Российская империя в 1741 году

Российская империя в 1741 году

В августе только что прибывший из Германии Михайло Ломоносов посвятил оду победе над шведами «его величества Иоанна III, императора и самодержца всероссийского», сулившую России будущие успехи под милостивым правлением его матери, правительницы Анны Леопольдовны:

…Высокой крови царской дщерь,

Сильнейшей что рукою дверь

Отверзла к славнейшим победам!

Тобою наш российской свет

Во всех землях как крин[43] цветет,

Наводит больший страх соседам.

Твоя десница в первой год

Поля багрит чрез кровь противных,

Являет нам в признаках дивных,

Созреет коль преславен плод.

Доброт чистейший лик вознес

Велику Анну в дверь небес,

Откуда зрит в России ясно

Монарха в лавровых венцах

На матерних Твоих руках,

Низводит весел взор всечасно.

К Героям держит речь сию:

«Вот всех Моя громчайша слава!

Во днях младых сильна держава,

Взмужав до звезд прославит ту»…

Предсказания ученого и поэта не оправдались. Уже через несколько месяцев император и его мать были свергнуты. Анне Леопольдовне предстояла скорая смерть в ссылке, а ее сын «взмужал» в тюремной камере и в конце концов погиб от рук своих охранников. После восшествия на престол Елизаветы Петровны все сочинения и документы с упоминанием имен Иоанна Антоновича и его родителей уничтожались или прятались. От греха подальше канцелярия Академии наук распорядилась сначала «запечатать», а потом отправить на сожжение также оду адъюнкта Ломоносова, и ее старые издания являются библиографической редкостью.

Самому же Михайле Васильевичу в том же 1741 году пришлось вместе с академиком Якобом Штелином срочно складывать еще одну оду — уже во славу новой императрицы, в одночасье устранившей прежних правителей:

…Кто, равно как Елисавет,

От бед избавил целой Свет?

В един час сильных победила,

К Себе взяла, на Трон вступила.

Которой так веселой час

Приятен людям быть казался,

Сердец Тебе как верных глас

И Виват к верьху звезд промчался.

Твоих подданных миллион

Имели вдруг согласной тон

Благодарить Твоим щедротам

И дивным всем Твоим добротам…

Однако таким ли уж бедственным было положение страны под властью «немецкой» династии? Едва ли, конечно, Петр I мог представить внука мекленбургского и сына брауншвейгского герцогов наследником своей державы; но, окажись государь в Петербурге 1741 года, он бы увидел, что страна — пусть и медленнее, чем при нем — движется тем же курсом.

Экстенсивное освоение богатейших природных ресурсов восточных регионов дало толчок развитию российской промышленности. За время аннинского царствования в стране появилось 22 новых металлургических завода. Россия увеличила производство меди до 30 тысяч пудов по сравнению с 5500 пудов в 1725 году и заняла прочные позиции на мировом рынке в торговле железом, вывоз которого за десять лет увеличился в 4,5 раза. Рос экспорт пеньки, льняной пряжи и других товаров322.

В 1741 году крепостной крестьянин графа Шереметева Григорий Бутримов построил первую в селе Иванове мануфактуру, на которой работали вольнонаемные из крестьян-оброчников. Это положило начало развитию в Иванове легкой промышленности — сначала полотняной, а затем ситценабивной и хлопчатобумажной.

Однако становление российской индустрии шло непросто. Заведение «неуказных» (открытых без разрешения Берги Мануфактур-коллегий) предприятий преследовалось — часто по доносам конкурентов, получавших специальные «жалованные грамоты». Государство определяло обязательные поставки продукции в казну, качество и даже ассортимент изделий; заводчики были подсудны коллегиям. Несоблюдение условий грозило конфискацией предприятий — в русском языке той эпохи отсутствовало само понятие «собственность». Так, Путивльская суконная мануфактура (нынешняя Глушковская суконная фабрика, по-прежнему выпускающая сукно для армии) в 1732 году была отдана «в вечное и потомственное владение» купцу Полуярославову, но в 1741-м отобрана за то, что сукно и каразею[44] хозяин делал «самым худшим способом».

Предприниматели оставались людьми «второго сорта» и жаловались, что их равняют с «подлыми» мужиками. Выход был один — становиться дворянами, что поощряли и власти. В сентябре 1741 года по представлению Коммерц-коллегии «за размножение суконных фабрик» их владельцы Степан Болотин и иноземец Шмидт, а также хозяин московской полотняной фабрики в Хамовниках Иван Тамес получили чин коллежского асессора, даровавший потомственное дворянство323. Само же благородное сословие еще не оценило выгоды заведения собственных предприятий. Кабинет-министр Анны Леопольдовны граф М. Г. Головкин стал единственным из всего правящего круга основателем собственной полотняной мануфактуры, где работали 76 человек.

Создание промышленности «сверху» не дополнялось массовым развитием предпринимательства «снизу» — ему препятствовали высокие налоги, отсутствие доступного кредита и рынка рабочей силы. «Фабриканы»-недворяне покупали крепостных к своим мануфактурам, а суровый закон 1736 года навечно закреплял за предприятиями прежних вольных работников.

Попадая на российскую почву, передовые формы производства прочно «схватывались» сложившейся крепостнической системой. Даже формально считавшиеся вольными квалифицированные рабочие получали от восьми до двенадцати рублей, что ненамного превышало прожиточный минимум (семь-восемь рублей). Они обязывались не уходить с предприятия до истечения срока найма и признавали право хозяина «укрощать и наказывать» их за леность и прочие «непристойные поступки», чем тот и пользовался. Работники московской суконной мануфактуры упомянутого Болотина жаловались в Коммерц-контору на то, что, несмотря на несколько поданных властям челобитных, так и не получили «недоданных заработанных денег» с 1737 года324.

Члены комиссия, составлявшей в 1741 году «Регламент и работные регулы» для суконных предприятий, выговаривали предпринимателям: «…большее число мастеровых и работных людей так ободранно и плохо одеты находятся, что некоторые из них насилу и целую рубаху на плечах имеют», — пеняя за то, что «срамно видеть» в Москве такую «некрасоту народа». Поскольку рассчитывать на то, что рабочий в ущерб и без того скудной пище сам оденется и обуется, не приходилось, комиссия предлагала мануфактуристам «той некрасоте народа упредить» и выдать «всем сплошь равную одежду» с вычетом ее стоимости из заработка325.

Завоеванный при Петре международный авторитет империи охраняла созданная им армия. В апреле 1741 года принц Антон Ульрих завизировал расписание, из которого следовало, что в европейской части страны находится в строю 151 полк, не считая донских казаков, гусарских частей и башкирской конницы (всего 12 тысяч сабель). Фельдмаршалу и президенту Военной коллегии Бурхарду Миниху удалось объединить в рамках своего ведомства громоздкую систему управления, насчитывавшую семь канцелярий и контор, что можно считать шагом вперед в процессе централизации. Военная машина работала четко — полки заранее были расписаны по винтер-квартирам[45] с указанием мест, где им надлежит получать провиант.

Список генералов и штаб-офицеров армии 1741 года не дает оснований утверждать о каких-то преимуществах иноземцев или о стремлении «брауншвейгских» правителей назначать на ответственные посты «немцев». В одном из указов Сенату в марте 1741 года правительница специально попросила выбрать кандидата «для определения в Смоленскую губернию губернатора из русских», поскольку вице-губернатору Бриммеру «по его иноземству во управлении в той губернии дел не без трудности быть может». Единственным генерал-аншефом стал в это время М. И. Леонтьев; из четырех произведенных в генерал-лейтенанты иноземцем был только П. Ф. Балк; из пяти генерал-майоров — А. Беренс и В. Бриммер; при этом, за исключением генерал-адъютанта Балка, все произведенные были старыми служаками, не связанными с придворными «конъектурами»326. Чтобы развеять миф о том, что иностранцы занимали высокие посты в армии не по заслугам, достаточно упомянуть о том, что решение о победоносном для русской армии Вильманстрандском сражении в августе 1741 года принял военный совет, шесть из восьми участников которого во главе с главнокомандующим П. П. Ласси были «немцами».

Сравнение этих назначений с аналогичным списком 1748 года показывает, что «национальное» правительство Елизаветы проводило точно такую же политику: среди пяти произведенных ею полных генералов были два «немца», из восьми генерал-лейтенантов — четыре, из тридцати одного генерал-майора — 11327. Многие офицеры из прибалтийских губерний вынуждены были служить в имперской армии: их маленькие владения в один — три гака[46] не оставляли иного выбора. Подпоручиками и прапорщиками в полевые полки отправлялись и их дети — выпускники кадетского корпуса (в 1741 году — 21 «немец» из семидесяти одного «курсанта»), не получавшие никаких особых преимуществ при распределении.

В ноябре 1740 года Анна Леопольдовна отменила намеченный Бироном рекрутский набор; но уже в декабре вышел указ о призыве двадцати тысяч человек; в январе и сентябре 1741 года последовали новые наборы328. Военная коллегия разверстала количество призывников по губерниям, и на места — «понуждать» местных подьячих и забирать собранных рекрутов — отправились офицеры гвардии. Набору подлежали молодцы от восемнадцати до тридцати шести лет и не менее двух аршин[47] ростом, так что суворовские «чудо-богатыри» в массе своей были не выше полутора метров. Рекрутов приводили в местные гарнизоны, а уже оттуда им предстояло маршировать к своим полкам. Сельский «мир» и городское общество должны были обеспечить новобранца провиантом, полтинником денег и одеждой — кафтаном, шубой, шапкой, штанами, рукавицами, «упаками» — сапогами с грубыми голенищами из сыромятной кожи. Офицерам же предписывалось их «в работы ни в какие не употреблять» и во «всем с ними поступать, как обычай учителю с детми».

Трудно сказать, насколько по-отечески относились офицеры к новобранцам, но многим из рекрутов отрыв от дома навечно давался тяжело. Они калечили себе «пальцы и другие члены» (таких, однако, от службы не освобождали, а сдавали в нестроевые — погонщики или извозчики) и бежали, но дезертиры не могли вернуться домой и чаще всего становились бродягами. В 1741 году из Угличской провинции капитан фон Кенгаген повел в Ригу 919 рекрутов; двое сбежали еще до выхода, а по пути отряд потерял еще 112 человек. Один из них, двадцатилетний крепостной подполковника Василия Суворова (отца будущего полководца) Марк Григорьев сын Жуков («лицем смугл, круглолиц, широкой нос, глаза серые, волосы русые курчеваты»), в Кашине был пойман, наказан шпицрутенами, но как только с него сняли колодки, снова бежал — на этот раз удачно. У подпоручика Якова Сукина в Нижнем Новгороде из 1371 новобранца «утекли» 117, из которых удалось «сыскать» и вернуть в строй только 12 человек329.

Дезертиры из рекрутских команд и строевых частей пополняли ряды разбойников. Но мытарства на воле порой заставляли вольных и невольных беглецов возвращаться в родные места. В сентябре 1741 года на один из форпостов под Смоленском явился бывший солдат Вятского пехотного полка Федор Карамзин. Сын гвардейца-семеновца учился в «государевой школе», служил в кронштадтском гарнизоне, даже вышел в ротные писари, но заскучал и на марше из Киева сбежал, однако «амуниции и мундиру не снес» (это считалось смягчающим обстоятельством). Беглец «шатался» по Курляндии и Литве, но скоро бродячая жизнь ему надоела и он, «раскаясь, из Полши вышел и явился на форпосте». Выходец из крепостных Степан Чекрыгин бежал из смоленского гарнизона, кормился за границей «черною работою» и на пути в родную деревню был схвачен, вторично ушел из-под караула вместе с тремя рекрутами и пробирался в Польшу, но попался по дороге. Солдатский сын Василий Евдокимов, напротив, служил исправно — пока, заснув на посту, не проворонил кражу казенных дров. «Убоясь штрафу», он подался в бега, но, проскитавшись два года по Речи Посполитой, решил сдаться. Военная контора повелела отправить Карамзина и Евдокимова к прежнему месту службы без наказания, а нераскаянного дезертира Чекрыгина ожидал военный суд — «кригсрехт»330.

Русский посланник при саксонском дворе Герман Карл Кейзерлинг доложил о явившемся к нему бывшем артиллерийском унтер-фурмейстере Василии Чирикове. Бравый артиллерист дезертиром не был — во время победного похода Миниха в Молдавию в 1739 году он попал в турецкий плен, из которого бежал — но не в ту сторону и оказался в Венгрии. Какой-то местный «князек» сдал Василия рыскавшим по всей Европе вербовщикам прусского короля. В крепости Кюстрин русский служивый отказался приносить присягу: «Один солдат двум королям служить не может», — после чего был брошен в тюрьму, а потом неволей зачислен в полк — и сразу же бежал с группой из двадцати четырех таких же русских солдатиков. Друзья по несчастью отправились в Голландию, а Василий «пошел до Дрездена» и явился к российскому дипломату с единственной просьбой — «чтоб отправлен был куда надлежит в Российское государство»331.

Поддерживать армию в боеспособном состоянии было всё же легче, чем флот. Строившиеся из сырого леса корабли быстро приходили в негодность. Созданная в 1732 году «Воинская морская комиссия» вместе с Сенатом сделала вывод о необходимости отказаться от петровской программы строительства больших военных кораблей в Балтийском море. Флоту отводилась более реалистичная вспомогательная роль: оборонять побережье от наиболее вероятного противника — Швеции. Тем не менее летом 1741 года адмирал Яков Барш вывел на кронштадтский рейд 14 линейных кораблей, три фрегата, два брандера и два бомбардирских судна. Существенным был на флоте кадровый некомплект — 1669 матросов и 1034 солдата332. Не хватало и опытных морских офицеров и штурманов — их приходилось нанимать, как и прежде, за границей. Посланник в Голландии А. Г. Головкин получил при Анне Леопольдовне заказ на вербовку двадцати штурманов и пятидесяти боцманов; но желающих служить в российском флоте за десять рублей в месяц не нашлось — пришлось обещать 15. Его лондонский коллега И. А. Щербатов в сентябре 1741 года доложил о редких российских добровольцах — подштурмане Федоре Ватине и его товарище Иване Пастухове. Приятели спаслись с разбитого штормом на Балтике российского фрегата «Амстердам Галей», добрались до Лондона на английском судне, но обратно возвращаться не стали и решили продолжить морскую практику на английском флоте. Ватин сообщил послу, что в ожидании выхода в море живет в Портсмуте, «харчуется» у адмирала Норриса на корабле «Виктория», учится языку, и просил только о жалованье — иначе «и рубахи переменить отнюдь будет нечем».

Основанный Минихом в 1731 году Сухопутный шляхетский кадетский корпус стал не только школой для подготовки офицерских кадров, но и одним из важнейших учебных заведений России той эпохи. Им бы Петр I точно был доволен, а вот своей гвардией — вряд ли. Участие в политической борьбе в «эпоху дворцовых переворотов» при отсутствии железной руки отца-основателя сделало гвардейцев ведущей силой придворных «революций». Поначалу — в 1725 и 1727 годах — в столкновениях придворных «партий» участвовали только высшие гвардейские офицеры, переворот 25 февраля 1730 года был совершен с помощью обер-офицеров гвардии, но основная масса гвардейцев оставалась вне политики. Как только не стало твердой руки Анны Иоанновны, дисциплина в частях упала; поручики и капитаны начали самостоятельно толковать о правах на престол тех или иных кандидатов. В «политику» вышли гвардейские «низы»: впервые гвардейские солдаты и унтер-офицеры свергли сначала законного регента, а потом и самого императора, возвели на престол дочь Петра I Елизавету и получили награды за нарушение присяги.

Петровский аппарат центрального управления проверку временем прошел — в столице по-прежнему работали Сенат, коллегии, канцелярии, конторы и другие учреждения. Интересно отметить, что в 1740 году «немцы» составляли всего 13 процентов ответственных чиновников центральных органов333.

При Анне Леопольдовне кадровые перемены ограничились устранением Миниха из Военной коллегии и назначением двух новых президентов отраслевых органов — Н. С. Кречетникова в Ревизион-коллегию и Г. М. Кисловского в Камер-коллегию. Из назначенных регентшей президентов и вице-президентов коллегий (К. Принценстерн, М. Т. Раевский, Б. И. Бибиков) только один был «немцем», к тому же давно находившимся на русской службе.

Не сменила правительница и командиров гвардии, за исключением арестованного Г. Бирона и уволенного Миниха: подполковником семеновцев остался А. И. Ушаков, Конной гвардии — «младший подполковник» Ю. Ливен и премьер-майор П. Б. Черкасский. В Измайловском полку вместо брата герцога Бирона командиром стал генерал принц Людвиг Гессен-Гомбургский. На своем посту остался клеврет Бирона Преображенский майор И. Альбрехт.

Донесший при Бироне на секретаря М. Семенова камергер А. М. Пушкин был назначен в Сенат. Финансовый советник Бирона «обер-гофкомиссар» Исаак Либман, предупреждавший, как полагали, своего покровителя о перевороте, остался при дворе. Правительница по-прежнему пользовалась услугами опытного «придворного еврея», поставлявшего теперь уже новой хозяйке драгоценности и товары с Лейпцигской ярмарки.

На местах кадровых перестановок было больше: новые губернаторы и вице-губернаторы появились в шести губерниях. Однако эти назначения трудно считать целенаправленной сменой кадров, поскольку новые должности не являлись для назначенных опалой, большинство (кроме А. П. Баскакова, попавшего под следствие за совращение собственной дочери) сохранило свои посты и после нового дворцового переворота 1741 года. Правительницу и здесь трудно упрекнуть в особом пристрастии к иноземцам. Все назначенные в 1741 году губернаторы (М. И. Леонтьев, А. Г. Загряжский, А. П. Баскаков, В. Н. Татищев, А. А. Оболенский, И. А. Шипов, главнокомандующий на Украине И. И. Бибиков), за исключением рижского вице-губернатора X. Вилдемана, были русскими.

На нижних «этажах» административной машины порядка было куда меньше. Наиболее ярко слабость власти проявлялась в самом чувствительном для нее финансовом вопросе. Средств постоянно не хватало. Разорение центральных районов страны, по которым в 1732–1734 годах прокатился голод, вызвало гибель и бегство крестьян, а недоимки по подушной подати с 1735 года стали быстро расти. Горожан, как и раньше, заставляли нести всевозможные «службы»: заседать в ратуше, собирать кабацкие и таможенные деньги, работать «счетчиками» при воеводах.

Анне Леопольдовне, как и ее предшественнице, так и не удалось собрать с мест сведения о всех полагающихся казне поступлениях и составить «окладную книгу». Недоимки стали хроническим явлением: по данным Военной коллегии, в 1741 году подушная подать была собрана в размере 2 919 078 рублей при недоимке в 1 571 128 рублей, что составляло треть от общей суммы сбора334. Кабинет и Сенат тщетно требовали их «взыскивать неотменно под опасением штрафа». В 1741 году за Владимирской провинцией числились неуплаченными 102 600 рублей; за Пензенской — 32 458; за Вологодской — 65 994335. Воевода Переславль-Залесской провинции докладывал, что за первое полугодие указанного года из недоимок по подушной подати за 1724–1736 годы собрал 169 рублей, после чего остались несобранными еще 3648 рублей; за 1737 год цифры составили соответственно два и 259 рублей; за 1738-й — 11 и 408 рублей. За 1741 год воеводская канцелярия отчиталась о сборе 25 005 рублей 14 копеек при недоимке 8712 рублей 52 копеек, то есть более четверти положенных поступлений. Воевода, премьер-майор Петр Лихарев, как будто и старался, но большего достичь не мог: в его подчинении для исполнения всех дел имелись два канцеляриста, два подканцеляриста, три копииста, два сержанта, фурьер (заготовитель провианта), три капрала и 40 солдат, служивших рассылыциками336.

Обыватели платить тяжкие налоги не торопились, а немногочисленные и не слишком компетентные чиновники не справлялись с потоком руководящих указаний из центра. Даже в дворцовых владениях «исполнительская дисциплина» была из рук вон плоха. Управители «бесстрашно» игнорировали начальство и жили в свое удовольствие. «Хозяин» Алатырской дворцовой волости поручик Михаил Извольский присланного с указом о сборе недоимок капрала Бориса Иванова слушать не стал, а затем вообще сбежал «неведомо куда», предоставив преемнику собирать неуплаченные 3233 рубля. Еще Анна Иоанновна в августе 1740 года жаловалась в Сенат на Дворцовую канцелярию, которая определяла «в дворцовые наши волости управителями и прикащиками не токмо из дворцовых служителей и из разночинцов, но из холопий, записывая их в дворцовые чины, людей самых убогих, которые, будучи в тех наших волостях, не о управлении по должности своей дел старались, но токмо собственной прибыли искали, и крестьян излишними сверх указов сборами и грабежем и взятками в конец разоряли, на которых по следствию нашей учрежденной комиссии явилось в начете с лишком 100 000 рублей». Императрица желала, чтобы в управители назначались только отставные офицеры, люди «пожиточные и безпорочные»…

Часто с мест присылались бумаги, где сумма платежей оказывалась «несходственной» с положенным «окладом», или объясняли, что деньги «за скудостью и за пустотою взыскивать не на ком». Последнее часто было правдой. «Сего февраля 1 дня 1741 году означенного господина моего из московского дому бежали крепостные ево люди два человека, а имянно Нефед Афанасев сын Повесин да Григорий Михеев сын Кобылской, и оные люди из оного дому воровски с собою внесли кражею два кафтана сермяжные, цена два рубли; две шубы бараньи новые, цена два рубли сорок копеек; две шапки, двои рукавицы козловые с вареги, двои сапоги новые, цена три рубли, да у меня выше именованного шубу мою баранью новую, цена рубль сорок копеек…» — так выглядит типичная жалоба на беглецов, прихвативших господское имущество.

В иных случаях ссылка на «скудость» являлась отпиской, но при административном «безлюдье» местные начальники порой даже не пытались проверить своих подчиненных. Посланный в том же году для подушного сбора в Белозерскую провинцию капитан Ушаков жаловался на воеводу: тот со своей канцелярией от дела устранился, а «видя обыватели такие их слабые поступки, не платят». Пришлось капитану самому сажать «под караул» помещиков — владельцев неплательщиков.

Впрочем, и наказания не очень помогали. Как свидетельствуют протоколы Камер-коллегии, в ноябре 1741 года в Московской губернской канцелярии «секретарь и приказные служители содержатца под караулом скованы без выпуску, и из оной де губернской канцелярии письменно объявлено: за згорением де в губернской канцелярии дел и ведомостей и за неприсылкою московской провинции из городов тех требуемых ведомостей сочинить вскоре никак не можно». Так и осталась коллегия в неведении о размерах недоимок337. Сама Камер-коллегия, кстати, также находилась под штрафом — с 1738 года ее чиновникам не платили жалованье именно «за несочинение ведомостей».

При отсутствии реальной и твердой местной власти вольготно чувствовали себя шайки разбойников, не опасавшихся немногочисленных гарнизонных солдат-инвалидов и полицейских. В Первопрестольной и других городах империи уже вовсю «работал» знаменитый Ванька Каин — беглый дворовый, ставший к тому времени «славным вором». «И сего 741 году летом спознался он по сему делу с доносителем Иваном Каином и, как была полая вода, и в то время он, Губан, в лодках перевозил разных чинов людей чрез Москву-реку и… видел, как он, Каин, вынимал на пароме и в лодках у разных людей из карманов платки и деньги, а сам он, Губан, ничего не вынимал, только брал у него, Каина, пай по пяти копеек и по три и по две копейки», — рассказал на допросе двадцатилетний «фабричный» Петр Губан. «Авторитет» Каин снимал в Москве углы и целые «избы», посещал воровские притоны слепого нищего Андрея Федулова в Зарядье и солдатской жены Марфы Дмитриевой на Москворецкой улице и не особо беспокоился о сбыте добычи: торговцы покупали краденое даже у «ведомого» мошенника, ходившего «с великим собранием» подельников338.

Наведение порядка оказывалось делом весьма трудным, даже когда им занимались специально посланные воинские команды. В ноябре 1741 года Военную контору засыпали прошения дворян — совладельцев села Большие Дебри Козельского уезда. Мелкопоместные господа жаловались, что на их владения с барабанным боем, «яко на неприятеля», напали солдаты прапорщика Ивана Онофриева и учинили над безвинными крестьянами «бой» и грабеж. Следствие выяснило, что прибывший отряд был командирован воеводой для отмежевания владения статского советника Протасова; соседи же не только воспротивились этой акции, но и содержали у себя множество беглых. Мужики ударили в колокол и «воровской партией» набросились на служивых с кольями, рогатинами и топорами. Тем пришлось действовать по уставу, поэтому они были признаны невиновными339.

Мирные обыватели часто выясняли отношения привычным способом. Когда майским днем 1741 года бесчиновный дворянин Андрей Головин, один из трех совладельцев села Хохлова Мещовского уезда, узрел, что крестьяне его соседа-поручика Поликарпа Внукова засеяли овсом его пустошь Канищево Болото, то отправился посоветоваться к третьему совладельцу — подпрапорщику Осипу Чертову. Внезапно появившийся поручик сгоряча избил Головина — порвал ему пятирублевый зеленый кафтан, подбил глаз и под «левой титькою» оставил «знак синий и багровый». После драки, не доводя дело до суда, соседи, «поговоря меж собою, полюбовно разобрались и помирились»340.

Жалоба могла обойтись дороже. Вдалеке от столицы местные начальники держали себя нестеснительно. Упоминавшийся нами товарищ вологодского провинциального воеводы майор Осип Засецкий в 1740–1741 годах вел себя на подчиненной ему территории, как в завоеванном городе. Показалось ему, что выборные от ратуши «к сбору с плавучего мосту» в «некоторые дни» на работе «у перевозу» не были — он приказал выпороть всех, не входя в объяснения. За «недоборные деньги» майор держал городских бурмистров не только «в железах», но и в «деревяных колодках, снятых з бывших пленных турецких, которые тогда из оных были свобожены» (отчего же не употребить полезный воспитательный инструмент для соотечественников?). Разлилась весной река — Засецкий потребовал от купцов за их же счет построить наплавной мост из «кожевенных плотов». А окончательно войдя во вкус своего произвола, помощник воеводы созвал у себя в доме бурмистров и «купецких людей» и уже без всяких причин «знатно домогался от них неправедных себе корыстей и прибытков», подобно военной контрибуции. На возражения горожан он объявил, что «с ними так поступать будет, как со злодеями», и пущей доходчивости приказал своим людям бить городского рассылыцика «конским кнутьем». Хорошо еще, что вологжане не смирились да и губернатор оказался на их стороне: по его представлению Сенат в июле отрешил лихого майора от должности и отдал под следствие341.

В другом случае инициативу проявил Сенат. Простой подьячий Переяславль-Рязанской провинциальной канцелярии Иван Беляев по случаю проезда персидского посольства требовал от мужиков подвод вчетверо больше, чем было нужно, а потом милостиво разрешал некоторым не являться — понятно, за взятку. Таким нехитрым способом канцелярский «крючок» заработал 1100 рублей и еще 284 рубля получил на фальшивых подрядах провианта и фуража. Возможно, Беляеву всё бы сошло с рук, если бы он не стал неосмотрительно требовать подношений с крестьян самого генерал-прокурора Н. Ю. Трубецкого, знавших, кому жаловаться. Сенат в сентябре 1741 года послал разбираться советника Ревизион-кол-легии Ивана Таптыкова, но обнаглевший подьячий «в допрос не пошел». Только явившийся следом статский советник и бывший офицер-гвардеец Григорий Полонский отправил его под караул. Попутно вскрылось полное бездействие воеводы, асессора Петра Чебышева, который повинился следователю в том, что принимал от подьячего подачки в несколько десятков рублей «за неполучением вашего императорского величества жалованья». Воеводе повезло — он как раз успел попасть под объявленную Елизаветой Петровной после переворота амнистию и отделался всего лишь понижением в чине и возвращением полученных денег342.

Однако зачастую не только обыватели, но и сами начальники (как правило, отставные офицеры) оказывались бессильны перед действующей армией — маршировавшими полками или воинскими командами, выполнявшими поручения по «понуждению» администрации к сбору налогов, «искоренению корчемств», «сыску воров и разбойников».

Четвертого января 1741 года в уездный городок Валуйки явился «Белозерского полку полковник фон-Стареншильд с несколькими офицеры и гранодеры и солдаты». Командир и его подчиненные строем пошли на «дом государев, где живут воеводы». Уездный начальник капитан Исупов спустя четыре дня доложил в Белгородскую губернскую канцелярию:

«И оный полковник, не требуя ничего, бранил его, воеводу, матерно и бил по щекам трижды и кричал барабанщиков с батожьем бить его; и от того бою он, воевода, ушел в хоромы. И вбежав в хоромы, он, воевода, заперся в передней светлице, а он, полковник, прибежал за ним в сени и кричал караульщику: подай топор двери той светлицы вырубать и вырубил с гранодеры из той светлицы двери с криком; а он, воевода, видя то, заперся в заднюю светлицу. И оный полковник, зашед задней светлицы к дверям и вырвав же с крючьем двери, и вломился в ту светлицу и паки бил воеводу и жену его и выбил из рук жены его младенца. А его, воеводу, он, полковник, бил, взяв за волосы, а гранодеры за платье, и вытащили в переднюю светлицу; и бил же, как он, полковник, так и гранодеры кольцом, и разбил воеводы лицо до синя и всё распухло, и кричал гранодеры: "дай плетей бить его, воеводу", и заворотил кафтан с камзолом, чтобы бить плетьми. И как гранодеры побежали за плетьми, то он, воевода, устрашась того, чтоб и до смерти не убил, вырвался из рук и бежал в канцелярию. И в тот час пограблено и пропало собственных его воеводских пожитков: шуба да епанча лисья женская — цена 46 рублей; 1 стакан большой, 3 стакана средних, 8 чашек больших серебряных, ценою 45 рублей; 6 малых чашек да 7 ложек серебряных ж, ценою 26 рублей; ковер персидский новый, ценою 6 рублей; серьги одни золотые с яхонты, ценою 5 рублей 50 коп. И из того государева двора он, полковник, приезжал к канцелярии и пошел к тюремной избе, в которой содержатся колодники, и вшед в ту избу и обнажив шпагу, говорил, ходя по избе, — он-де, полковник, их всех переколю, и спрашивал колодников всех: "ты кто?"».

Выбив бревном дверь, полковник ворвался в воеводскую канцелярию, избил караульного при денежном ящике и кричал: «Подать бревно для выбивания дверей!» Бумаги, лежавшие на столах, были сброшены на пол и истоптаны ногами. Кажется, воеводская жалоба на дебошира осталась без результата343.

«Внутренний покой» на окраинах страны нарушали периодически бунтовавшие подданные. 27 января 1741 года генерал-лейтенант Л. Я. Соймонов доложил в Петербург об успешном подавлении последней вспышки «злодейственного и возмутительного бунта» — башкирского восстания 1735–1740 годов. Согласно генеральскому рапорту, с марта 1740-го было «побито» 3800, казнено 393, отправлен в ссылку и на каторгу 281 и «померло» 270 бунтовщиков; еще 1061 человека раздали «желающим». Всего же за время восстания были «искоренены» и розданы 5919 башкир344. Раненый предводитель восставших Карасакал (простой общинник Миндигул Юлаев, объявленный ханом Султан-Гиреем) вместе с частью повстанцев ушел в казахские степи.

На крайнем северо-востоке империи власти так и не смогли завершить покорение местных народов, не желавших становиться подданными и плательщиками ясака. На Камчатке восстания разрозненных родов подавлялись довольно быстро. Капитан-командор Витус Беринг в мае 1741 года, отвлекаясь от экспедиционных дел, послал прапорщика Левашова и «партии командира» Борисова усмирять «ясашных камчадалов», которые «забунтовали и 12 человек убили до смерти». Мероприятие прошло успешно, и вскоре Беринг с помощником капитан-лейтенантом Алексеем Чириковым «следовали» (допрашивали) захваченных пленных; часть из них были признаны невиновными, а семь человек оставлены под арестом «до указу»345.

На Чукотке в 1737–1740 годах объединившиеся отряды чукчей осуществили несколько крупных грабительских набегов на «верноподданных» оленных юкагиров и коряков и угрожали «в Анадырску руских людей смерти предать и острог Анадырской огнем зжечь и пуст сотворить». Справиться на просторах тундры с такими набегами, наносившими ущерб казне и подрывавшими авторитет русской власти, у правительства сил не было. Кабинет-министры летом 1740 года повелели иркутскому вице-губернатору с карательной экспедицией «итти на немирных чюкч военною рукою и всеми силами старатца не токмо верноподданных ее императорского величества коряк обидимое возвратить и отмстить, но их, чюкч, самих в конец разорить и в подданство ее императорского величества привесть». Но уже 25 ноября сенаторы обратились в Кабинет с предложением отказаться от походов на Чукотку, «дабы в таком отдаленном и трудном пути, по которому потребного в пищу запасу возить с собою за неудобность признаваетца, напрасно людей не потерять и голодом не поморить». По здравом размышлении министры повелели: «…в Чукотскую землицу для разорения живущих тамо чукоч… за весьма дальним и неудобным путем… оружейных людей не посылать». Для предосторожности надлежало увеличить гарнизон Анадырского острога за счет «регулярных и нерегулярных лехких людей», но всё же впредь власти должны были стараться чукчей «наипаче ласканием, нежели суровыми поступками от того отвратить и усмирить и до дальнейших ссор не допустить»346.

Столица Российской империи — любимое детище Петра I — после недолгого запустения при его венценосном внуке снова стала быстро расти и развиваться, хотя в ее центре перед Адмиралтейством всё еще находились луга и огороды и паслось стадо дворцового ведомства. Невский проспект, «самая знатная и большая проезжая улица», пока не был застроен, а горожане позволяли себе голышом купаться в Фонтанке. Но население города к 1740-м годам достигло семидесяти тысяч человек, из которых восемь-девять процентов составляли иностранцы. В 1741 году был издан первый русский печатный план города, составленный на основании топографической съемки, проводившейся Академией наук347.

Датчанин Педер фон Хавен уже сравнивал Петербург с Вавилоном: «Пожалуй, не найти другого такого города, где бы одни и те же люди говорили на столь многих языках, причем так плохо. Можно постоянно слышать, как слуги говорят то по-русски, то по-немецки, то по-фински… Нет ничего более обычного, чем когда в одном высказывании перемешиваются слова трех-четырех языков. Вот, например: Monsiieur, paschalusa, wilju nicht en Schalken Vodka trinken. Izvollet, Baduska. Это должно означать: "Мой дорогой господин, не хотите ли выпить стакан водки. Пожалуйста, батюшка"». Петербург определял новые стандарты повседневной жизни, и его обитатели могли раньше других жителей империи познакомиться с европейскими новинками, касающимися не только военных или морских дел. «Охотникам до садов объявляется, что у садовника Ягана Бурггофа всякие свежие и чужестранные как поваренные, так и разных цветов семена продаются; а он живет в большой улице насупротив старого зимнего дому в доме иноземца Дальмана», — гласило одно из объявлений, напечатанных в 1741 году в столичной газете «Санкт-Петербургские ведомости».

В провинции новое обхождение прививалось труднее. «Всегда имеет у себя трапезу славную и во всём иждивении всякое доволство, утучняя плоть свою. Снабдевает и кормит имеющихся при себе блядей, баб да девок и служащих своих дворовых людей и непрестанно упрожняетца в богопротивных и беззаконных делах: приготовя трапезу, вина и пива, созвав команды своей множество баб, сочиняет у себя в доме многократно бабьи игрища, скачки и пляски, и пение всяких песней. И разъезжая на конях з блядями своими по другим, подобным себе, бабьим игрищам, возя с собою вино и пиво, и всегда обхождение имеет и препровождает дни своя в беззаконных гулбищах з бабами» — так воспринимались жителями далекого Охотска местные ассамблеи, которые в подражание столичным пытался проводить комендант Григорий Скорняков-Писарев.

И всё же реформы постепенно проникали не только в армию или государственные конторы, но и в самую плоть народной жизни. Когда в ноябре 1740 года Камер-коллегия обсуждала вопрос о взимании введенного Петром Великим налога с бородачей, оказалось, что «ярославское купечество бороды бреют и платье немецкое носят, и в приводе з бородами и в неуказном платье никого не было, и такому збору быть не с кого»348.

Работали старые и новые учебные заведения. Петербургскую академию наук к этому времени покинули наиболее выдающиеся ученые — прежде всего Д. Бернулли и Л. Эйлер. Но как раз 8 июня 1741 года в канцелярию академии явился доложить о своем прибытии из Германии Михайло Ломоносов. Молодой ученый получил казенную жилплощадь — две каморки в доме для академических служащих — и приступил к составлению «Каталога камней и окаменелостей Минерального кабинета Кунсткамеры Академии наук». Параллельно с описанием минералов он трудился над созданием солнечной печи, которой посвятил «Рассуждение о катоптрико-диоптрическом зажигательном инструменте». Закончив эту работу, написанную на латыни, Ломоносов передал ее вместе с другой своей диссертацией («Физико-химические размышления о соответствии серебра и ртути») в академическое собрание для получения профессорских отзывов.

Чуть раньше, в конце 1740 года, в столицу вернулись профессор Никола Делиль и адъюнкт Тобиас Кенигсфельд — члены астрономической экспедиции, отправившейся в далекий сибирский Березов для наблюдения за прохождением Меркурия перед диском Солнца. Экспедиция держала путь через Москву, города Козьмодемьянск Казанской губернии, Яранск и Орлов Вятской губернии, Соликамск в Предуралье, западносибирские Тюмень, Тобольск, село Самарово на берегу Иртыша (современный Ханты-Мансийск). Ученых радушно встретили в Тобольске. «По большой улице для приема путешественников были расставлены рядами солдаты, и офицеры, ими командовавшие, отдавали честь, когда мимо их проезжал академик со своею свитою. По приезде Делиля в отведенную ему квартиру губернатор прислал офицера поздравить с прибытием и предложить всё, что от него зависело… На другой день Делиль со своими спутниками отправился к губернатору Петру Ивановичу Бутурлину. Здесь их угощали кофе, трубками и сушеной рыбой, вместо сластей…» — записал в дневнике Кенигсфельд. Добравшись до Березова, ученые устроили обсерваторию на берегу реки Сосьвы в таежной избушке. Они провели необходимые наблюдения, пережили ураган и стужу, осмотрели могилу Меншикова и благополучно покинули гостеприимное место. На прощание местные жители прислали им в дорогу множество припасов — пирогов, хлеба и пива349.

Другое путешествие оказалось намного труднее. В мае 1741 года после зимовки на Камчатке и «усмирения» камчадалов на совете экспедиции Беринга было принято решение о плавании к берегам Северной Америки. 4 июня из только что основанного Петропавловска вышли два пакетбота — «Святой Петр» под командованием самого Беринга и «Святой Павел» под командованием Чирикова. Экспедиция, исследовавшая гряду Алеутских островов, закончилась трагически. Команда «Святого Петра» во главе с Берингом вернуться не смогла и вынуждена был зазимовать на безлюдном острове в ямах, покрытых звериными шкурами; там 8 декабря 1741 года начальник экспедиции умер от цинги, а его оставшиеся в живых спутники (31 человек) смогли добраться до Петропавловска только летом 1742 года на построенном из обломков корабля суденышке. Капитан Алексей Чириков, потеряв из виду корабль своего начальника, продолжал путь и 15 июля на широте 58°14? открыл берег Америки. Две шлюпки с матросами, отправленные одна за другой для высадки на сушу, не вернулись, и капитан вынужден был, прождав их, без осмотра американского берега вернуться в Петропавловск.

Научные достижения и открытия порой давались ценой многих жизней. «…И во всё время бытности нашей на море почти всегда были в смертной опасности и несли великий труд и претерпевали многую нужду, а именно страх от того, что плавание имели в незнаемом море и подле неизвестных берегов почти со всегда стоящими туманами, которые на здешнем море гораздо больше стоят, нежели на иных морях; а труд от продолжения времени, понеже безпрестанно имели паруса 4 месяца и 6 дней и от частых не покойных мокрых погод, а нужду претерпели от недовольства воды, которого ради недовольствия однажды давалась в неделю служителям каша, а в прочие же дни питались холодным и пить принуждены были, дивость, воду малою мерою, которою только б жажду утолить, да и та вода очень испортилась и издавала из себя дух весьма противный, при котором оскудении и я со всеми офицерами принужден был по однажды в день вареное кушать и пили только чаю по две или по три чашки в день, а всех трудностей наших и описать невозможно; от которых трудов и от оскудения пищи и питья и от всегдашняго сырого воздуха постигла всех нас жестокая цинготная болезнь, от которой многие слегли, а остальные с нуждою и насилу судном управляли, и я с 20 числа сентября и по возврат в здешнюю гавань за тяжкою болезнью уже не мог выходить наверх и был при самой смерти не токмо на море, но уже и на берегу и от не надежды жизни не однажды, по обычаю, приготовлен был к смерти, чему виновны многие мои грехи пред Богом; а сентября 26 числа помянутая злая болезнь лишила сего света Осипа Андреевича Катчикова, а октября 6 числа преставился премногосклонный ко мне благодетель Иван Львович Чихачев; после его через одне сутки преставился Михаило Гаврилович Плаутин, что случилось уже весьма незадолго до входа в Авачинскую губу; ибо по милости не до конца гневающегося на нас Бога октября 6 числа увидели Камчатскую землю, а 9 числа вошли в Авачинскую заливу и стали на якорь, а 10 числа уже в Авачинском заливе преставился астрономии господин профессор; между тем, еще умер Михайло Усачев, которого, чаю, изволили знать, да один служивый; 11 числа вошли в здешнюю гавань, а осталось нас живых 50 человек, а 21 человек, по воле Божией, некоторые остались на удаленной земле в неизвестном несчастии, а прочие померли», — писал по возвращении о пережитом капитан Чириков350.

Петровская и послепетровская эпохи, к великому сожалению, мемуарами небогаты: напряженное военное и государственное строительство, очевидно, не слишком способствовало гуманитарному духовному творчеству. Легче узнать о военных действиях или о государственных преобразованиях, но порой очень трудно представить себе историю «несобытийную»: как люди вели хозяйство, воспитывали детей, проводили досуг.

Автору этих строк, занимавшемуся поисками новых материалов об «эпохе дворцовых переворотов», довелось обнаружить в Государственной публичной исторической библиотеке «Санкт-Петербургский календарь на лето 1741 от Рождества Христова» (СПб., 1741), на листах которого некий москвич вел дневниковые записи прямо под указанными в календаре числами. Он ни разу не назвал своего имени, но из текста следует, что являлся он дворянином и чиновником средней руки, по-видимому, состоявшим при ратуше, неоднократно упоминаемой в связи с его служебными обязанностями. Аккуратные, сделанные мелким почерком записи свидетельствуют о том, что их автор владел собственным домом в Москве со «служителями», но имел и «двор загородный». В круг знакомств хозяина входили чиновники московских учреждений — Конюшенной канцелярии, конторы Коллегии иностранных дел. Он в числе прочих официальных лиц присутствовал «на поздравлении» московского губернатора князя Г. Д. Юсупова, посещал «гуляния» в лучших московских домах, однако водил знакомство с «сенатскими протоколистами» и не чуждался купцов.

Что же волновало в 1741 году добропорядочного московского обывателя? Автор часто отмечал, какая погода стоит на дворе — «вёдро», «вседневной дождь» или «великие морозы». В тот год на Москве-реке «лед тронулся» 8 апреля. Начались весенние хлопоты по хозяйству: в погреб «снег возить и метать зачали», «гусыня начала нестися»; надо было заниматься садом и огородом — прививать яблони, сажать «огурцов гряду и ретку со цветами». Уже в мае хозяин смог прикупить к столу «новых» огурцов (надо полагать, из чьего-то парника) по рублю за сотню штук. За выездом за город и заготовкой сена лето пролетело незаметно; осень оказалась короткой — 12 сентября уже выпал первый снег, а на следующий день «великий мороз с холодом и снегом, ветр северной всех в шубы загнал». Надо было готовиться к зиме: в хозяйстве самого автора дневника и его соседей «капусту зачали рубить и возить», а в городском доме — вставлять «вторые окончины».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.