1980 - 1983

1980 - 1983

15.9.1980. На предложение выступить на комиссии Аверинцев ответил: «Ну, если меня попросят...» Гаспаров: «Могу только приме­нительно к себе перефразировать Аверинцева: Ну, если мне прика­жут...»

5.2.1982. Я дал Аверинцеву краткое изложение его доклада на пятничном семинаре Рожанского:

В пятницу пятого в пять пятикратно запятнанный лектор,

Пятую часть своего прочитав выступленья, внезапно

Вспять от прежних своих убеждений попятился; с криком

Все, словно спятив, распять его ринулись; угол уж пятый

Должен был бедный искать, но Послушайте! вскрикнуть успел он

Цель ретрактации сей — изменяясь, пребыть неизменным!

Разом утих ураган; успокоилась чувств пятерица,

В кресла опять все опали, и видели пять сновидений:

Из глубины бескультурья рвались они к вере — но тщетно;

С верой средь чуждой им жить пытались культуры — напрасно;

Пала культура вокруг — пошатнулася с нею их вера;

В рамки заставили влезть их культурные — было там тесно;

Смело вдохнули они душу новую в вечные формы —

Жуткий развеялся сон, и решились загадки культуры.

Так, на запятки вскочив, за лектором мчался мечтатель.

28.10.1983. В пятницу в пять семинар И.Д.Рожанского и С.САверинцева о Гераклите, докладывает С.Муравьев. Аверинцев долго го­ворил, как думал, как писал, о том, что хочет и не может верить в исключительность Гераклита как единственного из греков, не писав­шего ни прозой, ни поэзией и таким образом оказывающегося близ­ким к нашей древнерусской литературе.[6]

318

23.3.1983. Аверинцев в Малом зале ИНИОНа, «Истоки европей­ской цивилизации». Миф европейской культуры имеет тройствен­ную схему: Афины, Иерусалим, Рим. С 13 века Афины локализуются в Париже. Что общего между Афинами и Иерусалимом, спрашивал Тертуллиан. Кое-что всё-таки есть. Инерция сакрального быта пре­одолена там пророком, здесь философом-мучеником; традиция Сок­рата, потом стоиков стала одним из инвариантов европейской культу­ры. Еще один важный инвариант именно этой культуры, хотя и легко доказать, что вообще везде всё было: стихия трагического, сохраняв­шаяся даже в эпохи, когда трагедии не писались. В самом деле, ведь смысловая матрица христианства сводится к трагической иронии. К своим пришел и свои Его не приняли, здесь суть всего трагическо­го. — Эта стихия мне кажется настолько важной, что дальше я буду делать глоссы к понятию трагического. Его реквизиты (1) личный выбор, (2) трагическая вина, или, как предпочитают говорить теперь, ошибка и (3) агон, спор. Для трагедии обязательно надо, чтобы при­чинность принималась всерьез, вплоть до страсти в интеллектуаль­ном поиске причин. Интеллектуальность Фукидида в разыскивании причин художественная, игровая. Вымышленные им речи имеют ха­рактер трагического агона. Что-либо сделать в истории можно толь­ко убедив людей в обязательности поступка. Хотя людям не очень удобно быть так распятыми между естественностью бездействия и необходимостью действия, и не так удобно мысли мыслить в такой двуосевой системе, всё же трагическая стихия продолжает жить. Се­рьезное, кровное, метафизическое отношение к связанности собы­тий, к причинности распространяется на всю психологическую об­ласть, создает ответственного европейского человека. С ослаблением этой стихии происходит вырождение, может быть, самой европейс­кой традиции. — Всякое страдание трагично. В культуре, впитавшей в себя трагическую стихию, при виде страдания надо что-то делать, нельзя оставить всё как есть. Это умонастроение худо-бедно создало все блага санитарии — и ужасную иллюзию, будто человеку кто-то что-то обещал. Эта иллюзия помогает, если что случилось, не видеть реальность, сваливая всё на просчет и ошибку. Мы считаем непра­вильным, когда к нам относятся как к соломенным собакам. Небо и земля к нам относятся так, но нам хочется другого. В нашем настро­ении непоправимое, как болезнь, перед которой мы беспомощны и

319

все беспомощны, ощущается как чуждое: не к этому мы шли, не к тому готовились; нас предали. Люди однако умирают; умирают когда мы это говорим. Но в европейской традиции, особенно в последнее время, направлено столько сил на жизненные удобства, на обезбо­ливание и обеззараживание, что мы отвыкаем думать о смерти. Сын мне между своим третьим и четвертым годом жизни сказал: не хочу быть взрослым, они умирают, а мне себя жалко. Дочь ему возразила, что нельзя себя жалеть. — Европейский субъект каким мы его знаем склонен к воплям о себе, «души отчаянный протест» его привычное состояние. Мы сразу, по тембру, чувствуем перемену в эту сторону в Риме. По этой причине Катулл легче поддается переводу; Гораций и Вергилий пожалуй нет. Эней безжалостен к своей жизни до зависти к товарищам, погибшим в Трое. Для грека невозмутимый космос это вроде бы что-то для него подходящее. У греков не было особенного разлада с природой и особенно отчаянного протеста. А у Лукреция есть что-то вроде заброшенности перед лицом естества. Он вырази­тельно сказал, чего не говорили греки, о сиротстве человека внутри универсума. — Для индийского ума причинные связи не затрагивают сердцевины реальности. Запад страстно переживает каузальность. Огромную весомость здесь всегда имело учение апостола Павла о первородном грехе. Ренессанс был попыткой Запада хотя бы на время уйти, отдохнуть от себя, получить передышку от полученного задания. Наоборот, готика Фомы, Дунса Скота это порыв, который через нарушение равновесия должен привести снова сюда, к нам. У Буридана, в поздней схоластике, обостряется каузальное мыш­ление. В готике есть неистовая игра технической мысли, чего нет в ренессансной архитектуре, которая в сравнении с готикой склоня­ется к покою; прибавьте сюда заимствования от арабов. В готике распоясывается безумство гипотезы; схоласты берутся ревизовать Аристотеля, для которого космос должен быть именно такой, какой он есть. Они уже имеют потребную для этого меру остервенелости мысли. Бог всемогущ, почему бы Ему не устроить всё не так, а иначе; человеческий разум не привязан к такому именно космосу. Многое от работы 12-14 веков, от накопленных тогда богатств, причем не только по вине ренессансных гуманистов, уходило в песок и не на­ходило продолжения. Готика брала из античности то, что ей было нужно. Воррингер заметил, что волнующееся движение складок в

320

готике было восстанием Аттики, через византийское влияние, про­тив Рима. Ренессанс, да и барокко тоже, в античных формах искали, наоборот, укрытия от собственных проблем. Вот чего совершенно не было в готике. — В Библии всё привязано к событиям мировой истории; чисто житейских эпизодов, как встреча Вооза и Руфи, не­много. Реликты мировой хроники сохраняются у Геродота. Фукидид, чья история представляет максимальный контраст к ветхозаветной хронике, работает уже над историей своего времени в своей среде и здесь добивается рациональной ясности; каузальность четко выверя­ется на небольшом пространстве. Этот контраст работает на полноту ощущения истории.

6.12.1983. На семинаре Ивана Дмитриевича Рожанского и Аве­ринцева в Институте истории СССР говорит Шичалин. Всё ли ска­зал Платон в своих диалогах? не прав ли Кремер, который, читая диалоги, чувствует себя одураченным, потому что за ними прячется вся невидимая громада айсберга? Или aypoKpoi crovowiai были про­сто техническим обозначением вечерних занятий, когда запись не велась из-за темноты? Как всегда, Шичалин говорил умно и с мас­сой материала. Прошло время закрытия гардероба. Лучше объявить перерыв, сказал Аверинцев, чтобы забота о гиматиях не мешала во­просам. Все снова собрались. Аверинцев руками приглашает к во­просам. Никто? Тогда я задам первый и самый глупый вопрос: ну и что, если aypacpa велись ночью? в каких контекстах эти aypacpa появляются? какие мы имеем зацепки для этого словосочетания? Шичалин цитирует Альбина и Симпликия. Аверинцев: «Я сунулся со своим вопросом, чтобы подать дурной пример в надежде, что дур­ные примеры заразительны». Говорили Ахутин, Пиама, Рожанский, Визгин; блестяще отвечал Шичалин. «Время вспомнить о нашем телесном составе, — сказал под конец Аверинцев, — и обратиться, к сожалению, к жизненным необходимостям, но всё-таки, не правда ли, сегодня здесь было хорошо.» «Правда, что было хорошо?» спро­сил он меня потом.

12.12.1983. Чествование 90-летия Лосева в Ленинском педаго­гическом институте. Аверинцев и Михайлов сидят прямо напротив А.Ф. в первом ряду. Михайлова я видел утром; в 3-м зале Ленинки, загораживаясь, он читал готику и записывал меленьким изящным

321

почерком страницу. Михайлов иногда очень, загадочно красив. Аверинцев всегда одинаков, мистичен. Он все время что-то пишет на малых листочках, показывает Михайлову. Говорят Гулыга, Нахов, Карпушин, Палиевский, который видит плоды трудов Лосева и в секторе античности, которым руководит у него в ИМЛИ Сергей Сергеевич Аверинцев. Выступающих много. После развязного на высоких каблуках студента Скупцова встает Аверинцев с красными гвоздиками. Глубокочтимый и дорогой Алексей Федорович! Вас поздравляет наш сектор, среди которого у Вас много друзей. Желаем Вам новых побед над возрастом и над временем. Я отношусь к по­колению, для которого Ваши книги были не просто пищей для ума, но жизнью и судьбой. Без них мы были бы другие. Книги делятся на события исторические и библиотечные. Без Ваших книг не то что русская культура, но русская жизнь наших десятилетий была бы дру­гой. Это больше чем похвала качеству книги. Петь в применении к живому и к искусственному соловью разные слова. Тайна призвания это тайна жизни. Сегодня все принесли гвоздики. Я вспоминаю сде­ланный в Ваймаре рисунок Гёте, на котором он показал метаморфозу растений. Скромный рисунок, но на него страшно смотреть; видишь тайну живого. В конечном счете все вещи из jcaiSeia, humanitas, вещи культуры — все они существуют ради тайны, которую нельзя подде­лать, тайны живого. Ваши книги были таким ориентиром! Я не люб­лю слово «поклонники» и не хочу нас так называть. Не назову нас и учениками. Быть судьбой это больше чем быть учителем. Судьба есть судьба. Сыновство больше чем ученичество. Воспринятое от отцов настолько входит в плоть сыновей, что они уже не могут отличить себя от отцов. Мы не способны даже до конца дать себе отчет, где пределы того, чему мы в преемстве и в отталкивании Ваши наследни­ки, что мы от Вас получили. От имени моего поколения я могу только низко поклониться Вам за подвиг Вашего жизненного упорства. Ну вот... я могу только низко поклониться... (целует).

Вечером Рената звонила ему. Оказывается, он писал с Михайло­вым записки о том, рядовое ли это явление, Лосев (так думал Михай­лов), или судьбоносное. Рената настаивала на том, что никто не про­фанировал высокие вещи так крупно, грандиозно, как Лосев. Аверин­цев уклонился и рассказал из Честертона о смертельном яде, который оставляет людей быть и беседовать как прежде, хотя на деле они уже

322

мертвы.[7] Он сказал, что сборища его угнетают. Скоро он должен идти на собрание памяти Ошерова, человека, который для вышестоящих был меньше чем ничто. О Маше Андриевской он повторил, что вовсе не все люди должны обязательно писать. (Но я бы уже не смог без это­го, столько горечи и обиды накопилось бы, что я задохнулся бы. Или грустные закаты, тишина и душевный покой поправили бы дело?) Аверинцев спокоен, серьезен, раздумчив, вокруг него по-прежнему его мир, который все преображает или отталкивает.

На следующий день мне звонил Лутковский. Он уже и в издатель­ство Патриархии ходит, и говорил с Чертихиным о переводе Марка Аврелия. Он деятельный человек. Аверинцев сказал о нем, что это поколение рано и быстро пришло ко всему, к чему наше придви­галось мучительно; но новые, все имея, почему-то чувствуют себя обделенными.

22.12.1983. На конференции «Восприятие и интерпретация клас­сики» в ауд. 9 гуманитарного корпуса МГУ Аверинцев, бледный, по­худевший, говорит о наследии Вергилия. Начало строгое, энергич­ное; он цитирует Элиота: «Наш классик, классик всей Европы есть Вергилий». Когда во всей Европе оставалось лишь несколько школ, в них читали Вергилия. Его поношение в пародийной оргии 17 века было оборотной стороной его культа. Традиционное поношение не ставило своего предмета под вопрос; насмешка и мятеж были обра­щены снизу вверх. Современная культура выносит свой приговор, всё равно, положительный или отрицательный, сверху вниз. Мы не справились с ренессансной привычкой рассекать всё на древность и себя. Так у Бахтина герои романа и герои эпоса это как бы мы и они. Греки перестали говорить с нами так, душа нараспашку.