III
III
Я остался в Москве. Меня втягивала напряженная, театрально-возвышенная, почти сказочная атмосфера столицы. До коронации оставалось еще четыре дня. Весна хорошела с каждым новым утром. Каждый раз, просыпаясь, я видел вокруг себя тот необычайно нежный золотой свет, который до скончания века будет радовать людей. Мы обыкновенно сходились с моим товарищем за утренним чаем и рассказывали друг другу все, что видели накануне. Его маленькая столовая выходила на восток и по утрам была светлее всех комнат. Как я уже говорил, все в ней было новое: поднос, ложечки, подстаканники, ситечко, сухарница, покрытая суровой салфеткой с русским шитьем, стулья и буфет. Экономка Арина поддерживала образцовую чистоту, покупала вкусные булки и клала на стол свежую газету. При молодом свете весны этот молодой хозяин и его молодые вещи действовали на меня обновляюще. Мне казалось, что все это – наше общее, недавно устроенное холостое хозяйство. После чая мы курили в узеньком кабинете. Письменный стол с красивым прибором и пресс-папье, юридические книги в аккуратных переплетах и просторный клеенчатый диван мне очень нравились. А когда затем мы переходили в гостиную, то я не без удовольствия посматривал на маленькую люстру с хрустальными подвесками, на зеркало между двумя окнами, на ковровую скатерть перед диваном и на пару желто-бронзовых канделябров, украшавших полку на печке. Вскоре после утренней беседы мы обыкновенно выходили из дому в разные стороны и встречались только на следующее утро.
Спустившись на улицу, я попадал в то же неизменное море флагов, щитов, ламповых нитей, декораций и т. д. Во всех лучших украшениях преобладало изображение короны. Этот бриллиантовый символ монархии, созданный целыми веками, поневоле приобрел в моих глазах особую красоту. Он как бы выражал собою торжественное настроение народа, желающего видеть в царской власти сияющую и незыблемую святыню. Мне вспоминались слова Пушкина: «Тьмы низких истин мне дороже нас возвышающий обман»… Действительно, ведь если бы пришлось следовать рассудку, то никакой бы коронации не было. Чего, казалось бы, проще, как взять да и надеть корону, – прямо взять со стола и надеть. Вероятно, Николай II уже и клал ее себе на голову, когда примерял перед тем, как ее переделали по его мерке. Да мало ли что! Такое возложение на себя короны ровно ничего не стоит. А ведь вон что придумали: чуть ли не весь мир съехался в Москву на целых три недели ради одной той минуты, когда император наденет на себя корону. Сколько суматохи, сколько обрядов до этой минуты – и сколько пиршеств, сколько ликования после нее!
Государь в самый день въезда переехал с женою в Нескучное, за Калужской заставой, – в чудесный Екатерининский дворец, окруженный громадным вековым садом. Оттуда молодые супруги ежедневно приезжали часа на два в Кремль для различных церемоний, как то: приема послов, освящения государственного знамени и т. п. Там же, в Нескучном, они и говели, так как во время обряда коронования им предстояло принятие св. Даров.
Во все эти дни каждому невольно думалось, что эти супруги сияют над целым миром с высоты Кремлевского холма, в виде недосягаемой четы юных богов. Все, что теперь суетилось, надеялось, радовалось, блистало и важничало в переполненной Москве – все это находилось под их стопами. Прибавьте к этому весну и предполагаемую влюбленность этой божественной четы…
Улицы продолжали кипеть блестящим оживлением. На каждом шагу попадались «знатные иностранцы» и нарядные иностранки. Моды того сезона были как бы созданы для тоненьких женщин: длинные тальи; узкие рукава, чуть взбитые на плечах и спускающиеся на кисть руки до самых пальцев; юбки колокольчиком, широкие в основании, с обильными складками, без шлейфа; круглые шляпки с целым садом больших колеблющихся цветов.
Самые изящные образцы таких туалетов можно было видеть теперь в Москве. Рестораны «Славянского базара» и «Эрмитажа» были битком набиты знатью, сановниками и всевозможными мундирами. В часы завтрака и обеда трудно было добиться места. За отдельными, заранее заказанными столами усаживались только «баловни судьбы»: дипломатия, двор, миллионеры. Здесь можно было видеть и расплывшуюся желтую старуху с громкой фамилией, окруженную молодыми карьеристами; и подкрашенную тощую княгиню, имеющую вид самой дешевой кокотки, и цветущее общество изящных молодых женщин, разрумяненных шампанским, перекидывающихся страстными взглядами с благообразными и выхоленными кавалерами своего стола. Все это сорило деньгами, пировало, выставлялось и кокетничало только благодаря разрешенным всем и каждому веселию и расточительности в ожидании коронации.
Весеннее солнце добилось-таки своей победы. Накануне коронации был уже совсем ясный день. Я полюбопытствовал пройти к Успенскому собору. Там я застал настилку алого сукна на помосты для предстоящего шествия. Вход к этому зрелищу, к моему удивлению, не был загражден, но мне ежеминутно казалось, что меня выгонят. Страшно было даже вступать на это новое, лоснящееся, красивое сукно. Однако по нем проходили и рабочие и солдаты. Все пространство между Успенским и соседними соборами было им покрыто вдоль широких помостов с белыми перилами по сторонам, и теперь заканчивалась драпировка всего этого пути. На одном из проходов я завидел издалека великого князя Владимира Александровича. Он покрикивал на своих спутников, распоряжался и что-то указывал. Мне, однако, удалось не встретиться с ним, и я подошел к самым дверям Успенского собора. Но входить в него можно было только по билетам. Оттуда вышел Репин, готовивший эскиз коронации. Мы поздоровались с ним среди этих приготовлений под лучами великолепного майского солнца, и разошлись.
В тот же день мне удалось достать билет на трибуну в Кремль, т. е. на весьма замкнутое пространство, прилегающее к Успенскому собору, – иначе говоря, на всю территорию алого сукна, по которой пройдут коронационные процессии. Мне помог только исключительный случай: одно важное лицо заболело и его билет был переписан на мое имя. Пока мой билет заготовлялся в канцелярии, директор Департамента общих дел уже совещался с кем-то насчет завтрашней депеши в Петербург. Обсуждали первую фразу: «Священное коронование совершилось». Она показалась сухою; в ней чего-то недоставало. Вспомнили депешу предыдущей коронации. Там было сказано: «С Божиею помощью, совершилось», и эта редакция была принята. У обоих совещавшихся сановников были очень красивые коронационные бутоньерки в петлицах: бледно-голубой бантик и над ним императорская корона матового золота.
К вечеру, отягощенная флагами и декорациями, переполненная приезжими со всех концов мира, Москва уснула.
Утро 14 мая было очаровательное. Все небо, из края в край, синело без единого облачка. Нахлынуло совсем летнее тепло. Спозаранку, общим хором загудели колокола – и гудели настойчиво, непрерывно, мощным праздничным басом. Это была удивительная, необыкновенно важная и в то же время чрезвычайно простая симфония, потому что среди общего гула разнообразнейших колоколов все время обозначался один и тот же ритм, отбивавший «раз-два». Получалось нечто веселое и торжественное. Казалось, что колокольный звон идет на сорок верст вокруг Москвы и что даже с отдаленных полей к нам долетают тонкие звуки сельских колоколен.
Все стремилось к Кремлю: пешеходы, коляски, кареты, ландо. Несмотря на ранний час, все проезжающие дамы были расфранчены и почти все в белом. У подножия Кремля я застал уже плотную массу пустых экипажей, оставленных приехавшими, и запрудившими проезд вокруг Петровского сада. Толпа мужиков бежала вверх, под арку одной из башен, и я решил войти в Кремль вслед за ними, между двумя шпалерами конных казаков. Народ, среди которого я протискивался, был народ уже отобранный полициею, но когда я дошел с ним до пролета арки, то многие из мужиков были прогнаны обратно, а насчет себя я узнал от полицейских, что с моим билетом надо пройти через Тайницкую башню. Возвращаться против напирающей снизу толпы было очень трудно, тем более, что приходилось лавировать среди казачьих лошадей и можно было даже попасть под нагайку. Спускался я довольно долго, но спустился благополучно. Тогда я увидел, что к Тайницкой башне нужно пробираться между лошадиными мордами и дышлами скопившихся внизу экипажей. Я шагал бодро и увиливал искусно среди всех этих препятствий. Вот уже надо мной и Тайницкая башня. Запыхавшись, я остановился. У подошвы холма стояли полицейские. Они меня почтительно пропустили, и я стал взбираться наверх по узкой пустой тропинке, поднимавшейся к башне среди зеленеющей травки. На вершине меня опять проконтролировали два каких-то пристава, и я вступил в маленький коридор, забранный досками. В конце коридора была открытая дверь – и тут я сразу попал в самый центр торжества, т. е. взошел на трибуну для зрителей, рядом с красным крыльцом. Впечатление было ошеломляющее.
Я очутился в великолепном цирке под открытым небом. Стены этого цирка состояли из трибун и Кремлевских соборов. Позади этой ограды исчезла вся остальная Москва. Там были тысячи тысяч народа, сдавленного, преследуемого, толкающегося, любопытного и ничего не видящего, кроме Кремлевских колоколен, под сенью которых ему воображались теперь неописуемые чудеса. А мы сидели удобно, как в театре, и все видели.
Внизу, под нами, была арена цирка. Она состояла из свежего алого сукна, лежавшего широкими путями по всем переходам предстоящей процессии. Белые решетки окаймляли эти пути. Кавалергарды в латах, как римские воины, стояли на равном расстоянии друг от друга вдоль белых решеток по обеим сторонам всех изгибов красной дороги. Остальная земля, во всех впадинах между помостами, была заполнена плотной массой мужицких голов. Там же, в одной из впадин, была воздвигнута эстрада для придворного оркестра. На ней толпились музыканты в красных мундирах, с золотыми и серебряными трубами. Все это пестрело широким ковром у наших ног. Белые стены соборов и другие трибуны, подобные нашей, переполненные богатой и сановной публикой, чинно щебетавшей в тихом солнечном воздухе, – ограждали со всех сторон эту арену. Два резких, светлых пятна выделялись внизу, на арене, – два балдахина, приготовленных: один для старой государыни, другой – для новой императорской четы. Первый поменьше, второй побольше и подлиннее. Ослепительно-белые пучки страусовых перьев увенчивали их плоские кровли, как бы стройным рядом совершенно одинаковых букетов. Вид этих балдахинов из ярко-золотой парчи, с кокетливыми фестонами, цветными гербами и сверкающими кистями был необыкновенно радостный. Несмотря на тяжесть материалов, они казались легкими. О погребении, при котором также употребляются балдахины, невозможно было и подумать. Казалось, что и самое бракосочетание вещь слишком будничная для того, чтобы прикрывать жениха и невесту подобною сенью. Нет! Это были навесы чарующие, созданные воображением для чего-то избранно блаженного.
По свободному полю алого сукна изредка проходили блестящие военные или статские сановники. Вокруг меня, на нашей трибуне, только и виднелись, что звезды да аристократия обоего пола. Влево от нас поднималась лестница Красного крыльца. Оглянувшись вверх, я увидел высоко над собою, вдоль всего длинного балкона Кремлевского дворца, густую толпу придворных дам в кокошниках и вуалях, унизывавших собою балкон, как зрители в райке громадного театра.
Был еще только девятый час утра. На кого ни посмотришь – на всех парадные одежды, у всех веселые лица, с одним общим выражением: «Увидим, посмотрим». Самое ожидание как бы доставляло удовольствие. Погода была прелестная. Бесконечная пестрота публики развлекала зрение. Звон Москвы разливался в нежном воздухе. Юное солнце золотило верхнюю часть Красного крыльца, белые стены соборов, арену, обтянутую пурпуром, – латы, каски, перья, парчу, галуны, шитье на мундирах, легкие туалеты дам на трибуне дипломатов, расположенной против дворца. Наша трибуна еще скрывалась в светло-голубой тени. На колокольне Ивана Великого, в двух местах, как два тонких ожерелья из черных птиц, высоко виднелась крошечная публика, попавшая туда по особым билетам. Эта публика действительно казалась нам стаею птиц, заглядывавшею с высоты неба в наше великолепное убежище, отовсюду огражденное от малейшей помехи.
Я часто запрокидывал голову на верхнюю площадку Красного крыльца. Двери во дворец были настежь раскрыты. От этих дверей внутрь дворца тянулись чудесные, залитые солнцем залы, и там, где-то далеко, во «внутренних апартаментах», скрывались теперь молодой муж со своею женою и ребенком… Но, Боже мой, есть ли теперь какая-нибудь возможность думать о них в таких простых выражениях?! Конечно же, там происходит теперь самая обыкновенная закулисная возня: Николай II курит и одевается; его жене щипцами закручивают волосы; их девочка стукает об стол какой-нибудь игрушкой. – Но нет, – положительно нельзя об этом думать… Ничего этого нет. Есть только ожидание святыни…
Вдруг малый балдахин сдвинулся с места и стал приближаться к Красному Крыльцу. За него ухватились высшие сановники – не ниже 3-го класса. Восемь генерал-адъютантов и генерал-лейтенантов, в предшествии церемониймейстера и обер-церемониймейстера, поднесли его к нижней ступени лестницы. Раздалась команда «На караул!» Я увидел длинный палаш, повелительно протянутый в воздухе. Все кавалергарды, стоявшие вдоль белых решеток по пути процессии, с шумным лязгом сразу обнажили свои палаши и выпрямили их вверх. Повиновение, преданность, доходящая до готовности пожертвовать жизнию, чуялись в этом звуке и в этом движении. Забили барабаны, опустились знамена. – Что же случилось? Вдовствующая императрица должна была сейчас показаться на Красном Крыльце, чтобы пройти в Успенский Собор.
Под оглушительные звуки оркестра, грянувшего гимн, государыня, в короне и порфире, сопровождаемая блестящею толпою свиты, спускалась с лестницы. Собственно, я увидел ее лишь тогда, когда она, вступив под балдахин, уже шла под его сенью, по красной дороге, ведущей в Успенский Собор. Царская порфира вовсе не такова, какою мы ее себе воображаем и какою видим на большинстве императорских портретов. Она слишком громадна для того, чтобы плавно падать с плеч и соразмерно с ростом венценосной особы расстилаться у ее ног. Порфира облекала собою только шею и плечи государыни, прикрывая их широчайшим горностаевым воротником. Но тотчас же ниже плеч вся тяжкая и длинная масса золотой парчи, затканной орлами, подхватывалась ассистентами и покоилась грузными драпировками на их приподнятых руках, – так, что вся фигура государыни обрисовывалась целиком в белом платье со шлейфом, а порфира имела вид колоссального золотого чудовища, которое ухватилось за ее плечи, но которое было, по возможности, отделено от ее тела преданными царедворцами и тянулось вслед за нею на их изнемогающих руках. Государыня переступала легко и молодо, делая направо и налево короткие привычные поклоны. Небольшая женская императорская корона отливала синими и красными огнями бриллиантов поверх ее искусно причесанной головы. Она плыла по красному сукну, под балдахином, как бы не чувствуя порфиры, будто она непринужденно скользила по паркету Аничковского дворца, у себя на танцевальном вечере, и приветствовала знакомых. Высшее духовенство, в драгоценных облачениях, встретило ее у дверей Успенского Собора. Балдахин отошел в сторону, и государыня вошла в собор.
Тогда другой балдахин приблизился к Красному Крыльцу. В то же время в залах дворца начала формироваться сложная коранационная процессия. Она состояла из сорока девяти отдельных номеров, предшествующих императорской чете: волостные старшины, Городские головы, всевозможные учреждения, сенаторы, члены Государственного Совета, министры, императорские регалии и наконец государь с государыней. Трудно было уловить минуту, когда все это начало спускаться с Красного Крыльца. Понемногу – сперва пореже, а затем погуще – люди в разных мундирах проходили по лестнице и направлялись к собору. Каждая следующая группа мундиров шла быстрее. Затем вся лестница покрылась золоченою толпою – и затем вдруг поднялся неистовый рев и гвалт, – казалось, что все колокола Москвы и весь ее народ заглушали друг друга и что в этом слитном стенании придворный оркестр со своими гигантскими трубами, как задавленный ребенок, беспомощно выкликал народный гимн. Что-то дикое, сумбурное, надрывающееся и несокрушимое чуялось в этом громе и хаосе звуков… По нижним ступеням лестницы промелькнули многочисленные сияющие регалии на подушках. Балдахин уставился против последней ступени. И я видел, как Николай II в мундире Преображенского полковника, свежий, выхоленный, вступил под балдахин весьма резво, немножко нагнув голову без всякой надобности, потому что балдахин был чрезвычайно высок, и тотчас же поторопился дать место позади себя своей жене. Молодая государыня, в белом декольтированном платье, покорно и смущенно последовала за ним. Ее обнаженные плечи, юные и цветущие, ослепительно белели на солнце; их полнота достигала тех пределов, за которыми всякое изменение уже нарушает гармонию. Две длинные рыжеватые букли, разделенные на затылке, ниспадали ей спереди на грудь… Вслед за балдахином плавно потянулись иностранные принцы и принцессы, великие князья и великие княгини, шедшие попарно, под руку, как в полонезе, с длинными промежутками, вследствие ниспадавших дамских шлейфов, хвосты которых несли пажи. Когда линия этого полонеза вытянулась почти во всю длину помоста от дворца до собора, то издали она походила на цепной мост, столбы которого изображали каждый кавалер с дамою, а цепи – светлые шлейфы, соединявшие все эти пары длинными дугами. Диадемы, ожерелья, бриллиантовые кокошники, платья, затканные золотом и усыпанные каменьями, воздушные белые вуали царственных дам обращали весь этот движущийся цепной мост в настоящее сказочное видение. Горделиво и свободно двигались по красной дороге эти купающиеся в сиянии пары – и тем более дикою и неистовою казалась многотысячная толпа, запрудившая все видимое пространство вокруг белых перил, – толпа, изрыгавшая нечеловеческий рев, смешанный с колоколами и трубами.
Наконец всю эту церемонию поглотил в себя Успенский собор. Двери его затворились. Публика сразу почувствовала себя свободнее. Трибуны поредели. Многие спускались со своих мест на красное сукно, прохаживались по нем и навещали своих знакомых на других трибунах. Все это были сановные элегантные люди. Совершавшееся теперь священнодействие вполне согласовалось с их взглядами на жизнь, и все они ему сочувствовали благородно, самодовольно, искренно и мудро. И действительно: нужно же было сделать настоящего священного правителя для богатой и сильной России! И вот – благодарение небесам! – среди этой чарующей весенней погоды, при общем поклонении всей Европы теперь произойдет в Успенском соборе нечто бесповоротное в глазах народа: Николай II сделается «Помазанником Божиим». До этого дня было только полцаря – теперь будет целый царь – «сильный, державный, царь православный»… И военные, и статские, в новехоньких мундирах, – все имели одно и то же выражение преданной радости. Любезничали, перекликались французскими фразами – и во всем этом чувствовалась грациозная аристократическая или бравая любовь к монархии. Да и то сказать: как было хорошо и удобно здесь каждому из нас любоваться великолепием, красотой и богатством всего окружающего! И попробовал бы кто-нибудь, осмелился бы кто-нибудь из той многочисленной толпы, которая кишела и удушалась в давке за стенами нашего театра, в чем-нибудь нарушить наши удобства! Да Боже мой, разве можно себе даже представить это?.. А все почему? – Монархия.
Солнце поднималось выше. Успенский собор белел передо мною в левом углу с своими затворенными дверьми. По временам в него проходили маленькие фрейлины, в кокошниках и вуалях, скромно подбирая на руки свои шлейфы. Впервые я видел костюмы наших фрейлин, и они мне не понравились: кокошники низкие, а шлейфы какие-то увядшие. Иногда стеклянная дверь собора приотворялась, и из нее выходил какой-нибудь одинокий незначительный мундир. Обряд обещал затянуться надолго. Делалось жарко. Я испытывал жажду и голод. Хотелось курить. Я вышел из нашей трибуны в коридорчик, через который взошел на нее. Там я встретил группу военных. Между ними оказался весьма любезный знакомый мне жандармский полковник, румяный и веселый. Он достал мне сельтерской воды и даже поделился со мною своими тартинками. Подкрепившись, я возвратился на свое место. Солнце уже забралось на нашу трибуну и пришлось раскрыть зонтик. По красному сукну, как и прежде, то и дело проходили разные лица. Попадались старые декольтированные статс-дамы. Одна из них, жирная и бойкая, очевидно побывавшая в соборе, сиплым басом весело сказала кому-то: «Уже в короне!»… Но до конца церемонии было еще далеко, хотя вскоре после этого известия и началась пушечная пальба, но мы знали, что еще предстоит литургия и миропомазание.
В общем коронование длилось более двух часов. Наконец двери собора распахнулись, и из него снова посыпались всякие мундиры. В эту минуту в нашу сторону направилось только обратное шествие вдовствующей императрицы. Государь и государыня, в коронах и порфирах, вышли в другие двери собора для того, чтобы обогнуть его за пределами дворцовых построек, – и это были единственные мгновения, когда вся остальная Москва мельком могла увидеть издали, на Кремлевском холме, коронационный балдахин, покрывавший венценосцев. Поднялась пушечная пальба, сопровождаемая тем же усиленным ревом народа, колоколами и музыкой. И вот снова показался балдахин, возвращавшийся к нам из-за первого угла собора. Всем хотелось поскорее заглянуть под него, чтобы увидеть короны на головах царя и царицы, но их заслоняли «ассистенты». Остановившись у Архангельского собора, в который государь и государыня вошли, чтобы «поклониться гробам предков», – процессия затем повернула к правому концу нашей трибуны. Там, у ступени Благовещенского собора, балдахин остановился, и я увидел венчаную голову Николая II. Корона, походившая на очень большой бриллиантовый глобус, была до несоразмерности громоздка и выпукла для его миниатюрной и незначительной головки. По сравнению с началом церемонии, царь был неузнаваемо тощ и бледен. Темная бородка на впалых щеках как бы еще увеличивала его бледность. Кругобокая бриллиантовая митра, неестественно суженная в основании, по мерке его головы, положительно угнетала его своею величиною и тяжестью. Гигантская порфира, оттопыренная на плечах и влекомая сзади, от его локтей, генералами, еще менее соответствовала его фигуре. С видом изнеможения, он отдал скипетр и державу каким-то придворным и потащил за собою порфиру с генералами на крыльцо Благовещенского собора. Архиереи, в золотых облачениях, встретили его с крестом и иконою. Я видел, как его маленькое лицо, под этой громадной короной, прикладывалось к образу и кресту и как затем он целовал руки архиереям, а они – ему. Казалось, что и царь, и Бог, и вся русская история, и вся русская вера слилась теперь в особе этого слабенького молодого полковника, который как будто совсем куда-то исчез под невероятно большими и тяжкими святительски-царскими одеяниями… Государыни я в тот раз не мог рассмотреть. Но минуты четыре спустя шествие уже двигалось как раз под нами, направляясь мимо нашей трибуны к Красному крыльцу. Церемония приближалась к своей пристани. Все несколько устали. Солнце падало вертикальными лучами в котловину цирка. На широком помосте алого сукна, врассыпную, медленно шагали расшитые золотом первые сановники империи. Среди них выделялся рослый и крепкий Витте, который переступал несколько сгорбившись и заложив руки назад, словно он буркал себе под нос: «Пускай! За все заплачу!» Рядом с ним шел Муравьев, почему-то решивший всегда становиться в пару с Витте еще на погребении Александра III. Он жеманно вытягивался, будто был в корсете, щурился и закидывал голову назад, маршируя медленно и сановито, как-то по-военному. Шел маленький Горемыкин, распаренный солнцем, с своими длинными и скучными седыми бакенбардами, тупо смотря вперед, точно он говорил: «Довольно утомительно и жарко, но ничего, все идет благополучно». Сухой и длинный Победоносцев посматривал своими рыбьими глазами на «священную особу» государя императора. А государь, согнувшись под тяжестью венца, держа в одной руке скипетр, а в другой державу и неловко раскидывая усталыми ногами в ботфортах, – дотаскивал порфиру с генералами до вожделенных дверей Кремлевского дворца. Государыня, в противоположность своему бледному мужу, раскраснелась, как огонь. Она мило несла на своей голове новенькую корону, но ей, даже при ее большом росте, порфира как будто была в тягость. По крайней мере, она не умела идти под нею так непринужденно, как маленькая, но привычная к парадам Мария Федоровна.
Пушечные выстрелы еще продолжались. Вокруг царя и царицы было столько золота и драгоценных каменьев на всем и на всех, что никакое ювелирное чудо не могло уже выделяться среди этого сплошного сверкания. Например, у верховного маршала и верховного церемониймейстера на вершине жезлов были какие-то исторически-громадные изумруд и бриллиант, но никто решительно их не заметил. Так же мало были приметны в избранной толпе, сопровождавшей балдахин спереди и сзади, отдельные сановники, из которых каждый был так могуществен в своей области. И я думал: «Ведь эти люди, облеченные в золото и наполняющие теперь, под лучами солнца, четырехугольный двор между Кремлевскими соборами, – ведь это и есть все то, что управляет Россиею!.. И, в сущности, как мало во всем этом жизни, смелости, таланта!.. А впрочем… вероятно, еще многие-многие годы покрышка России останется именно такою».
Улита едет – когда-то будет…
Балдахин остановился. Государь и государыня, окруженные целым народом всяких мундиров, взошли на первую площадку Красного крыльца. Вот наконец оба они повернулись лицом к толпе – для знаменитого поклона. Государь стоял слева, государыня справа. Солнце уже показывало верхний край своего ослепительного диска из-за кровли дворца и поверх нее выбрасывало снопами свои резкие лучи. Обе фигуры коронованной четы вытянулись. На фоне порфиры обрисовался худенький полковник в ботфортах; государыня, прямая и высокая (равная мужу с его непомерной короной), стояла, опустив руки, в длинном белом платье, с красной Екатерининской лентой поперек лифа. Супруги трижды наклонили головы. Бриллиантовый глобус Николая II трижды засверкал на солнце всевозможными огнями… И когда, после третьего поклона, государыня повернулась ко входу во дворец, то Николай II с нескрываемою поспешностью и удовольствием сделал военное «на-ле-во-кругом-марш» и вслед за женою поспешил в Кремлевские залы.
Тем и окончилось «священное коронование»…
Остальные обряды, предстоящие монарху в этот день, известны по церемониалу. Я их не видел. Еще многократно раздавались из Кремля пушечные залпы. Летняя погода тихо и «благосклонно» сияла над Москвою. В самый разгар солнца, всего два тонких и длинных облачка – неподвижно-белых – протянулись в зените синего свода и тотчас растаяли. Многолюдство улиц сделалось гигантским.
Едва стало смеркаться, как на балкон Кремлевского дворца вышла царская фамилия, и Николай II поднес своей молодой жене букет из электрических лампочек, соединенный проводами с предстоявшей иллюминацией. Букет, взятый государынею, тотчас же загорелся в ее руке, и в ту же минуту вспыхнули огненные очертания всех колоколен, башен и стен Кремля. Это была любезность, достойная признаний Демона перед Тамарою:
И для тебя с звезды восточной
Сорву венец я золотой…
В первый день, однако же, не только нельзя было добраться до иллюминации, но даже нельзя было попасть с Арбата на такую улицу, с которой можно было бы видеть что-либо иное, кроме огненного креста на Иване Великом. Я увидел иллюминацию только на другой день. Меня пригласил мой друг князь Урусов прокатиться по иллюминации в его коляске. В седьмом часу вечера мы уселись: на главном месте я и княгиня, на скамеечке – Урусов, а его сын на козлах, рядом с кучером. Пунктом отправления для экипажей были назначены Тверские ворота. Чтобы обогнуть Кремль с этого пункта, нам понадобилось около пяти часов. Часто приходилось стоять на месте по получасу, выжидая, пока двинется передний экипаж. Я недоумевал и сердился, а Урусов с доброю улыбкою гладил меня по колену и приговаривал: «Ах, капризник!»… Вечерний воздух этого дня был необыкновенно мягок и тих. Мы подвигались среди тысячей тысяч народа вдоль всевозможных огненных декораций. Наконец перед нами раскрылась бриллиантовая панорама Кремля. В это время в легкой тучке, высоко над Храмом Спасителя, тускловатым золотом просвечивала, как бы за транспарантом, молодая луна. В коляске рядом с нами я различил две тоненькие фигуры знатных франтих, выделявшихся и в предыдущие дни среди ресторанной публики. Они были в темных летних платьях с блестками и разговаривали по-французски о предстоящих балах. Кремль тихо сиял, как воздушное сновидение. Когда не видишь каменных стен, а любуешься только золотыми архитектурными линиями, то здания кажутся какими-то бестелесными, точно готовыми мгновенно исчезнуть. В тишине ночи ни одна точка световых рисунков не колебалась. Чешуйчатая глава Ивана Великого белела, как жемчужная вышивка. Зеленые и красные вензеля, в разных концах, горели на башнях, стенах и мостах. Было около полуночи, когда мы выбрались из сутолоки и оставили позади себя призрак бриллиантового, изумрудного и рубинового города, широко и высоко вспыхнувшего среди недвижно-теплой майской ночи.
На следующий день я выехал из Москвы.
Вы спросите: «А что же Ходынка» Она случилась без меня. Да и притом, одновременная гибель большой массы людей всегда производила на меня гораздо меньшее впечатление, нежели, например, обособленная от всей текущей жизни, одинокая кончина ребенка.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.