она поехала в Россию по совету своей родственницы Гамильтон на год или два, а прожила у Екатерины Романовны целых пять лет.

Мэри Уильмот (тогда она носила это имя) не успела еще осмотреться в Петербурге, где «у берегов великолепной Невы, возле понтонного моста» причалил корабль, доставивший ее из Англии, как оказалась в плену легенды о Дашковой. («Меня осаждали на каждом шагу сплетнями…»[128])

Ей рисовали портрет старой тиранки с необузданным нравом, скупой до того, что она собирает и рассучивает старые, потускневшие аксельбанты, а нитки продает; отшельницы, живущей в угрюмом уединении, которое изредка нарушается старыми екатерининскими вельможами, собирающимися за карточным столом, где идет далеко за полночь большая игра (и Екатерина Романовна приходит в ярость, если ей случается проиграть).

Все это так не вязалось с романтическим образом, который сложился у Мэри под влиянием рассказов Гамильтон о юной героине, скачущей с саблей наголо впереди войска, что молодая англичанка совсем растерялась и чуть было не повернула назад, так и не доехав до Москвы.

Знакомство с Дашковой опровергло обе эти легенды.

Мэри увидела женщину с открытым и умным лицом, одетую в глухое черное платье с серебряной звездой на левой стороне груди, с выцветшим шелковым платком на шее и белым мужским колпаком на волосах. Может быть, ее внешний облик и показался девушке странным, но «прием ее был так ласков, искренен, тепл и в то же время важен, что я тотчас почувствовала самую горячую любовь к ней… Княгиня очень деликатно напомнила мне о знакомых людях и обстоятельствах, перенесла на минуту в Англию своим прекрасным разговором на простом, но сильном английском языке…»[129]

Мэри Уильмот стала последней привязанностью Дашковой, заполнила хоть отчасти ту пустоту, которую образовал в жизни Екатерины Романовны разлад с собственными детьми.

«Моя русская мать» — так называет Мэри Екатерину Романовну в письмах и воспоминаниях.

И в этой привязанности Дашкова полна деятельной энергии. С первых дней приезда М. Уильмот Екатерина Романовна начинает заниматься с ней французским, руководит ее изучением русского. Для своей любимицы и ее сестры Кэтрин, тоже приезжавшей погостить к Северной Медведице, как прозвала себя Дашкова в те годы, она затевает бесконечные развлечения: катанье с гор, спектакли домашнего театра, частые поездки в Москву — на балы, на народные свадьбы и гулянья, к цыганам, к раскольникам, на Плещеево озеро, в Троице-Сергиеву лавру, в Ростов Великий…

Дашкова в те годы считалась первой московской знаменитостью — ее всюду встречали с поклонами и почестями, к которым, надо сказать, при всем своем уме она не оставалась равнодушной. На балы Екатерина Романовна любила приезжать первой. Иногда и свечи еще не были зажжены, а она уже нетерпеливо расхаживала по залу, приводя в трепет хозяев.

Кэтрин Уильмот писала из России: «…Никто, каков бы ни был его чин, не смеет сесть в присутствии ее, если она не попросит; и нередко случается, что она не позволяет; я видела однажды с полдюжины князей, простоявших в продолжение всего визита. Дашковой, кажется, никогда не приходило в голову притворяться в своих чувствах… Она режет правду как хлеб, нравится ли это другим или нет — для нее все равно; к счастью, природа дала ей чувствительное и доброе сердце, иначе она была бы общественным бичом».[130]

«Когда мы оставались дома, — вспоминала Мэри, — у княгини были свои собрания; здесь присутствовали знаменитости екатерининского века, осыпанные бриллиантами, звездами, полные былых придворных воспоминаний, говорившие о своих похождениях и заслугах, и в это время, казалось, они молодели. Я с удовольствием смотрела на княгиню в кругу ее современников: простота ее одежды, свежесть лица, отмеченного выражением истины, достоинства и самоуважения, резко отличали ее от этих красных и белых фигур, покрытых драгоценными камнями и украшениями…»[131]

Воспоминания обеих сестер полны удивления неутомимостью Дашковой и разнообразием ее занятий. В начале века Екатерина Романовна была увлечена хозяйственными хлопотами: постройкой домов (чертежи к этим постройкам она всегда «рисовала» сама), театром, больницей, манежем, оранжереями — приумножением своего уже очень большого в ту пору капитала; деловой корреспонденцией, а также перепиской с учеными, родными, друзьями; собственными литературными трудами. В воспоминаниях и письмах из Троицкого в Англию сохранились не только любопытные подробности, но подчас и наблюдения более глубокие. Одно из них — об отношении Дашковой к религии — высвечивает новую грань этой сложной натуры.

В кругу близких, рассказывает Мэри, Екатерина Романовна признавалась, что считает многие догматы православной церкви совершенной выдумкой, а духовенство — подчас невежественным и безнравственным.

«…За всем тем она плакала во время церковной службы, и эта смесь суеверия с светлыми понятиями придавала ей поэтический характер; противоречия еще сильней оттеняли ее мощные и разнообразные силы».[132]

Мэри Уильмот увидела главное: этот самобытный и по-своему цельный характер был сплавом противоречивых черт. Последнее десятилетие жизни Дашковой не сгладило эти противоречия, а обострило и выявило. Консерватизм привычек, демонстративная приверженность к патриархальным традициям сочетались у нее с острым интересом ко всему новому, с не изменившими ей любознательностью и вкусом.

Московский дом Дашковой на Никитской, в «приходе Малого Вознесения» (на этом месте теперь здание Консерватории) был построен по ее собственному плану. Комнаты, как свидетельствует Мэри, были «изящно убраны и теплы», что, надо сказать, особенно обрадовало обеих путешественниц, непривычных к русским морозам. На стенах висели картины, нарисованные самой хозяйкой, в некоторых комнатах стояли фортепьяно, было много книг и цветов. (Садом и оранжереей Екатерина Романовна неутомимо занималась до конца своих дней. Сохранилось ее шутливое письмо брату, относящееся к 1800 г., «Репорт от Вашего аглинского садовника Дашкавой», где вслед за самим «репортом» об окончании работ по разведению сада в селе Андреевском (поместье А. Р. Воронцова) шел длинный список практических рекомендаций, поражающих профессиональной осведомленностью.[133])

Богатый духовный мир Дашковой, разнообразие ее интересов приоткрываются в ее письмах. В них обсуждаются политические, военные, светские новости, комментируются сообщения печати, русской и иностранной, новые достижения науки, медицины…

Отношение самой Екатерины Романовны выражено иногда полунамеком. Так, о манифесте Александра I при его воцарении Дашкова говорит: «Манифест написан рукой мастера и очень трогательно».[134] В этом и последующем письмах высказана твердая решимость не возвращаться ко двору: «Если я могу своим опытом или какими-нибудь советами быть полезной родине и оказать еще несколько услуг сыну или нашему племяннику, это больше, чем я могу желать. Я не создана для дворов и буду избегать их больше, чем когда-либо…»[135]

«Наш племянник», о котором упоминает здесь Екатерина Романовна, — сын ее младшего брата Михаил Семенович Воронцов, будущий генерал-фельдмаршал, наместник Бессарабской области и недруг Пушкина — тот самый «полу-милорд, полу-купец…» (когда Дашкова писала это письмо, М. С. Воронцову было 19 лет, вскоре он станет одним из главных наследников своей знаменитой тетки).

Во многих письмах Дашковой упоминаются имена, не отделимые от Пушкина. По дороге в Кротово Дашкова останавливалась в деревне Вяземских…

Сосед ее «г-н Гончаров Афанасий Николаевич владелец Полотняного завода», — она рекомендует его брату, как «честнейшего человека, возвышенной души»,[136] это дед Натальи Николаевны…

Письма Дашковой поражают отсутствием какой бы то ни было выспренности, простотой и искренностью в выражении чувств.

Она любила природу и умела радоваться ежегодному ее пробуждению: «…Ты пишешь мне о зиме, а здесь уже два, три дня весна; снег стаял на дворе и даже на северном склоне холмы обнажены и река разлилась. Воздух мягок, и к столу уже шесть дней подают дикий цикорий и свежую крапиву»…[137]

Или вот этот отрывок из письма, написанного в годы наполеоновских войн: «…Все обеспокоены слухами о войне и передвижениями войск. Более, чем когда-либо, верю в систему Декарта. Дай бог, чтобы все эти вихри, движущиеся в противоположных и противоречивых направлениях, не вызвали и у нас грозу. Благословила бы небо, если бы была уверена, что Вы вне всех этих завихрений. Не помню, писала ли я Вам, что боли в левой стороне груди стали более определенными, но так как никакой опухоли нет, то надеюсь умереть менее мучительной смертью, чем смерть от канцера. Я сегодня спокойна — мне удалось побыть часок на воздухе, в саду. Я весела, даже напеваю…»[138]

В эпистолярном наследии Дашковой особое место занимает большое письмо ее подруге Гамильтон, которое мы однажды мельком упоминали. Это любопытный опыт автохарактеристики.

«Какую страшную работу, мой милый друг, Вы задали мне! Вы непременно желаете, чтоб я представила Вам различные портреты, снятые с меня, и присоединила бы к ним один своей собственной кисти. Могу уверить Вас, что их существует более двадцати (стоило ли труда так хлопотать?), и если девятнадцать слишком польстили Вашему другу, то некоторые отвратительно гадки.

Вы убеждены, что я буду говорить о себе искренно, не скрывая ни добрых, ни дурных сторон; но заметьте, что не одна искренность затрудняет меня на этот раз. Подумайте только о том, что в чертах моего образа есть краски и тени, падающие на сановитых людей и великие события.

Впрочем, повинуюсь Вам. И чтоб начать, замечу, что есть один очерк, нарисованный, как говорят, рукой самой императрицы; по восшествии на престол она писала польскому королю и, говоря об этом событии, уверяла его, что мое участие в этом деле было ничтожно, что я на самом деле не больше как честолюбивая дура. Я не верю ни одному слову в этом отзыве; завсе так удивляюсь, каким образом умная Екатерина могла так говорить о бедной ее подданной, и говорить в ту самую минуту, когда я засвидетельствовала ей безграничную преданность и ради ее рисковала головой перед эшафотом. Итак, вот один из двадцати портретов, который имею честь представить Вам.

Говорят также, что императрица выставила меня немецкому императору как самую капризную женщину. И этому не верю, потому что Екатерина коротко знала меня и могла видеть, что ничего не может быть противоположней этого свойства моему действительному характеру. Напрасно доказывать, что подтверждается всей моей жизнью: мог ли управлять моей волей каприз, когда я многие годы твердо вынесла не только нападки клеветы, но все лишения бедности; кто знает меня, того нет надобности уверять, что, несмотря на толпу моих врагов, окружавших государыню, я без ропота и без уступки держалась одной неизменной стороны: едва ли эта черта согласна с непостоянством ума или характера!..

Ум и проблески гения довольно многие приписывали мне.

В первом я не чувствовала недостатка, но на второй не обнаруживала ни малейшего притязания, разве только в музыкальном искусстве; ибо, несмотря на то что у меня не было учителя, вокального или инструментального, я так чувствовала и понимала музыку, что могла судить о ее красотах как профессионал. Мое сердце часто согревало воображение, но воображение никогда не вдохновляло сердца.

Некоторые из моих портретистов считали меня ученой и выставляли таковой.

Это совершенно ложная черта: я часто доказывала тем, кто хотел меня слушать, что моя ученость была делом вдохновения. Мое воспитание, в свое время признанное за самое лучшее, ограничивалось немецким, французским и итальянским языками, историей, географией, арифметикой, катехизисом, рисованием и танцами. Вот объем его. Правда, я страстно желала образовать себя, и едва ли была книга, попадавшая мне в руки, которую бы я не проглотила. На 13-м году, освободившись от гувернантки, я употребляла все свои карманные деньги на покупку книг; но, перечитывая их без выбора и метода, едва ли могла сделаться ученой. В 15 лет я полюбила и вышла замуж. Потом началась семейная жизнь, дети, болезни и после горе — обстоятельства, как Вы видите, вовсе неблагоприятные кабинетным трудам, которые я так любила…»

Дашкова вспоминает и другие характеристики, которыми наделяли ее «портретисты»: ее изображали самолюбивой, тщеславной, жестокой, беспокойной, алчной. Опровергая одно за другим эти обвинения, она заканчивает свое письмо таким признанием: «Наконец, вспомните, после мужа земным моим идеалом была Екатерина; я с наслаждением и пылкой любовью следила за блистательными успехами ее славы в полном убеждении, что с ними неразрывно соединяется счастье народа… Считая себя главным орудием революции, близкой участницей ее (Екатерины) славы, я действительно при одной мысли о бесчестии этого царствования раздражалась, испытывала волнение и душевные бури, и никто не подозревал в этих чувствах ни энтузиазма, ни истинного побуждения. Вспомните также о лицах, окружавших императрицу; это были мои враги с первого дня правления ее, и враги всесильные. После этого легко понять, за что и почему мои портретисты обезобразили Вашего друга, исказили истинные черты моего образа.

Мои знакомые и слуги, я уверена, отнюдь не могут обвинить меня в жестокости. Знаю только два предмета, которые были способны воспламенить бурные инстинкты, не чуждые моей природе: неверность мужа и грязные пятна на светлой короне Екатерины II.

Что же касается до скупости, кажется, нет надобности говорить, что этот порок свойствен только низкому уму, пошлому сердцу… Прощайте: простите моим клеветникам, пожалейте или презирайте их вместе со мной…»[139]

Письмо это не датировано. Скорее всего оно относится к тому времени, когда Екатерина Романовна погрузилась в работу над «Записками», перебирала старые бумаги и переживала вновь давние обиды. Иногда, специально принарядившись по этому поводу, как бы в обстановке некой торжественности, она читала домочадцам вслух поблекшие страницы писем своего «неизменного друга»…

«На переднем месте комнаты, в больших креслах за маленьким столом, в пурпуровом шелковом платье, в белом мужском колпаке, с собачкой Фиделью, спящей на подушке у ее ног …сидит княгиня. Она поджидает нас домой, потому что нынешний вечер начнется чтением писем Екатерины II к Дашковой…» — сообщала родным в Лондон 5 декабря 1805 г. К. Уильмот.[140]

В ту пору Екатерина Романовна уже около двух месяцев трудилась над «Записками», над «Моей историей», где сплелись история и вымысел, поэзия и правда.

Дашкова села за «Записки» осенью 1805 г., а в конце 1806 г. закончила их. По свидетельству Мэри, она писала почти ничего не правя, на одном дыхании. «Что сохранилось в ее памяти, она излагала быстро и почти никогда не поправляла и не изменяла написанного. По временам, вспомнив что-либо забытое, она прибавляла это в конец книги, означая страницу, к которой оно относилось; таких замечаний, впрочем, было не более семи или восьми… Когда несколько листов бывали готовы, я переписывала их набело. Таким образом, „Записки“ были окончены к концу другого года…»[141]

Как убедится читатель, ознакомившись с письмом-посвящением, Дашкова ставила себе задачи, отличные от тех, которые ставят обычно перед собой авторы мемуаров. Ее целью было не «сохранить для потомства», «воскресить», «воссоздать» эпизоды своей удивительной жизни. Рассказом о своей судьбе Дашкова стремилась показать, как «опасно плыть на одном корабле с „великими мира сего“». «Придворная атмосфера душит развитие самых энергических натур» — таков был ее вывод.

Вот отрывки из письма, которое является введением к «Запискам».

«Приступая к описанию своей жизни, я удовлетворяю Вашему желанию, мой молодой и любезный друг. Перед Вами картина жизни беспокойной и бурной или, точнее говоря, печальной и обремененной затаенными от мира тревогами сердца, которых не могли победить ни гордость, ни мужество.

…Уже давно мои друзья и родственники требовали от меня тот труд, который я теперь посвящаю Вам. Я отклонила все их просьбы, но не могу отказать Вам. Итак, примите историю моей жизни, грустную историю, из которой легко было бы составить увлекательный роман. Она с Вашим именем явится в свете. Я писала ее без приготовления, так, как я говорю, и с полной откровенностью, устоявшей против всех горьких уроков опыта. Правда, я прошла молчанием или только слегка коснулась тех душевных потрясений, которые были следствием неблагодарности людей, обманувших мою безграничную доверенность им. Это единственные факты, обойденные мной; одно воспоминание о них еще доселе приводит меня в трепет.

Из моего рассказа будет видно, как опасно плыть на одном корабле с „великими мира сего“ и как придворная атмосфера душит развитие самых энергических натур; за всем тем совесть, свободная от упрека, может дать нам достаточно сил, чтобы обезоружить твердостью души свирепость тирана и спокойно перенести самые несправедливые гонения. Здесь же мы найдем пример, как зависть и ее верная подруга — клевета преследуют нас на известной степени славы…

Но, конечно, и это зло, как и все в мире, пройдет. Поэтому позвольте лучше поговорить с Вами, мой милый и юный друг, о том, что ближе к нам, — о нашей взаимной и нежной дружбе; я невыразимо глубоко чувствую Вашу доверенность ко мне; и Вы не могли лучше доказать ее, как покинув семейство и родину, чтоб посетить меня здесь и утешить своим присутствием старую женщину на закате дней ее, которая справедливо может похвалиться одним достоинством, что она не прожила ни одного дня только для себя самой.

Нужно ли говорить о том, как дорого для меня Ваше присутствие — как я… удивляюсь Вашим талантам, Вашей скромности. Вашей врожденной веселости, соединенной с чистыми побуждениями Вашей жизни?.. Я ограничусь одним простым уверением, что я уважаю, люблю и удивляюсь Вам со всей силой любящего сердца; Вы его знаете и поверите, что эти чувства только прекратятся с последним вздохом Вашего искреннего друга княгини Дашковой.

Троицкое, 27 октября 1805 года».[142]

«Записки» Дашковой не историческое исследование. Ученый найдет в них фактические неточности, они субъективны и по многим оценкам, и по отбору материала; среди обширной мемуарной литературы есть произведения, которые рисуют несравненно более широкую картину русской действительности XVIII в. И все же это замечательный памятник культуры XVIII столетия, в равной мере принадлежащий и истории, и литературе, образец русского сентиментализма, с характерным для него стремлением к самопознанию и неприятием окостеневших норм действительности.

«Записки» не единственное, что писала Екатерина Романовна в начале XIX в.

Поздние ее произведения затеряны в журналах. Подписывалась она гордо: «Россиянка». Это не был псевдоним в обычном смысле. За одной из публикаций в журнале «Друг просвещения» следует примечание издателей: «С чувствованием живейшей благодарности мы получили письмо и пиесы, присланные от почтеннейшей соотечественницы нашей, которой угодно было скрыть свое имя. Но кто по чувствам и слогу не узнает в ней ту, которой Российская академия обязана своим существованием».[143]

Известные нам ее публикации той поры — это небольшие заметки-притчи, посвященные типично просветительским темам и целям: защита знания от невежества и достоинства личности от придворного угодничества.

Вот характерный отрывок из заметок «Нечто из записной моей книжки» — «О старинных пословицах».

«Почтенный двоюродный мой дядя часто говаривал о пословицах древних русских как о памятниках живейших, описывающих нравы и обычаи наших предков… Но, говорил он, сколь жалко бы было, если бы они утратились, столько же было бы унизительно, если в собрание древних российских пословиц без разбору поместили вкравшиеся в несчастные времена… низкие речения или пословицы, как, например: хоть не рад, да готов; как судии посудят; бог высоко, а царь далеко. Может быть, еще таковых, выражающих подлую готовность, недоверие к твердости законов… и должно с десяток выключить из собрания российских пословиц.

Мне самому случилось, продолжал дядюшка мой… отрешись от выбора, сделанного сотоварищами моими, по коему они хотели, чтобы я заменил умершего графа М. в управлении о водоходстве вообще. Когда я им сказал, что не имею той способности, быв совсем несведущ в гидролике, они убеждали меня тем, что доверенность очевидная ея величества… меня в кандидаты назначает.

„Была б милость государева, всякого со всего станет“ — это вздор. Когда я чему не учился и не знаю, как бы меня монарх ни любил, я все-таки того знать не буду…

…Занимать места государственные, продолжал он, кои требуют знания и способностей, коих мы лишены, есть измена Отечеству и посрамление себе самому».

Творчество Дашковой еще не систематизировано и недостаточно изучено. Но самым значительным ее литературным произведением, даже после тщательного изучения, наверняка останутся «Записки» — пример самовыражения яркого и талантливого человека, личности незаурядной, которая, как справедливо утверждал Добролюбов, во многих отношениях «стояла несравненно выше современного ей русского общества».

Судьба не щадила Дашкову и на склоне лет. Ей суждено было пережить еще одно несчастье: в 1807 г. в возрасте 42 лет внезапно умер ее сын.

Екатерина Романовна редко виделась с сыном в последние годы, так окончательно с ним и не примирилась — должно быть, это еще более усугубляло ее горе…

Павел Михайлович давно жил фактически в разводе с женой, которую отправил в какую-то отдаленную деревню, на наследство претендовали кто-то из родни его отца и Анастасия Щербинина. Екатерина Романовна с почти фанатическим упорством взялась защищать интересы неизвестной ей невестки от притязаний дочери.

Сестры Уильмот рассказывают о первой встрече свекрови и невестки, которых соединило общее горе. Но душевной близости между ними так и не возникло — ни при этой встрече, ни позже. Молодая Дашкова робела в присутствии Екатерины Романовны, а та в ее обществе скучала и вскоре поселила ее отдельно.

Со смертью Павла Михайловича род Дашковых пресекался. Должно быть, Екатерина Романовна не могла примириться с этой мыслью. Она затевает новые хлопоты, последние в своей жизни. Она добивается «высочайшего соизволения» на то, чтобы сын ее двоюродного брата Иван Илларионович носил двойную фамилию — Воронцов-Дашков, и назначает его наследником Троицкого. Переписывает завещание (первое было сделано перед ссылкой), не забыв оговорить, что сумма, которую будет ежегодно получать дочь, должна поступать к ней не сразу, а разделенная пополам, дает указания душеприказчикам, приводит в порядок письма… Одним из последних распоряжений Дашкова передала в дар Московскому университету свой «естественный кабинет», собранный во время путешествий.

Она умерла в январе 1810 г.

*

Мэри Уильмот тогда уже около двух лет жила на родине. Она уехала в октябре 1807 г., увезя многочисленные подарки. Это были вещи, дорогие Екатерине Романовне прежде всего связанными с ними памятными историями. Опал шведской королевы Христины, вымененный Паниным для дашковской коллекции минералов у сына одного из министров королевы за бриллиант равной величины… Веер, тот самый, который Екатерина Алексеевна, в ту пору еще великая княгиня, уронила в доме канцлера Воронцова и подарила девушке, поднявшей его с пола, на память об их знакомстве; Екатерина Романовна этим веером чрезвычайно дорожила, намеревалась наказать, чтоб его положили с ней в гроб, да, должно быть, передумала.

Но Мэри не сомневалась, что самой большой драгоценностью, которую она увозила, была рукопись воспоминаний.

Обстоятельства сложились так, что с этой драгоценностью ей пришлось расстаться.

Россия объявила войну Англии. У Мэри были большие затруднения с оформлением документов: ей чинили всяческие препятствия, за ней велось неустанное наблюдение. Должно быть, до властей дошли сведения, что у М. Уильмот имеются «опасные» бумаги. (Кроме своих «Записок» Дашкова отдала ей копии писем Екатерины II.) Боясь обыска и изъятия рукописи, Мэри ее сожгла. Ее утешало одно: она знала, что у ее сестры Кэтрин, уехавшей раньше, есть копия.

О возвращении Мэри в Англию можно было бы написать приключенческий роман: здесь и погони, и кораблекрушения, и высадка на какие-то острова. Она добиралась до дома почти год…

В Англии М. Уильмот пытается выполнить волю своей «русской матери» — напечатать после ее смерти «Записки». Препятствует С. Р. Воронцов, брат Дашковой, бывший русский посол в Англии, продолжавший жить в Лондоне и после своей отставки (1806).

Знакомясь с письмами М. Брадфорд к С. Р. Воронцову, можно увидеть, как за пять лет, с 1808 по 1813 г., меняется их тон и все более отчетливо начинает звучать голос оскорбленного достоинства. Вероятно, пытаясь не допустить нежелательного для него появления «Записок» сестры с их закулисными подробностями переворота 1762 г., обсуждением проблем крепостничества и других вопросов, не утративших своей остроты в годы правления Александра I, Воронцов прибегал к любым аргументам, в том числе выражал недоверие к желанию Дашковой опубликовать мемуары.

«О воле княгини известно многим, — пишет в ответ М. Брадфорд, — в том числе правительству России: ведь это именно для того, чтобы отнять у меня рукопись, меня держали пять суток под арестом, когда я покидала Кронштадт».[144]

Должно быть, Семен Романович брал под сомнение и подлинность «Записок», на что не имел других оснований, кроме одного, впрочем немаловажного, — отсутствия оригинала.

Перед нами возмущенное письмо Мэри: «Я никогда не говорила, что рукопись, которой я владею, „написана по памяти, после того как был сожжен оригинал“. Это был бы обман, ведь еще за два года до моего возвращения в Англию туда уже была привезена копия „Записок“, снятая под наблюдением самой княгини, где есть отдельные строчки и целые страницы, в том числе посвящение, написанные ее собственной рукой, эту копию читали друзья княгини, бывшие с ней в переписке. Эта-то копия и находится у меня…».[145]

Каким образом Воронцову удалось все же задержать публикацию воспоминаний сестры, неизвестно.

Первое издание мемуаров Дашковой появилось только через 30 лет после ее кончины, в 1840 г., на английском языке. С этим (неполным) изданием «Записок» познакомился А. И. Герцен и очень ими заинтересовался.

*

А. И. Герцен стал крестным отцом русского перевода. «Записки княгини Дашковой, писанные ею самой, перевод с английского» Герцен опубликовал в Лондоне со своим предисловием в 1859 г. (Оно было напечатано и в немецком издании, вышедшем в Гамбурге двумя годами раньше; перевела «Записки» с английского на немецкий М. Мейзенбуг, друг семьи Герцена.)

Но предисловие к «Запискам» — только часть большой работы А. И. Герцена о Дашковой, опубликованной полностью в «Полярной звезде» (1857, кн. III).

Мы много раз ссылались на эту статью, блестящий образец герценовской публицистики; в ней звучит восхищение Дашковой, в которой Герцен усматривал явление принципиально новое для своего времени: «Дашковою русская женская личность, разбуженная петровским разгромом, выходит из своего затворничества, заявляет свою способность и требует участия в деле государственном, в науке, в преобразовании России и смело становится рядом с Екатериной. В Дашковой чувствуется та самая сила, не совсем устроенная, которая рвалась к просторной жизни из-под плесени московского застоя, что-то сильное, многостороннее, деятельное, петровское, ломоносовское, но смягченное аристократическим воспитанием и женственностью».

Существует мнение, что Герцен идеализирует Дашкову, так как не сомневается в достоверности «Записок» и той роли в исторических событиях, которую их автор себе приписывает; тот факт, что роль эта была менее значительной, доказали более поздние изыскания, основанные на данных, которых Герцен, естественно, знать еще не мог. А если бы знал? Были бы вычеркнуты заключительные строки статьи, в которых так отчетливо звучит восхищение автора своей «фавориткой», как называл Герцен Дашкову: «Какая женщина! Какое сильное и богатое существование!»?[146] Изменилась бы кардинально герценовская «концепция Дашковой»?

Чтобы приблизиться к ответу на эти вопросы, надо вспомнить, что Герцен и открыл, и не открыл читателям Дашкову и ее «Записки». Какая-то часть русского образованного общества, вероятно, эти «Записки» знала. М. Брадфорд упоминает о том, что копию, увезенную ее сестрой в Англию, читали раньше друзья Екатерины Романовны. Имелись, очевидно, другие рукописи, остававшиеся в России.

Историю одной из них рассказал М. И. Гиллельсон. Копию «Записок» нашел в бумагах покойной княгини ее родственник и душеприказчик Ю. А. Нелединский-Мелецкий и по просьбе своего молодого друга П. А. Вяземского дал переписчику. Эту принадлежавшую Вяземскому рукопись — копию с копии — читал Пушкин. И, должно быть, не только он один… Можно предположить, что у кого-то имелись, кем-то читались, обсуждались и другие рукописные экземпляры «Записок»…

Бытовала и устная «легенда о Дашковой», далеко не однозначная по оценкам. Здесь нет возможности рассказать о том, как отразился образ Дашковой в литературе, переписке, воспоминаниях XIX в., — это большая и самостоятельная тема. Напомним только «Рославлев» Пушкина, рассказывающий о событиях 1812 г. Юная героиня повести в ответ на замечание подруги: «…Женщины на войну не ходят, и им дела нет до Бонапарта», — произносит следующую, полную патриотического воодушевления, тираду: «Стыдись, — сказала она, — разве женщины не имеют отечества?.. Разве кровь русская для нас чужда? Или ты полагаешь, что мы рождены для того только, чтоб нас на бале вертели в экосезах, а дома заставляли вышивать по канве собачек? Нет, я знаю, какое влияние женщина может иметь на мнение общественное… Я не признаю уничижения, к которому присуждают нас. Посмотри на madame de Sta?l… А Шарлот Корде? А наша Марфа Посадница? А княгиня Дашкова? Чем я ниже их? Уж верно не смелостию души и решительностию».[147]

Во второй четверти XIX в. имя нашей героини вспоминают и в другом историческом контексте: в Е. Р. Дашковой, и в старшей ее современнице, Н. Б. Долгоруковой, видят предшественниц декабристок.

Судьба Натальи Борисовны Долгоруковой (1714–1771) давала основания для таких аналогий: не отказалась от брака, когда на семью жениха обрушился гнев царицы Анны Ивановны, отправилась с мужем в ссылку, в Березов, через три дня после свадьбы, а разлученная с ним, узнав о его гибели, выразила свой протест единственно доступным ей способом — приняла схиму… Закономерно, что поэт-декабрист К. Ф. Рылеев посвятил этой сильной духом русской женщине одну из своих «Дум».

Но какие ассоциации с декабристками вызывал у их современников образ Дашковой? Должно быть, их усматривали не в биографических аналогиях, а скорее в психологических; в жизненной позиции Дашковой, в том, что она решалась противопоставлять свои взгляды и поступки общепринятым — одним словом, смела быть личностью в те годы, когда этим правом обладала только одна женщина в государстве — Екатерина II, не случайно же подписавшаяся однажды: «Слово „так“».

«Нет, я не терпела долгую немилость, которая могла бы унизить меня или как-то изменить мой характер, — возражает Дашкова Рюльеру в уже цитировавшихся замечаниях на его книгу. — Если императрица не всегда вела себя по отношению ко мне, как следовало бы, т[ак] к[ак] мешали ее фавориты, — это меня не удручало. Я часто осмеливалась выражать недовольство…».[148]

«Осмеливалась выражать недовольство…» И это в ту пору, когда Екатерина II стремилась представить свое «восшествие» на престол как акт народной воли и окружить его атмосферой всеобщего ликования.

Но, может быть, Екатерина Романовна принадлежала к тем натурам, которые вообще не умеют быть довольными? Отчего же! Она была вполне довольна, когда в юности на большом парадном обеде осадила зарвавшегося наследника престола, и когда перекрасила мундиры на картине, висевшей в берлинской гостинице, и когда уже в зрелые годы отстояла свой план словаря и осуществила его, и когда, будучи уже пожилой, озорно приказала опубликовать произведение, в котором Екатерина усмотрела «слишком строгий и горький упрек верховной власти», а потомки увидели вершину дворянского свободомыслия, — трагедию Княжнина.

В письме к А. Воронцову Завадовский отмечает, что особое негодование императрицы вызвало появление Екатерины Романовны при дворе на следующий день после первого разговора о «Вадиме» «в виде бодром и веселом». «Одним ли сим, — пишет далее Завадовский, — или еще и разговором возбудила негодование паче прежнего…».[149]

Она осмеливалась быть личностью — это и ценила в Дашковой значительная часть передового русского общества XIX в. И именно такое восприятие образа Дашковой подытожил и наиболее ярко выразил очерк А. И. Герцена. «Дашковою русская женская личность (оба слова выделены. — Л. Л.), разбуженная петровским разгромом, выходит из своего затворничества, заявляет свою способность…»

Дашковой принадлежит особая роль в герценовской битве за прошлое, неотделимая от его исторической концепции.

Обращаясь к «безумному и мудрому» XVIII столетию, Герцен искал в нем не только прямых предшественников по революционной борьбе, но и самые разные формы критики самодержавия, любые варианты свободомыслия, ценил сильные, независимые натуры, усматривая во «внутренней» свободе личности один из залогов будущего освобождения общества.

Вот почему так дороги были революционеру-демократу Герцену княгиня Дашкова и ее превосходные, как он их называл, «Записки».

*

Но где они, «Записки» Дашковой, где ее бумаги по управлению двумя академиями, ее сочинения, картины, чертежи, письма — где все эти материалы, безусловно разные по ценности, но интересные историкам русской культуры? Эти вопросы и хочется поставить в конце книги. Многим из них суждено остаться пока вопросами.

Единого фонда Дашковой не существует. Может быть, целесообразно было бы его создать? Бумаги Дашковой, связанные с ее деятельностью, хранятся в разных архивах и книгохранилищах страны: в архиве, ленинградского отделения Института истории СССР АН СССР (здесь, в фонде Воронцова, основная часть ее наследия), архиве Академии наук. Центральном государственном архиве литературы и искусства, Центральном государственном архиве древних актов, в Государственной библиотеке им. В. И. Ленина, Государственной публичной библиотеке им. М. Е. Салтыкова-Щедрина и др. Можно предположить, что есть они и в Англии, куда была увезена копия «Записок», с которой и был сделан английский перевод 1840 г., послуживший, в свою очередь, основанием для первого русского перевода, вышедшего в изданиях Вольной русской типографии Герцена.

А сколько копий было сделано с оригинала в России и сколько сохранилось? Автору этих строк известны три.

Наиболее изучена та, которую опубликовал в кн. XXI «Архива кн. Воронцова» П. И. Бартенев, сопроводив публикацию следующей вступительной заметкой: «Автобиография славной княгини Дашковой, составляющая главное содержание этой книги, сохранилась в архиве кн. Воронцова в современной рукописи, писанной рукою жившей у княгини ирландки мисс Вильмот, в лист серой бумаги и разделена на 2 части, в которых в первой 207, а во второй 129 стр. Заглавия обеих частей, приложенные здесь в снимках, сделаны самою княгинею, равно как и некоторые добавления и поправки рукописи: во 2-й части стр. 16, 28 и 33… почти сплошь писаны княгинею своеручно.

Таким образом, подлинность рукописи несомненна. Автобиография напечатана вполне, без всяких изменений, с исправлением только явных орфографических ошибок перепищицы…»

Описанная Бартеневым рукопись находится в архиве ленинградского отделения Института истории СССР АН СССР. Очевидно, это и есть найденная Нелединским-Мелецким и переданная им позднее М. С. Воронцову. Рукопись заключена в кожаный переплет, на внешних сторонах крышек — герб Воронцовых, вытисненный золотом, на внутренней стороне верхней крышки переплета — экслибрис: «Библиотека князя Воронцова. Одесса, № 1281». Как видим, фамилия Воронцовых упоминается здесь много чаще, чем Дашковой.

Две копии «Записок» — в Москве, в ЦГАЛИ, в фонде Вяземского. На одной — большая правка, сделанная рукою П. А. Вяземского и еще чьей-то. Кто правил ее, кроме П. А. Вяземского, и почему? Сличали ли ее еще с какой-то рукописью, кроме той, Нелединского-Мелецкого, с которой списывали? Иначе чем объяснить размеры и характер правки, которая, по-видимому, не сводится к исправлению ошибок и описок переписчика: вставки, изменения текста, замечания на полях…

Там же, в фонде Вяземского, имеется и другая копия «Записок», на которой учтена вся предыдущая правка, копия более поздняя.

Но, может быть, существуют и другие рукописи «Записок» и читатели помогут их найти? И окажут тем самым содействие изданию нового, полного, перевода «Записок» Е. Р. Дашковой, произведения, в котором запечатлелась личность одной из самых замечательных женщин XVIII в.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.