Мое заключение
Мое заключение
Власть все более и более левела. Родзянко перестал быть народным божеством; народный трибун Керенский стал диктатором.
Однажды после завтрака у меня в квартире появились 33 матроса с державшимся пассивно дрожащим морским офицером. Они пришли меня арестовать. Начальником их был студент. На этот раз они мне предъявили приказ, подписанный Советом рабочих и солдатских депутатов. Гостившая у меня сестра моя не знала, когда мы вновь увидимся, была очень огорчена разлукой со мной.
— За что вы меня арестовали, — спросила я, — какое обвинение вы мне предъявляете?
— Вы — враг народа, — последовало в ответ.
Бывший при этом матрос, унтер-офицер, сказал мне грубо:
— Мы требуем, чтобы Вы нас кормили и платили нам за охрану по три рубля в день. Это мы получаем от всех иностранных посольств.
— Господин офицер, — обратилась я к лейтенанту, — объясните вашим людям, что в данном случае они этого не могут требовать — я вас не приглашала. Вы исполняете вашу очень для меня тягостную обязанность, и я не обязана ни кормить вас, ни платить вам.
— Я советую Вам для Вашей безопасности исполнить их требование, — сказал он мне тихо и пошел за студентом, расставлявшим караулы.
Вместе со мной была арестована вся моя прислуга. Дочь моей экономки, служившая в банке, находившаяся тогда в гостях у своей матери, несмотря на все ее просьбы, была арестована, и когда ее освободили, она потеряла свое место. Моя секретарша, англичанка мисс Плинке не захотела меня покидать, и ее присутствие, спокойствие, самопожертвование мне очень облегчали гнет этих долгих мучительных дней.
Нам объяснили, что мы все находимся под тайным арестом и ни с кем сноситься не имеем права. Мне разрешалось писать только министру юстиции Бессарабову[101] и председателю Совета солдатских депутатов; письма эти просматривались каждый раз дежурным матросом, и это было смешно, так как эти господа были безграмотны и читать не умели.
«Снимите телефонный аппарат, находящийся в спальне графини: каждое утро она по телефону предает Россию, ведя переговоры с немецким послом и с Вильгельмом!», — крикнул студент. Велико было удивление, когда моя прислуга объяснила, что не только у кровати графини, но и во всем этаже нет телефонного аппарата, и что графиня, в молодости которой еще не существовали телефоны, никак не могла к ним привыкнуть и никогда лично не пользовалась ими, но когда надо было вести тайные политические разговоры, она поручала говорить по телефону своему швейцару и слугам. На второй день моего ареста матросы вошли в мою комнату, когда я еще лежала в постели. Унтер-офицер сообщил мне, что он слыхал, что я хорошо играю на бильярде, и потребовал, чтобы я встала и с каждым из них сыграла по партии. (Ввиду того что я вследствие бронхита должна была много месяцев сидеть дома, врач предписал мне как гимнастику игру на бильярде, и я научилась довольно хорошо играть.) Я ответила матросу: «Вы привыкли к выборам, соберитесь в коридоре и выберите трех делегатов. С ними я сыграю три партии, а не тридцать три». Эта мысль им понравилась. Целый час они совещались и все не приходили к решению. Наконец были выбраны трое из них. За это время я успела одеться, и мы пошли в библиотеку, где я сыграла с ними три партии на бильярде, и все три выиграла. «На сегодня довольно, — сказала я. — Завтра я буду играть с охраной, которая вас сменит». В сущности, я была довольна, проделав полезный для меня моцион. Но эта игра на бильярде не могла более продолжаться, так как уходя «представители флота» украли все бильярдные шары.
Дни тянулись. Томила полная неизвестность. Я получала газеты, в которых мне часто попадались враждебные статьи по моему адресу. Печать продолжала возбуждать против меня народные страсти, приписывая мне всевозможные преступления. Матросы сменялись ежедневно. Они были часто пьяны, но не так от алкоголя, как от сознания своей свободы и важности возложенной на них обязанности. Их отношение ко мне было очень неодинаково: были между ними спокойные люди, ничего не понимающие из того, что вокруг них происходило; эти проводили все дни за рассматриванием моих картин, слушанием граммофона и питьем; они также просили меня рисовать с них портреты, говоря, что они их отошлют домой, в деревню. Им очень нравилась их спокойная, уютная жизнь у меня. Иногда я им говорила, что стыдно, когда 33 огромных молодца охраняют меня, старую 70-летнюю женщину, в то время как они теперь так нужны для полевых работ. «Старуха права», — сказал кто-то из них. «Тебя не спрашивают, — крикнул на него унтер-офицер, — если нас здесь так много, то, видно, Совет рабочих депутатов считает ее очень опасной».
Иногда они просили, чтобы я показала им свои руки, которые они рассматривали, трогали, спокойно обсуждая в моем присутствии, могла ли я такими руками стрелять из пулемета по народу, и приходили к заключению, что это невозможно. Между ними нашелся и такой смелый, который выразил свое сомнение в том, мог ли видеть император Вильгельм те знаки, которые я ему подавала с крыши моего дома.
Следующий пример характеризует их психологию. Однажды я спросила молодого матроса с добродушным симпатичным лицом, знает ли он лейтенанта Воронова.
— Воронова! — воскликнул он, и лицо его радостно засияло. — Еще бы, ведь, он был моим начальником на императорской яхте. Мы его очень любили. Не правда ли? — обратился он с вопросом к своим товарищам.
— Конечно, он был хорошим офицером и хорошим начальником, — подтвердили они, — и мы были счастливы, когда узнали, что он еще до революции отпросился в отпуск, так как в противном случае мы должны были бы его убить наравне с другими.
— Как, — воскликнула я, — его убить? Вы же говорите, что он был хорошим офицером и вы все его любили!
— Ну да, мы его очень любили, но все-таки мы бы его убили: он значился в списке. Было решено. Мы не могли бы иначе поступить.
Симпатичный матрос мне стал рассказывать, и лицо его приняло при этом жестокое выражение, что существуют две категории офицеров, такие, которых просто убивают, и такие, которым перед тем, как их убить, отрезают носы.
— Какой ужас! — воскликнула я. — Но почему?
— Это имеет свое основание: были офицеры, которые во время учебной стрельбы имели привычку запускать палец в дуло ружья и затем держать его у нашего носа, и если на пальце оказывались следы сажи, нас наказывали. Именно у таких офицеров было решено отрезать носы.
— Значит, вы чувствовали себя настолько обиженными, что решились мстить таким страшным способом?
— Нет, ответил ой просто, — тогда это никого не обижало, об этом и не думали. Но после, — продолжал он, приняв гордую осанку, — мы поняли, что это было оскорблением нашего человеческого достоинства.
— Да, да, — подхватили матросы, — оскорблением человеческого достоинства.
Они произнесли это как заученный урок.
Нашли, что 33 человека недостаточно для охраны моей личности, к ним прибавили еще 15 солдат Волынского полка. Волынский полк один из первых под предводительством вольноопределяющегося Кирпичникова стал заниматься грабежами. Этот Кирпичников убил выстрелом из револьвера командира полка, не пожелавшего перейти на сторону восставших, за этот геройский поступок Керенский наградил его Георгиевским крестом[102].
Матросы были недовольны вновь пришедшими, и стороны вступили в пререкания, перешедшие в драку. Некоторое время спустя была ими установлена нейтральная зона, которой служила моя спальня. Солдаты Волынского полка были значительно менее культурны, чем матросы, это были настоящие животные. Они устроили на лестнице призовую стрельбу в цель, причем целью избрали исторические портреты членов семьи Романовых. Они втыкали в глаза портрета императрицы Елизаветы горящие окурки и вырезали нос на портрете Екатерины Великой. Они уничтожили портрет прекрасной работы Штейбена императора Николая I, который он подарил моему тестю, и вообще разрушили все, что возможно. Ночью наше положение между армией справа и флотом слева было довольно критическим. Я обыкновенно запиралась на ключ в своей комнате вместе с мисс Плинке и двумя горничными и устраивала у дверей баррикаду из стульев и столов. Мы то тушили, то вновь зажигали электричество; мы слышали крадущиеся шаги, шепчущие голоса, глухой стук ружейных прикладов о замок нашей двери и думали, что настает наш последний час. Окно во двор было широко открыто, и мы решили все выброситься из него, если бы эти люди ворвались в нашу комнату. Я имела при себе на этот крайний случай яд. Этот яд являлся для меня жизненным эликсиром, так как он мне давал спокойное сознание того, что я во всякое время могу избегнуть тех страданий, которые выпали на долю многих и привели их к гибели.
Однажды ночью мое сердце все-таки не выдержало всех этих волнений, и я получила тяжелый припадок angina pectorius[103], так что даже матросы испугались. Унтер-офицер телефонировал министру юстиции Переверзеву, и тот мне прислал врача.
Во время моего заключения я писала Керенскому и просила его об одном: судить меня, поставить меня перед трибуналом или следователем, дабы я могла оправдаться и ответить на все предъявленные мне обвинения, так как до сих пор никакого официального обвинения мне не предъявлено. Ни на одно из моих пяти писем, посланных Керенскому, я от него ответа не получила! Надвигался праздник мира, Пасха, а мы все еще находились в заключении. Моя утомленная долгим арестом прислуга стала заметным образом изменять свое отношение к нам, этому содействовали речи агитаторов, произносимые в моем зале в присутствии моих слуг. Эти слуги были у меня уже много лет. Одних из них я повыдавала замуж, крестила у других детей, третьих воспитывала, и они образовывали со мной одну дружественную семью, узы которой, казалось, были неразрывны. Тем не менее, утомленные долгим затворничеством, они были раздражены и требовали большего денежного вознаграждения. Было печально и смешно в то же время, когда они мне прислуживали за столом, в своих ливреях, украшенных красными лентами, и делились своими революционными познаниями. Один из них сказал мне, что он хочет всеобщего мира без аннексий и контрибуций. Когда я его спросила, что это обозначает, он мне ответил с убеждением, что это два отдаленных, бесплодных острова, населенных немцами. На них ни рожь, ни что другое произрастать не может, и потому они совершенно не нужны России. Взамен их союзники дадут нам Константинополь, каждый получит даром участок плодородной земли. Я невольно вспомнила слова Шиллера: «С глупостью даже боги тщетно борются», — слова, вложенные им в уста англичанина лорда Тальбота, имевшего счастье вскоре после произнесения их умереть. Мы же должны были жить в обществе матросов и солдат Волынского полка!
В Пасхальную ночь, когда мы с мисс Плинке собирались уже ложиться спать, два матроса внесли ко мне в комнату огромную корзину цветов (белых роз) с визитной карточкой Скирмунта, нынешнего польского посла в Риме, бывшего моим частым желанным гостем. Этот рыцарски-смелый поступок оставил навсегда след в моем сердце. Красивые, душистые розы доставили мне огромное наслаждение.
Воспользовавшись настроением, какое вызвали у матросов пасхальные праздники и приготовленные моим поваром блюда, прелестной маленькой Маги, сестре мисс Плинке, удалось к нам пробраться. Она внесла свежую струю воздуха и несколько чрезвычайно интересных новостей. Она видела мою добрую, так грустившую сестру, сестра моя видела Сазонова, Сазонов — Милюкова, Милюков — Керенского, и оказалось, что все знали о моей невиновности и мой арест состоялся лишь для успокоения плебса. Она сказала, что едва правительство встанет на твердые ноги, я буду освобождена, если только до этого меня не убьют.
Наконец, после семинедельного моего ареста ко мне явился комиссар нашего участка социал-революционер Рыбаков и сообщил мне, что я свободна. Моей многочисленной охране он дал приказ оставить мой дом, что она очень неохотно исполнила, чувствуя себя у меня прекрасно.
Несколько часов спустя пришла меня навестить моя сестра; затем пришло много моих добрых знакомых, из которых назову шведского и датского послов — моих дорогих, незабвенных друзей; пришли граф Шамбрун и граф де Робиен, затем маркиз де Виллацинда; добрый, преданный Исаак Кан, барон де Свертс (нидерландский посланник), две сестры Елена Олив и Наташа Горчакова с их мужьями, и еще много других.
Ввиду того что Керенский мне не ответил ни на одно из моих писем, мне пришла мысль обратиться с просьбой к Набокову. Он был тогда членом Думы; я была с ним мало знакома, но его отец был в дружеских отношениях с моей семьей. Я просила Набокова передать диктатору мое прошение, в котором я у него как милости просила назначить строгое следствие (в чем не отказывают ни одному преступнику) по моему делу. Я знала, что это следствие послужит лучшим ответом моим клеветникам. Следствие было произведено, но меня ни разу не пригласили на него. Всю же мою прислугу, как мужскую, так и женскую, призывали и допрашивали. Мои управляющие должны были дать отчет в моих средствах. Мой нотариус должен был принести с собой свои книги. Были также допрошены несколько из лиц, посещавших мой дом.
К большому огорчению следователя, выяснилось, что я никогда ни копейки не получала из-за границы, а, наоборот, каждые три месяца посылала деньги моей дочери в Италию и моему зятю во Францию. Выяснилось также, что я, не в пример другим соотечественникам, не имела ни одной марки из Германии, и что я не вела же самой невинной переписки с враждебными странами. Следователем ставились забавные вопросы: так, например, графа Л.М. спросили, знает ли он, почему король Португальский Мануэль[104] у меня обедал, и не думает ли он, что это может служить доказательством тому, что я симпатизирую португальским контрреволюционерам. Мисс Плинке, которую хотели считать немкой, оказалась, к величайшему разочарованию следователя, чистокровной англичанкой. Ее допрашивали — не было ли в течение тех 16 лет, что она у меня жила, уязвлено ее национальное чувство. «Ни в коем случае, — ответила она, — мы с графиней постоянно читали английские книги, и графиня любила очень много людей, с которыми она познакомилась в Англии и которые были англичанами». Наконец, очень неохотно было констатировано, что никакого обвинения против меня не может быть предъявлено, в чем мне было выдано свидетельство. Я хотела предать его гласности, но газеты, так охотно помещавшие на своих полосах клеветнические обвинения по моему адресу, этого свидетельства поместить не пожелали.
Представитель прессы в Думе был, безусловно, прав.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.