Глава пятая «ЕВАНГЕЛИЕ КРАСОТЫ — ЯЗЫЧЕСКОМУ ПЛЕМЕНИ», ИЛИ ТЕАТР ОДНОГО АКТЕРА

Глава пятая

«ЕВАНГЕЛИЕ КРАСОТЫ — ЯЗЫЧЕСКОМУ ПЛЕМЕНИ», ИЛИ ТЕАТР ОДНОГО АКТЕРА

На вопрос репортера, поднявшегося на палубу «Аризоны», бросившей 2 января 1882 года якорь в нью-йоркском порту: «Мистер Уайльд, что вас привело в Америку?» — высокий, крупного сложения молодой человек с густыми, ниспадающими на покатые плечи темно-каштановыми волосами на прямой пробор, в светло-зеленом, отороченном мехом длинном пальто, из-под которого виднелась рубашка с широким воротником, кожаных штиблетах и шляпе без полей, широко улыбнувшись, нараспев ответил: «Я приехал из Англии, поскольку мне казалось, что Америка — лучшее место на свете».

Вопросы, где бы Уайльд ни был — в южных штатах, Канаде, Чикаго, Филадельфии или Сан-Франциско, — задавались газетчиками по большей части одни и те же: «С какой целью вы приехали в Соединенные Штаты?»; «Вы не могли бы дать ваше определение эстетского движения?»; «Как вам нравится Америка?» И Уайльд исправно расхваливал Америку, а американцы в ответ расхваливали Уайльда, приехавшего за тридевять земель, как писала одна американская газета, «преподать Евангелие Красоты языческому племени». И «язычники» встречали своего кумира громкими аплодисментами, слушали его рассуждения о роли Красоты в жизни человека, некоторые же, в основном представительницы прекрасного пола, распалившись от его умных, красивых и несколько необычных мыслей, а также от запоминающегося вида самого мыслителя, умоляли прислать им в письме прядь его волос. «Еще одна лекция, — писал Уайльд матери, — и, вот увидишь, в Лондон я вернусь лысый как коленка».

До Лондона, впрочем, было еще далеко. По приезде Уайльд не без свойственного ему кокетства сообщил нью-йоркским журналистам, что не знает, сколько времени он здесь пробудет, всё, мол, будет зависеть от того, понравятся ли американцам его лекции. Лекции понравились — не всем, но многим. И даже не столько сами лекции, сколько лектор — артистичный, броско одетый, остроумный, красноречивый, с превосходной реакцией. Понравился настолько, что Уайльд разъезжал по Штатам вместо запланированных нескольких месяцев без малого год.

Да и отчего было не разъезжать? Условия лекционного турне Уайльда вполне устраивали. Его сопровождал чернокожий слуга Тракер, который тащил его чемоданы, — при эстетской страсти хозяина к постоянному переодеванию, а также чтению чемоданов было немало. «Интересно, что бы сказал Торо о моей шляпной картонке! — писал Уайльд американской писательнице Джулии Уорд Хау летом 1882 года. — Или Эмерсон — о размерах моего сундука, поистине циклопических!» На Юге, правда, Уайльд был вынужден ездить с Тракером в разных вагонах: чернокожим в спальный вагон (и это почти через 20 лет после окончания Гражданской войны) вход был запрещен. Помимо Тракера Уайльда сопровождали репортер местной газеты плюс некий мистер Вейл, которому полковник Морс поручил не спускать с «апостола эстетства» глаз. Жил Уайльд в приличных отелях или на частных квартирах, еду ему приносили из близлежащих ресторанов, по вечерам приглашали на банкеты в его честь или в клубы, иногда в оперу. На вокзалах и в портах его обыкновенно встречала толпа восторженных или, по меньшей мере, любопытствующих почитателей — далеко не все, впрочем, присутствовали потом на его лекциях. Поезд останавливался, из спального вагона, в сопровождении трех неизменных спутников, на перрон выходила британская знаменитость. Темно-бордовый шарф, светло-бежевый бархатный пиджак, канареечного цвета жилет, широкополое сомбреро, в одной руке лилия, в другой — трость слоновой кости. И тогда по толпе встречающих пробегал восторженный шепоток: «Вот он! Это и есть Оскар Уайльд?!»

Но — мы забежали вперед.

С чего могло начаться турне Уайльда, как не с афоризмов! Еще в порту Уайльд пошутил дважды — и обе шутки вошли в историю литературы. Отвечая на вопрос еще одного репортера (их на палубе «Аризоны» скопилось немало), как прошло плавание, Уайльд ответил: «Атлантический океан меня разочаровал». И добавил: «Атлантический океан не слишком мне полюбился, он не столь величествен, как я ожидал: слишком кроток, должен был реветь, а не ревел». Уже на следующий день лондонская «Пэлл-Мэлл газетт» отозвалась телеграммой своего не лишенного остроумия читателя: «И я разочарован мистером Уайльдом. Атлантический океан». А проходя таможню на дежурный вопрос: «У вас есть, что заявить?» — Уайльд пошутил во второй раз, еще удачнее, чем в первый: «Мне нечего заявить, кроме своего гения». Эту фразу знают, кажется, даже те, кто не читал ни строчки из написанного Уайльдом. Существует и третий знаменитый американский афоризм Уайльда: «Не стреляйте в пианиста, он делает все, что в его силах» — но Уайльду, как выясняется, этот афоризм не принадлежит: писатель увидел, запомнил и присвоил себе это предостережение, вывешенное на стене, над головой тапёра, в заштатной пивной заштатного шахтерского городка Ледвилл в Скалистых горах.

Из гавани Уайльда отвозят в гостиницу, адрес гостиницы от репортеров утаивают — до первой лекции в нью-йоркском Чикеринг-холле под интригующим названием «Английское возрождение» остается всего несколько дней, а мэтр еще «не совсем готов».

И с этого момента писатель отрабатывает многомесячный контракт: становится главным действующим лицом монументальной пьесы «Апостол эстетства в Америке». Режиссер этого трехактного представления — уже известный нам импресарио Д’Ойли-Карта полковник Морс, тот самый, кто еще в сентябре телеграммой из Нью-Йорка предложил Уайльду контракт на турне из пятидесяти лекций. Пролог к спектаклю, имевший место на палубе «Аризоны», тоже, кстати, дело рук Морса: кто, как не он, безупречный «менеджер по связям с общественностью», обеспечил присутствие на пароходе многочисленной журналистской братии? Морс обеспечивает всё, от «а» до «я». Отвечает за маршрут лекционного турне, за количество лекций в неделю: Уайльд готов читать вдвое больше лекций, чем предусмотрено по контракту: «Что-что, а выступления меня нисколько не утомляют». А также — за гостиницы, рестораны, культурную программу и даже за заказ костюмов для выступлений.

Выступление с лекцией в Чикеринг-холле 9 января 1882 года. Гравюра. 1882 г.

Из классицистического триединства места, времени и действия соблюдается в этой пьесе — и соблюдается неукоснительно — только единство действия: лекционное турне. Место же Театра одного актера — бескрайние просторы Соединенных Штатов Америки и Канады. Время, и тоже бескрайнее, — девять месяцев, с января по сентябрь 1882 года; дистанция стайерская.

Краткое содержание пьесы, которая могла бы называться на советский манер «Культуру — в массы». Акт первый: Уайльд перед лекцией встречается в гостинице с местными газетчиками; утро вопросов и ответов. Акт второй: лекции и реакция на них «зрительного зала» — прессы и «культурной общественности». Акт третий: культурная программа гастролера, встречи и развлечения. Своеобразным приложением к спектаклю, его, так сказать, обрамлением, является внелекционная деятельность Уайльда, также, естественно, имевшая место.

Акт первый

Уайльд, как уже говорилось, останавливается в первоклассных гостиницах или на частных квартирах и по утрам, облачившись в халат и царственно развалившись в кресле (или на ковре) с сигаретой, беседует с местными репортерами. Он вежлив, радушен, улыбчив, разговорчив, за словом в карман не лезет. «Читаю все газеты, какие попадутся, — сообщил он журналистке из Вашингтона Мэри Уотсон. — Все они конкурируют друг с другом в стремлении написать то, чего я не говорил». Жалуется: вечерние приемы и банкеты в его честь обременительны. Поезда в Америке хорошие, но путешествовать по стране на быстром поезде неинтересно — хочется прокатиться верхом. Кроме того, надоело бесконечно отвечать на письма: «Люди почему-то думают, что у меня нет других дел — только на их письма отвечать!» Дарит репортерам (выборочно, разумеется) сборник своих стихов и при этом кокетничает: «Иногда, знаете ли, забываешь собственные стихи». На вопрос, сколько ему было лет, когда он написал первое стихотворение, отвечает глубокомысленно, хотя и несколько невпопад: «Иногда в двадцать лет чувствуешь себя старше, чем в сорок». Шутит: «Меня обслуживают несколько секретарей, один ставит за меня автографы, другой принимает цветы, а третий с таким же цветом волос и такой же прической, как у меня, рассылает девушкам свои локоны, выдавая их за мои…» Если вместо репортера его посещает какая-нибудь важная, влиятельная особа — вручает рекомендательные письма от английских важных, влиятельных особ; рекомендательных писем, как, впрочем, и экземпляров «Стихотворений», у него с собой сотни — запасся основательно. Одним словом, творит себе легенду, ибо им же самим сказано: «Правда человеческой жизни не в том, что человек делает, а в той легенде, которую он вокруг себя создает».

Как уже говорилось, не устает хвалить Америку. Послушать Уайльда, так в Америке всё лучше, чем в Англии: поезда быстрее, поэты талантливее, образование демократичнее, к тому же «у нас нет таких лилий, как у вас». Лучше и газеты: «Американская газета — это журнал будущего». И женщины: «Америка — замечательная страна, а самое замечательное в этой замечательной стране — это американская женщина»; «Нигде не видел столько красивых женщин, как в Америке». «Здесь, — уверяет Уайльд растроганного репортера, — люди без предрассудков, любят правду, смотрят правде в глаза». Надо думать, Уайльд не раз вспоминал эти свои слова, когда на следующий день читал, что написал о нем в свежем номере газеты «правдолюб» репортер.

Америку принято ругать, особенно в Англии, за отсутствие традиций; Уайльд же минус меняет на плюс: «Отсутствие у вас традиций — источник вашей свободы и силы. У вас больше самостоятельности в мыслях, чем в Европе». Вектор лекционного турне направлен с востока на запад, и, оказавшись в Калифорнии, Уайльд рассуждает о том, насколько запад ему больше по душе, чем восток: «Запад лучше, независимее, ведь восток заражен безумством Европы». Уайльд, конечно, кривит душой. Преимущество Сан-Франциско над Нью-Йорком и Бостоном не в этом. Восточное побережье хуже западного не столько потому, что восток «заражен безумством Европы», сколько по причине куда более тривиальной: чем ближе находился Уайльд от тихоокеанского побережья, тем его лучше принимали и даже повышали в «чине»: в Техасе называли «капитаном», в Неваде — «полковником», а в Южной Калифорнии, на границе с Мексикой, — «генералом». Вообще, «одноэтажная» Америка была к нему снисходительнее «многоэтажной». Комплимент «Калифорния — это та же Италия, разве что без итальянского искусства», согласитесь, довольно сомнителен, но в дело шел и он. В своих дифирамбах Уайльд расчетлив, можно даже сказать, циничен: он действует с поправкой на тот город или штат, в котором находится: в Сан-Франциско хвалит Сан-Франциско, в Балтиморе превозносит богатую природу и поэзию Эдгара По. В городах с многочисленной ирландской диаспорой напоминает аудитории, что он ирландец, рассуждает о вине Англии перед Ирландией: «Мы порой забываем, как Англия перед нами виновата. Она пожинает плоды семи веков несправедливости». Этой же, не слишком оригинальной мыслью делится и на американском Юге, тем самым проводя аналогию между янки и Англией, конфедератами и Ирландией. Общий же смысл славословий в адрес Америки прост — соломку подстелить, настроить американцев в свою пользу. Получается, правда, не всегда.

Акт второй

Как вскоре выяснится, разочаровал Уайльда не только Атлантический океан. И не только Ниагарский водопад, про который Уайльд заметил, что молодожены, приезжающие провести медовый месяц на Ниагаре, испытают свое первое разочарование в семейной жизни. Разочаровала «подлая и продажная» (определение Уайльда) пресса, она явно не оправдала ожиданий Уайльда — Морса, хотя и здесь, в Америке, «отрицательный пиар» точно так же способствовал популярности «апостола эстетства». Наметилась даже тенденция, на первый взгляд (но только на первый) парадоксальная: чем хуже об Уайльде писали местные газеты, чем больше клеветали, ругали и издевались, тем больше на его лекциях собиралось народу: отрицательный герой всегда притягательнее положительного. Когда балтиморская газета с возмущением сообщила своим читателям, что Уайльд согласился прийти на прием в местном клубе только в том случае, если ему заплатят 500 долларов, — на следующее утро в лекционном зале яблоку негде было упасть. Хотя конечно же не слишком приятно было читать «Нью-Йорк трибюн», где тебя называют «грошовым Рёскином» и «напыщенным мошенником», или ирландскую националистическую «Нейшн», где колумнист в порыве патриотических чувств восклицал: «Рассуждает о прекрасном, а его родина тем временем сгибается под гнетом тяжкой тирании!» Или злые пародии на себя в ближайшем родственнике «Панча», нью-йоркском юмористическом журнале «Проказник». Впрочем, у Уайльда хватало и чувства юмора, и здравого смысла, чтобы не падать духом. Тем более что по большому счету оснований для этого не было.

Во-первых, слава Уайльда за океаном — всегда громкая, хотя и не всегда «позитивная» — росла: его стихи вышли в Америке (правда, издатель обошелся без согласия автора) и продавались на каждом углу по десять центов за экземпляр: «В поездах репортеры продают мои украденные стихи». Вся Америка распевала популярные песенки вроде «Вальсы Оскара-незабудки» или «Оскар, Оскар, мой дружок». По городам, где выступал Уайльд, были развешаны афиши величиной с человеческий рост, в которых аршинными буквами сообщалось о его лекциях; одну такую афишу он имел возможность лицезреть прямо из своего номера люкс в Монреале. По стране ходили многочисленные анекдоты с участием Уайльда. Вот лишь два из них, и тот и другой, прямо скажем, довольно неприхотливы. Первый:

«Уайльд пожаловался, что в Америке нет руин и курьезов, на что некая пожилая дама заметила:

— В первом виноваты не мы, а время. Что же до курьезов, то мы их импортируем».

Второй:

«Диалог между Уайльдом и светской дамой в Вашингтоне:

— Так это вы мистер Уайльд? Где же ваша лилия?

— Осталась дома, сударыня. Как и ваши хорошие манеры».

Американское турне принесло Уайльду — отраженным, так сказать, светом — еще большую известность и в Англии. «О тебе говорит весь Лондон, — писала сыну с присущей ей патетикой в сентябре 1882 года леди Уайльд, — кебмены интересуются, кем я тебе прихожусь… наш молочник купил твою фотографию. По возвращении тебя встретят ликующие толпы, и тебе придется прятаться в кебах».

А во-вторых, «культурная общественность» больших городов нередко вставала на защиту эстета от клевещущей прессы: литературные общества Бостона и Нью-Йорка устраивали званые обеды, где ораторы в своих «послеобеденных речах» возмущались выпадами местных газетчиков, а люди искусства, вспоминал Уайльд, «почитали меня, как юного бога».

«Лучшей рекламы моим лекциям не придумаешь!» — воскликнул юный бог, когда комик Юджин Филд с лилией в одной руке и с раскрытой книгой в другой проехал по Денверу в открытом экипаже. Вряд ли расстроился лектор, когда перед началом лекции в Бостонском мюзик-холле несколько десятков гарвардских студентов, загримированных под эстетов (штаны до колен, зеленые галстуки, развевающиеся кудри, в руках подсолнух), ворвались в зал и, пробежав по проходу, заняли места в первых двух рядах, заранее с этой целью освобожденных. Не расстроился уже хотя бы потому, что к «акции» был, видимо, готов и в тот день нарядился в обычный, не «эстетский» костюм. Или когда в Рочестере, штат Нью-Йорк, старый негр в белой кожаной «эстетской» перчатке, пританцовывая, прошел в первый ряд, уселся и под свист и улюлюканье зала бросил на сцену, к ногам лектора, несколько белых лилий. «Они, вне сомнений, ведут себя вызывающе, — отозвался Уайльд на эти и другие подобные „вызовы“, — но ущемляют они не меня, а пришедших на мою лекцию».

В лекционных залах, где Уайльд выступал, по меньшей мере, шесть раз в неделю, и не только вечером, но порой и утром, бывало «разом густо — разом пусто». В Чикаго, например, зал был набит битком, собралось, если верить Уайльду, три тысячи человек, и никто не ушел раньше времени. Уайльд писал матери, что «на него» приходит больше людей, чем полвека назад приходили на другого ничуть не менее знаменитого британского гастролера — Чарлза Диккенса. Пишет, что обращаются с ним, как с наследным принцем. Порой он теряет чувство юмора и превращается в Хлестакова. «Бывая в обществе, я становлюсь на самое почетное место в гостиной, — пишет он жене своего лондонского приятеля Джорджа Генри Льюиса, — и по два часа пропускаю мимо себя очередь желающих быть представленными. Я благосклонно киваю и время от времени удостаиваю кого-нибудь из них царственным замечанием, которое назавтра появляется во всех газетах… Вчера мне пришлось скрыться через служебный выход: так велика была толпа». «Во всех городах открывают после моего посещения школы прикладного искусства и учреждают общедоступные музеи, прося у меня совета относительно выбора экспонатов». Время от времени наступает отрезвление. «Верно, — признается он лондонскому знакомому, — меня идут слушать из чистого любопытства — но ведь потом пишут письма». Бывало, и не раз, что уже через четверть часа после начала лекции многие уходили, или же, пока Уайльд пил воду, полупустой зал взрывался аплодисментами: мол, лучше уж пей, чем говори.

Подобные эксцессы Уайльд переносил, повторимся, с неизменным чувством юмора, сохранял «хорошую мину»: «От похвал я робею, но, когда меня оскорбляют, я чувствую, что возношусь к звездам». Он исправно, ровно в назначенное время (хотя пунктуальностью не страдал), поднимается на сцену. На нем экстравагантный костюм, всякий раз другой, дабы привлечь внимание не столько к теме лекции, сколько к своей особе — а потом он еще удивляется, почему в вечерних газетах пишут не о содержании лекции, а о том, как он был одет. Обыкновенно его лекционный наряд, заказанный Морсом по его просьбе, — это штаны до колен, батистовая рубашка, черные шелковые чулки («странно, что пара шелковых чулок способна привести в такое замешательство целую нацию!»), а также туфли с пряжками, пиджак с кружевными рукавами, плащ, наброшенный на плечо. А в руке подсолнух или лилия, на пальце кольцо с печаткой, на печатке, как и полагается эстету и эллинисту в одном лице, классический греческий профиль. Его представляет — все заранее отрепетировано и согласовано — либо сам полковник Морс, либо его агент. После чего Уайльд, не торопясь, извлекает из кожаной папки машинописный текст лекции и, отставив ногу и горделиво откинув голову (сын своей матери!), так же неспешно принимается несколько монотонно, но внятно читать лекцию, почти совсем не отрывая глаз от бумаги и не отвлекаясь.

Первую свою лекцию Уайльд прочел не в Чикеринг-холле 9 января 1882 года, а еще на палубе «Аризоны». Репортеры были первыми американцами, которые, к своему удивлению, узнали, что в жизни человеку не хватает не денег, как им всегда казалось, а Красоты. «Высшая цель в жизни, — вещал Уайльд разинувшим рты газетчикам, — жить. Живут лишь немногие. Истинная жизнь — понять свое совершенство, превратить свои мечты в реальность».

Вид у лектора был, о чем мы уже не раз упоминали, весьма экстравагантный, а вот лекции, в сущности, — вполне доступные и даже полезные. Уайльд никогда не вдавался в философские и эстетические дебри, он отменно чувствовал аудиторию, да и был заранее подготовлен к тому, что слушать его придут не студенты Оксфорда. То, что он рассказывал американцам «из глубинки», из Денвера или из Цинциннати, не слишком знакомым с наукой о прекрасном, было своеобразным ликбезом эстетства, общедоступным конспектом лекций его учителей, Рёскина и Пейтера.

Лекция о творчестве Д. Г. Россетти. Рисунок Макса Бирбома

Рассказывал Уайльд о том, как важно жить самим и воспитывать детей в атмосфере красоты, которую называл «тайной жизни». О том, что миссия истинного искусства — «остановиться и взглянуть на вещь во второй раз». О том, что политика, религия, даже сама жизнь интересуют его только как предмет искусства. «Кавалеры и пуритане, — внушал Уайльд американцам, не слишком хорошо разбиравшимся в хитросплетениях английской истории, — интересны своими костюмами, а не политическими взглядами». Говорил о том, кто такие прерафаэлиты; объяснял, что искусство Россетти, Ханта и Морриса — это, прежде всего, реакция на «пустые условности ремесла». Объяснял, что английский ренессанс, то есть искусство прерафаэлитов, как и ренессанс итальянский до него, — это «перерождение человеческого духа». Что школа прерафаэлитов восходит к Джону Китсу: «Китс был тем семенем, из которого взошли Бёрн-Джонс, Моррис, Россетти в живописи и Суинберн в поэзии». Не раз повторял свои любимые, выношенные мысли. О том, что не искусство подражает жизни, а, наоборот, жизнь подражает искусству. Что искусство следует любить за то, что оно искусство, а не критиковать с позиций морали либо социальных реформ. Что поклонение Богу — это «поклонение всему, что красиво». Что стремление к Красоте — это «не более чем возвышенная форма стремления жить». Что эстетское движение — не мода, а возвращение к истокам искусства, что цель эстетства — научить людей любить прекрасное, и не на картинах, а в повседневной жизни: «Искусство, которому учишься по книгам, в лучшем случае ничего не стоит». Не раз повторял тезисы Рёскина, переосмысливая их на свой лад: «Крах в искусстве ведет к продажности в обществе», «Машинная цивилизация делает из людей машины, мы же хотим, чтобы ремесленники работали не только руками, но и головой, чтобы они были художниками, то есть людьми». Рассказывал, почему эстеты так любят лилию и подсолнух, в чем их символика; объяснял, что в Италии лилия ассоциируется с искусством, что на Востоке подсолнуху поклоняются. Много говорил об искусстве одеваться: «Умение хорошо одеваться — в безупречной сообразности»; демонстрировал это искусство на своем примере — не всегда убедительном, но всегда запоминающемся: никогда не забывал, что многие приходили не столько слушать его, сколько на него смотреть. Не забывал и поэзию, целую лекцию посвятил ирландским поэтам 1848 года, где шла речь, разумеется, и о Сперанце. Часто заводил речь о театре, театр называл «искусством в действии», говорил, что драма — это «перекресток искусства и жизни», призывал собравшихся «сохранить на сцене всю красоту, которая ушла из жизни» — эта мысль в самом скором времени найдет свое воплощение в его собственной драматургии, в «Герцогине Падуанской» и «Саломее».

Акт третий

Культурная программа «апостола Красоты» («сибарита», «эпикурейца» — как его только не звали) и, одновременно, мощная пиар-компания (умел Уайльд себя рекламировать, ничего не скажешь) начались уже на следующий день после прибытия. Писатель явился на оперетту «Пейшенс» в нью-йоркский «Стэндард-тиэтр», и, когда на сцене появился его «двойник» Реджинальд Банторн и зрители, все как один, повернулись к ложе, где он восседал, Уайльд громко, на весь зал, изрек свой, уже третий за два дня афоризм: «Банторн — это один из тех комплиментов, которые посредственность делает всем тем, кто посредственностью не является». Как всегда, нашелся.

В отсутствии фантазии не обвинишь не только гостя, но и рачительных хозяев. Морс постарался на славу, и в первый же вечер в Нью-Йорке состоялся пышный прием, где Уайльду авансом оказали высшие почести. Перед застольем оркестр сыграл «Боже, храни королеву» (в своем рвении устроители не учли, что Уайльд — ирландец), на обеденный стол водрузили гигантскую вазу с лилиями, перед кувертом гостя положили еще две лилии, трогательно перевязанные красной ленточкой. Фигурировала лилия и в петлице каждого гостя, а также в песне (слова местной поэтической знаменитости Сэма Уорда, музыка Стивена Массетта) «Лилия в долине», которую присутствовавшие, крепко выпив, исполняли нестройным хором. Не ударил лицом в грязь и Уайльд: острил за столом напропалую, а перед уходом под гром аплодисментов преподнес Уорду сборник своих стихов с посвящением по-французски — знай наших!

Приемов такого размаха, пожалуй, больше не было, но развлекали устроители Уайльда изо всех сил, упор, понятно, делали на американской экзотике. В оперу водили редко, куда чаще — по злачным ночным клубам. Возили, как читатель уже знает, на Ниагарский водопад, устраивали встречи с индейцами, рудокопами, которым Уайльд рассказывал о полотнах Боттичелли, опускали в рудник под названием «Несравненный», где был заблаговременно накрыт банкетный стол. Эстет простому народу понравился: «Малый не промах», — равно как и простой народ — эстету: «Каждый из них поэма! …они свободнее и артистичнее остальных американцев, потому что следуют за Природой». В Солт-Лейк-Сити познакомили с бытом и обычаями мормонов, которые преподнесли ему сюрприз: «Мы даем вам для лекции наш самый большой зал — на тридцать человек». В Небраске повели в местную тюрьму, в камеру смертника, где приговоренный к высшей мере, не обращая внимания на посетителей, преспокойно читал приключенческий роман. Еще больше удивила гастролера общая камера, где Уайльд обнаружил среди стоявших на полке книг том Данте в переводе Шелли; знал бы он, что спустя каких-нибудь 13 лет он и сам будет читать за решеткой «Божественную комедию»…

Уговорили выступить в Сент-Поле, штат Миннесота, на праздновании Дня святого Патрика — вспомнили, что он ирландец. В Канзасе Уайльд был свидетелем того, как целый город оплакивает смерть знаменитого канзасского головореза Джесса Джеймса и раскупает в качестве реликвий его домашние вещи. Главным же «блюдом» культурной программы были встречи с известными людьми; тут, правда, подстерегали и неудачи. Главный редактор авторитетного журнала «Атлантик мансли» Томас Бейли Олдрич, несмотря на все уговоры издателя из Филадельфии Джозефа Маршалла Стоддарда, встретиться с Уайльдом отказался наотрез, назвав британского гастролера «позером» и «шутом гороховым», в связи с чем Уайльд написал Джорджу Керзону: «Представь гневный клёкот американского орла, оскорбленного тем, что я не считаю брюки красивым предметом одежды». Не произвел Уайльд впечатления и на «живого классика» американской и английской литературы Генри Джеймса, и это еще мягко сказано. Обычно корректный, выбирающий слова Джеймс назвал Уайльда «надутым болваном», «невежей» и даже «грязным животным». Уайльд в долгу не остался. «Джеймс пишет романы так, будто сочинять для него — тяжкое испытание», — заметит он в своем программном эссе «Упадок лжи». Герой Гражданской войны генерал Грант остался к Уайльду равнодушен — и не таких, дескать, видали, зато известному писателю и врачу, основателю журнала «Атлантик мансли» Оливеру Уэнделлу Холмсу, а также первым поэтам Америки, Генри Уодсуорту Лонгфелло и Уолту Уитмену, Уайльд пришелся по душе. Особенно Уитмену, сказавшему про Уайльда: «Мне он показался естественным, честным, искренним и мужественным парнем… Не понимаю, отчего газеты пишут о нем с издевкой». Поэты быстро перешли на «ты», хотя по-английски сделать это не просто. В разговоре об английской поэзии возникли, правда, некоторые трения: Уайльд расхваливал Теннисона, а «авангардист» Уитмен заявил, что Теннисон «живет вне времени и пространства», и со стариковской прямотой посоветовал Уайльду, говоря советским языком, «сбросить Теннисона с корабля современности». «Старикан» (как назвал его в одном из писем в Англию Уайльд) был растроган, напутствовал гостя неформальным «Прощай, Оскар! Да благословит тебя Бог!» и даже пустил слезу — возможно, впрочем, из-за выпитого с гостем виски. В Уайльде Уитмен нашел родственную душу: 63-летний американский поэт и 28-летний английский одинаково любили позу и преуспели в саморекламе. В Луисвилле Уайльд, причем по чистой случайности, встретился с племянницей своего любимого Китса, и та подарила ему бесценную рукопись «Сонета синему цвету». Однако самое сильное впечатление произвели на Уайльда не великий американо-канадский водопад, и не великий американский поэт, и даже не угольная шахта в Скалистых горах, названная его, Уайльда, именем, а техасские нравы. По возвращении из Америки Уайльд с увлечением рассказывал в Париже Эдмону де Гонкуру про Техас, где все мужское население вооружено до зубов: «Револьвер — их учебное пособие по этикету». Где в зале местного казино судят и вешают преступников, а повешенных вдобавок расстреливают из пистолетов. И где на роль в шекспировских спектаклях подбирают не профессиональных актеров (вероятно, за их отсутствием), а преступников с соответствующими навыками. Роль леди Макбет, к примеру, предложили женщине, которая отсиживала срок за то, что отравила своего любовника. Уайльду (да и любому на его месте) на всю жизнь запомнилась афиша этого спектакля: «Роль леди Макбет исполняет мисс X., приговоренная к десяти годам каторжных работ». Такой рекламе мог бы позавидовать сам полковник Морс.

Коль скоро мы заговорили о театре, вспомним, какую цель, помимо заработка, преследовал Уайльд, пустившись в далекое путешествие за океан. Цель эта была проста и вместе с тем мало реальна: «пробить» на американскую сцену «Веру», а также договориться о постановке второй, пока еще только задуманной пьесы — «Герцогиня Падуанская». Для этой цели Уайльд, находясь в Нью-Йорке в начале и в конце своего лекционного турне, облюбовал «Медисон-сквер-тиэтр» и молодого режиссера Стила Маккея. Чтобы убедиться, что театр и режиссер на что-то способны, Уайльд совмещает приятное с полезным. Встречает в порту приехавшую на гастроли свою давнюю приятельницу, обворожительную Лилли Лэнгтри, смотрит спектакль с ее участием на сцене «Медисон-сквер-тиэтр» и даже пишет на этот спектакль рецензию — разумеется, похвальную. Результат: Маккей готов в принципе осуществить постановку обеих пьес Уайльда — но премьеру откладывает: спектакли могут состояться не раньше конца лета — осени 1883-го, то бишь почти через год.

Со вторым заданием Уайльд также справляется не лучшим образом. Перед отъездом он обещает матери и Реннеллу Родду, что попробует найти издателя для их стихов. Издать в Америке стихи Сперанцы сорокалетней давности было занятием бесперспективным, и мать и сын об этом и не мечтали. Родд же на Уайльда рассчитывал. И Уайльд был близок к успеху: договорился со Стоддардом, что тот в течение года издаст поэтический сборник Родда «Южные песни», а Уайльд напишет к нему предисловие. Известно, однако, куда ведет дорога, вымощенная благими намерениями. В процессе подготовки стихов к печати Уайльд, по просьбе Стоддарда, меняет название сборника, переносит, не поставив Родда в известность, из английского издания в американское авторское посвящение: «Оскару Уайльду, сердечному брату» и, в довершение всего, рассказывает Стоддарду о их с Роддом романтических странствиях по Европе. В результате вместо благодарности — обида, причем обоюдная: Уайльд обижен за то, что не оценены его усилия, Родд — за самоуправство и разглашение секретов. В итоге — разрыв отношений. И нелестные — далеко не всегда справедливые — строки из воспоминаний Родда об Уайльде: «…безрассуден, ненадежен, никогда не думал о завтрашнем дне… ленивый, ветреный…» Про ветреность мы слышим не впервые.

Подведем итог американского турне. Известность Уайльда перекинулась из Англии через океан, из-за океана же, сделавшись куда более громкой, отчасти даже скандальной, бумерангом вернулась в Англию: домой Уайльд — Сперанца была права — вернулся более знаменитым, чем уехал. И еще более уверенным в себе, он вошел во вкус и подумывал даже о лекционном турне по… Австралии, уже подыскивал себе устроителя. Да и как не войти во вкус: в Америке «скиталец с миссией», как назвал себя однажды Уайльд, недурно заработал. Когда 27 декабря 1882 года он поднялся на борт отплывавшей в Ливерпуль «Ботнии», в кармане у него лежали шесть тысяч долларов, а могли бы лежать все семь, если бы перед самым отъездом он не попался на удочку карточному шулеру и в одночасье не проиграл в нью-йоркском казино тысячу.

Кем зарекомендовал себя в Америке Оскар Уайльд? Талантливым лектором? Позёром? Острословом? Неутомимым путешественником, азартно накапливающим впечатления? Организатором и вдохновителем чужих и собственных дел? И тем, и другим, и третьим, и четвертым, и пятым. Собой, во всяком случае, Уайльд остался доволен. «Я читал лекции, скакал верхом, позволял носиться со мной как со знаменитостью. Вызывал восторги, подвергался хуле, терпел насмешки, принимал знаки преклонения. Но, разумеется, был, как всегда, триумфатором», — писал он весной 1882 года без ложной скромности английской актрисе Бернард Бир. Сказать, что Уайльд в Америке был «всегда триумфатором», было бы, как мы убедились, некоторым преувеличением. И тем не менее Америка и в самом деле раскрыла в нем много разнообразных дарований. Кроме, пожалуй, одного — литературного, про него пока можно лишь догадываться.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.