II

II

Вам, может быть, покажется необходимым, чтобы я назвал по имени мою героиню. Извольте: ее звали Сафи. Вас, вероятно, удивит такое имя, и если вы, не веря мне на слово, будете отыскивать его в святцах, то недоверие это обличит только окончательное незнание ваше нравов девственных улиц, а никак не мою ложь. Все девочки, когда-либо игравшие на мягкой траве этих улиц до поступления их в пансион, зовутся Сонями, Сонечками, Сонюшками и т. д., а потом, когда они выходят из пансиона, их обыкновенные русские имена заменяются курьезным словом – Сафи. Весьма могло случиться, что вы ни разу не слыхивали такого имени; но мне, как нравоописателю, нельзя же не знать того милого наречия, которое так характерно названо «смесью французского с нижегородским»{174}.

Калужская площадь в Москве. Фотография начала XX в. Частный архив

Осенние дожди смыли веселую зелень с девственной улицы. Тихая и печальная, по естеству своему, она сделалась еще тише и печальнее, когда глубокая осень развела по ней черную, непроходимую грязь. Наша барышня лишилась всякой возможности выйти куда-нибудь к знакомым, с целью попросить у них почитать романчиков. Первый пушистый снег завалил наконец уличную грязь, лихой мороз узорчато расписал оконные стекла, следовательно, последнее наслаждение – по целым часам упорно осматривать улицу – прекращено, потому что сквозь морозные узоры ни одного клочка решительно не видать. Злость и тоска!.. Во все лето, в целую осень ничего сообразного со своими мудреными мечтами не могла высмотреть бедная Сафи на девственной улице. Бесконечная зима, кроме неисходной тоски, которую принесла она, варьировалась вдобавок частыми выходками Анны Петровны, обращавшей высокое внимание нашей маркизы на прилежное занятие домашним хозяйством. Ни одного платья не прибавилось в гардеробе Сафи и, увы, всю зиму она должна была накрываться ковровым платком, потому что Анна Петровна, при всех стараниях приобрести для дочери, по случаю, зимнюю шляпу, оказалась на этот раз решительно слабой женщиной и горемычной вдовой.

Но вот снова сошла весна на окоченевшую землю, снова веселая жизнь зацвела на девственной улице; но мыслей и лица Сафи нисколько не развеселила эта все обновившая жизнь. На оттеплевшей почве быстро вырастала яркая зелень; но в то же время на ней не показывалось даже малейшего признака тех идеалов, которые так крепко засели в сердце моей барышни. Но она не утратила еще своих надежд. Целые дни бедная Сафи просиживает у растворенного окна с книжкой в руках и ждет чего-то. Ждет, говорю, а там какой-нибудь жуир-приказный{175}, в твердой уверенности, что барышня в урочные три часа сидит у окна с той целью, чтоб усладить себя зрением его, Петра Воробьятникова, любовно делает ей ручкой, обтянутой в красноватую пеньковую перчатку.

Петр Воробьятников, Дон Жуан{176} ты эдакой из нижнего земского суда! Скажи мне, что ты такое в сравнении с каким-нибудь шевалье де Мезон-Руж{177}, и не срамись более, потому что рано или поздно Сафи пожалуется маменьке на твою наглость, и Анна Петровна в тот момент, когда ты, нежно-задумчивый, потому что страстно влюбленный, будешь проходить под окнами ее флигеля, не преминет окатить твой франтовской сюртучок грязными помоями. Твоя дерзость, конечно, в этом случае получит справедливое возмездие; но зачем же пострадает твой сюртук и зачем сам ты будешь страдать по барышне, которая всегда, от полноты сердца, готова презирать всякого молодого франта, полагающего свое наслаждение в том, чтобы носить на своем жилете толстую бронзовую цепочку с злостным намерением ввести в заблуждение доверчивого ближнего и заставить его подумать, что цепочка та золотая и что она придерживает таковые же карманные часы.

«Господи! – думала про себя Анна Петровна, глядя на постоянно нахмуренную, вечно ничего не делающую и даже как будто разобиженную чем-то дочь. – В кого только ленивая такая да злая родилась она у меня? Ума не приложу: отец был смирный, занятливый…» И когда представление о негодности и непутности дочери чересчур тесно наполняло ее голову, она, что называется, с великим азартом принималась допекать свою Сафи. Долго, бывало, слушает она брань матери, бессмысленно упершись в нее своими воспаленными от постоянных слез глазами, и как будто ничего не понимает. Так противоречила ее действительная жизнь мечтам о той жизни, которую ее воображению помогли сочинить те безобразные романы, которые обыкновенно читают в наших пансионах девицы украдкой от своих сторожих.

– Что ты глаза-то на меня выпучила, словно дура какая? – гневно спрашивала Анна Петровна дочь, еще пуще разбешенная ее молчаливым равнодушием.

Сафи наконец вздрагивала от этого крика и пробуждалась. Начиналась общая перепалка. Звонким голосам хозяек уныло вторили своим дребезжанием стекла флигеля, словно огорченные этой ссорой, и вообще дела принимали такой печальный оборот, что ни мать, ни дочь не могли смотреть друг на друга без крайней злости. Щебетухи-свахи, которых отовсюду тащила к себе Анна Петровна с целью, при их посредничестве, как можно поскорее отделаться от дочери, наполнили своим трескучим говором прежде уединенный флигель. На медвежьем столе происходили нескончаемые чаепития, сопровождаемые горькими жалобами Анны Петровны на непослушную дочь, которые передергивали все существо Сафи.

– Чего ты на нее глядишь, на старую? – говорила ей другая Сафи, подруга нашей барышни по пансиону, поступившая теперь в гувернантки куда-то. – Я, ma chere{178}, как увидала, что дома кушать часто нечего, сейчас же к детям одного вдового старика нанялась. Житье-то какое, если бы ты знала!..

– Да я никуда не хожу и к нам никто не ходит. Где же я найду место?

– А «Полицейский листок» на что? Пошли кухарку в мелочную лавку, там получают. Я сама брала из лавочки.

«Полицейский листок» оказался благодетельнее чаелюбивых свах. На его столбцах, к великой своей радости, Сафи прочитала однажды следующее: «Нужна молодая особа для первоначального обучения благородных детей. Адресоваться можно каждый день на Сивую улицу, к отставному от гусар полковнику Кочетищеву». Публикация эта тем более обрадовала Сафи, что благородное семейство, кроме приличного вознаграждения, обещало молодой особе летом житье в подмосковной, а по зимам – постоянное столкновение с избранным обществом.

«Приличное вознаграждение, житье в подмосковной, большой свет!..» – восторженно твердила про себя будущая гувернантка, когда в безграмотном письме к полковнику от гусар Кочетищеву предлагала ему свои услуги по части первоначального обучения его благородных детей.

И вот, как и в начале повести, мы опять видим Анну Петровну перед зеркалом, облаченную в свое парадное, гродетуровое платье, в воротничке и рукавчиках, паче снега белейших. Она достойно хочет выполнить поручение, которое дает ей Сафи к полковнику. Как бла-о-родная женщина, она, конечно, могла бы, не роняя себя лицом в грязь, лично трактовать не только что с полковником, а даже и с генералом, что не раз и выполняла с большим успехом, накануне больших праздников выхлопатывая себе какое-нибудь вспоможение; однако же вдова не забывает прихватить с собой и дочернее письмо, которое Сафи, с целью рекомендовать свою эрудицию, изобразила на французском диалекте и притом тем рассыпчатым, мелким почерком, называемым, обыкновенно, пшенцом.

В этом-то месте моей идиллии и начинается именно то, что некогда назвал Гоголь нитью завязки романа.

Пред нами становится теперь во весь свой бравый рост отставной от гусар полковник Владимир Александрович Кочетищев. Ежели бы я, выводя на сцену новых героев, за отсутствием фактов, рисующих их характеры, описывал их наружность, я бы сказал про полковника, что по манерам своим он был неотличим от маршала Симона в известном «Вечном жиде»{179}. Те же волосы, остриженные под гребенку, тот же громкий, командирский голос, то же царственное загибание головы к небу, характеризовавшие храброго маршала, неминуемо бросились бы вам в глаза, когда вам в первый раз приходилось остановить их на Кочетищеве. Но, имея столько сходства с одним из благороднейших сподвижников великого императора, мой полковник в психическом отношении представлял с этим деятелем Великой армии радикальную противоположность. Дозволяю себе это замечание потому только, что, по моему убеждению, лицо не всегда может быть зеркалом души. Насколько я прав в моем сомнении, судите сами по тем фактам, которые я имею изложить сейчас пред вами.

Средние городские ряды. Вид от Лобного места. Фотография 1880-х гг. из альбома «Москва. Городские ряды». Фототипия «Шерер, Набгольц и К°». Государственная публичная историческая библиотека России

Я очень хорошо знаю полковника Кочетищева. Издерживая ежегодно на публикации, что его дети весьма будто бы нуждаются в гувернантке, по крайней мере по триста рублей, в сущности для него в целом мире не было вещи бесполезней хорошей, солидной гувернантки, потому что в формулярном списке его очень явственно было изображено, что он холост. Нетрудно после этого догадаться, что и детей у него совсем не было. Я думаю, что странность и кажущаяся бесполезность такого расхода достаточно разъяснится следующим:

– Comment са va{180}, mon colonel? – спрашиваете вы при встрече с Кочетищевым, разумеется, ежели имеете честь быть с ним знакомым.

– Ничего! нынешним утром тово… четыре канашки недурненькие-таки приходили… – отвечает он, раскатываясь своим басистым хохотом.

– Что ж? – любопытствуете вы дальше.

– Что ныне за времена такие! – в свою очередь осведомляется у вас бравый полковник. – Недаром жалуются на повсеместную дороговизну… К одним, мой отец, приступу нет никакого, а другие ругаются на чем свет стоит. Придет там какая-нибудь мещанка, milles diables! и начинает тебя костить, позабыв всякое уважение к заслуженному солдату… А за что? Sacr-r-risti{181}! за то, что ты ей, так сказать, карьеру хочешь пробить… Вот век, сто ему тысяч чертей.

– Это ужасно! – непременно должны вы воскликнуть в это время, потому что в противном случае полковник согнет вас в бараний рог.

Окончательно долепливая старого гусара, я не могу не сказать, что вся жизнь его была непрерывным рядом побед над прекрасным полом. Все широкое достояние благородных предков полковника было употреблено им на составление себе репутации такого зверя, на которого ни одна женщина не могла взглянуть или без явного ужаса, или без тайного восторга.

Но когда разлетелись те игривые, грациозные птички, за которыми так удачно охотился Кочетищев, когда увидел он, что вместе с ними улетели и родительские души и десятины, тогда он несказанно взалкал… Из веселого, постоянно выпивавшего малого, он на тридцать втором году своей доблестной жизни превратился в злостного бульдога, с пеной у рта облаивающего те, по его словам, подлые времена, которые заслуженному гусару и столбовому дворянину представляют самые удобные случаи издохнуть смертью голодной собаки, ежели этот гусар и дворянин промотает родовое имение. Все добрые друзья, некогда обожавшие Кочетищева, откачнулись от него в этот период его бешенства, потому что горе было тем, кто имел дерзость не разделять его пессимистских взглядов на подлость нынешних времен. Полковник гнул и ломал своих оппонентов точно так же, как гнул и ломал он железные кочерги для назидания публики и для собственного своего удовольствия.

Но чем больше злился наш полковник, тем желудок его становился пустее и требовательнее, потому что текло время и с ним вместе вытекал из гусара старый жир, накопленный им в счастливые дни.

«Чем заболел, Кочетищев, тем и лечись», – подумал про себя гусар, когда увидел, что лаем ничего не поделаешь. Но вам очень хорошо известно, что в наши времена трудно, или даже совсем невозможно было ему вылечиться тем же, чем он заболел, потому что какими, так сказать, медикаментами могли наполнить утробу полковника те миленькие физиономии, которые одной рукой обирали его, а другой сорили обобранное по пространному лицу земному? Следовательно, из этой области Кочетищев ничего положительно не мог вытянуть для удовлетворения своих жантильных потребностей. Оставались ему в десерте купчихи и разные искательницы сильных ощущений; но про искательниц сильных ощущений ныне что-то не слышно, а купчихи, как мне известно из достоверных источников, весьма апатично слушают бряцание стальных ножен, так вальяжно исчерчивающих песок бульварных аллей. Живой пример этому представляет герой мой. Самые развалистые позы, которые принимал он в извозчичьих колясках, взятых, по старому знакомству, a bon credit, самое шикарное прицепливание звонкого палаша и даже наигибельнейшая манера крутить усы, не принесли того благодатного результата, которого так алкал полковник.

«Ну, вр-р-ремена! – процеживал гусар сквозь зубы, отдыхая в квартире от своих кавалерски-искательных туров по стогнам широкой Москвы. – Это не женщины, а какие-то камни!.. Надобно изыскать другие средства».

А в квартире между тем было пусто и холодно, а одинокое, басистое ворчание полковника делало ее еще пустее и холоднее… И вот в таком-то печальном уединении из нашего полковника начинает вырабатываться самый отъявленный позитивист{182}.

Не приученный играть, что называется, ни в дудочку, ни в сопелочку, сей знаменитый муж, по прошествии, впрочем, знатного количества времени, разродился такого рода мышлением: «Я хочу жить в обширном значении этого слова, т. е. нанимать эдакую приличную квартирку, в умеренном бельэтажике, тысячки в две с половинкой, иметь возможность на столишко тратить – ну, хоть по полтысячке в месяц, да на платьишко, да на разные непредвидимые расходы… поблагодарю Бога искренно, если он пошлет мне на эти расходы хоть десять тысяч… Но я теперь все прожил, служить же там за какие-нибудь триста рублей в год – кланяюсь и целую ручки; по этому случаю мы, для нашего обновления, выкинем нечто такое, что более согласно было бы со средствами могучей природы нашей».

Вследствие таких высоких соображений в одно прекрасное утро, на той широкой арене, на которой московская богатая молодежь практически изучает жизнь, явился некоторый новый деятель, произведший своими загребистыми лапами неимоверный фурор. Этот новый деятель был полковник Кочетищев. Он обратил в наличный капитал остатки прежней роскоши, обрыскал и занял у всех кредиторов, которые ему еще верили, и торжественно явился на эту арену с сосредоточенным взглядом, с крепко сжатыми кулаками.

Лица, действовавшие в это время на сцене, все, до одного человека, поклонились энергической грации нового актера, и новый актер не обманул в свою очередь впечатлений, которые он произвел на них. Со страстью и талантом истинного артиста, в немного лет полковник прочитал зрителям свое: «быть или не быть», и молодежь получила полное право во всякое время дня и ночи идти к доброму старичищу – Володьке Кочетищеву, который разводил на бобах всякую беду, а добрый старичище, взамен проливаемых им милостей, добился в другой раз возможности рыться по локоть в деньгах.

Учинивши такую мену, полковник, натурально, сделался опять, по выражению Расплюева{183}, велик и славен.

Очень может быть, что я недостаточно говорил о Кочетищеве, и мне никак нельзя будет не согласиться с тем, кто мне заметит, что поучающая жизнь таких людей требует больших разъяснений. Всегда первый осуждая в себе мои недостатки и промахи, я повторяю, что непременно и глубоко восчувствую справедливость такого упрека, но в то же время я должен буду сказать в свое посильное оправдание следующее: чем крупнее жизненный дока{184}, попавший под мое перо, тем менее я пишу о нем, потому что не могу выносить той страшной муки, которую испытывает мое сердце в то время, когда я обрисовываю этого доку…

Вот Анна Петровна совсем другое дело. Если я один раз несколько и увлекся, говоря о ней как о чиновнице и благородной женщине, зато благодушию моему не будет пределов, когда я буду говорить о ней просто как об Анне Петровне. Об ее походе к полковнику Кочетищеву нельзя даже иначе говорить, как с некоторым лиризмом.

Идет Анна Петровна по московским, сногсшибательным улицам, по вонючим бульварам идет, через перекрестки уличные зверем лесным порыскивает, от нахальных Ванек легкой пташкой упархивает, а самое ее всю думушка ласковая совсем в полон забрала.

«Вот, – думает Маслиха, – была я крестьянкой, всю свою молодость прожила простой мужичкой, а теперича барыней стала, дочь-барышню вспоила, вскормила и к месту к большим господам определять иду. Эх! кабы Господь послал ей добрых господ, чтоб ее ленивого норову не заметили, за грубые слова не наказывали. Хоша бы чем-нибудь она мне на старости помогала…»

Жжет и палит жаркое городское солнце голову Анны Петровны. Всю ее залепило белой пылью, по лицу течет пот ручьями, уши хотят треснуть от грохота экипажей, а Анна Петровна, где вприпрыжку, а где тихой, отдыхающей поступью спешит к полковнику Кочетищеву, – боится, как бы другие у ее дочери место не перебили.

Наконец, вот и квартира полковника Кочетищева.

– Барин дома? – робко осведомляется Анна Петровна у усастого Лепорелло{185}.

– Генерал дома, – важно и, так сказать, без малейшего сомнения, отвечает ей Лепорелло. – Вы от кого?

– Я от себя, батюшка. Доложи, голубчик, вдова-чиновница пришла. На чаек дам.

– А насчет чего вы? Мы, ежели т. е. не насчет нужных делов, не про всякого докладываем, потому нам так приказано.

– Я насчет дочери.

– Насчет ежели дочери, доложу сейчас, потому эфто нам завсегда нужно.

Много на своем веку видала Анна Петровна всяких больших господ, со многими из них она говаривала со всякой смелостью; но при взгляде на полковника, а по словам его лакеев – генерала Кочетищева, она как будто обробела маленько. Сама она в этом признавалась.

– Нельзя мне было никак не заробеть перед ним, – рассказывала она, – потому на всяком месте у него богатства всякие разбросаны. Золото да серебро, ковры да картины везде такие, каких я от роду нигде не видала; а сам сидит бравый такой, в шитой шапочке, в халате каком-то мудреном, длинную трубку, да такую-то ли духовитую, курит, а другой рукой все это усы свои длинные гладит.

– Ну-с, madame, что вы скажете нам? – спросил полковник Анну Петровну, когда она стала пред ним, как лист перед травой.

– Да вот, ваше высокоблагородие, сирот горьких не оставьте, заставьте за себя вечно Бога молить… – заголосила Анна Петровна с низкими поклонами. – Как вы таперича в газетах публикацию такую пустили насчет губирнантки, так ежели милости вашей угодно, дочь у меня есть, и она эту должность справит как следует.

– Гм!.. – откашлянулся полковник. – А как она того… лет т. е. примерно каких?

– Девятнадцатый пошел с Веры, Надежды, Любви и матери их Софьи.

– Д-да! Н-ну, это ничего. А портретика ее вы с собой не захватили?

– Нет, отец мой, портрета-то у меня. Не снимала я с ней. Отцов ежели, можно принести.

– Нет, отцова-то мне не нужно. У меня отцов-то портрет свой есть.

– Как не быть у вас родительскому портрету!

– Известно есть. Да, впрочем, не в этом дело. А вы вот что, матушка, присядьте-ка покуда. Кофе, небось, любите?

– Да я мало пью-то его, отец; а то ничего, я его, в гостях когда, помногу пивала.

Принесли кофе. Собеседники видимо хотели сообщить друг другу нечто весьма интересное, но как будто затруднялись чем-то.

– Н-ну-с, так как же? – заговорил наконец полковник.

– То-то, то-то, благодетель, как же нам с этим самым делом быть?

– Как быть? известно как: посмотреть прежде надо, да ее спросить, согласна ли будет.

– Согласна будет! – с уверенностью доложила Анна Петровна. – Кабы она была несогласна, она бы меня не послала. А посмотреть ежели нужно, так мы завтра сами придем.

Вследствие такого разговора, между вдовой титулярной советницей и отставным полковником, завязалось нечто вроде нежной дружбы. Раза по три они уже навестили друг друга; но решительных переговоров о приеме Софи в гувернантки еще не было.

– Мозжит, – думала Анна Петровна. – Жалованье должно быть, хочет маленькое положить, глядючи на нашу бедность.

– Прикидывается старая, будто не понимает, о чем я хлопочу, – в свою очередь размышлял Кочетищев. – Норовит, должно быть, деньгу хорошую с меня зашибить…

Так всю жизнь свою, замечу я лично от себя, весь род людской волнуется и гибнет в мутном море недоразумений, которые он сочиняет сам для собственного одурения.

И долго, говорю, тянулись бы эти переговоры между полковником и наивной вдовицей, что, дескать, так как же-с? – спросит, бывало, Кочетищев, – да так-то, генерал, ответит ему Анна Петровна, – и опять продолжительная пауза.

Средние городские ряды. Вид с Москворецкой улицы. Фотография 1880-х гг. из альбома «Москва. Городские ряды». Фототипия «Шерер, Набгольц и К°». Государственная публичная историческая библиотека России

Узнайте же теперь, каким глубоким превосходством обладает нынешняя отечественная женщина пред отечественной женщиной доброго старого времени. Сафи сразу смекнула дипломатию полковника и повела дело таким манером:

– Полковник! – сказала она однажды Кочетищеву, – нет ли у вас на примете хорошего жениха? Я была бы вам очень благодарна, только чтобы непременно он не бедный был.

– Как же, как же, mademoiselle! Есть у меня женихи даже и очень небедные.

У водоразборного фонтана на Сухаревской площади. Худ. A. M. Васнецов. 1925 г. Открытка начала XX в. Частная коллекция

Великую истину кто-то сказал, когда сказал, что от малых дел происходят иногда великие результаты. Кажется, чего бы проще в наш эмансипированный век, что молодая девушка спрашивает своего знакомого старика, нет ли у него на примете богатого женишка? Имею много достовернейших данных, которые, к сожалению, не пойдут к делу, чтобы сказать, что в наше время такой вопрос даже и из уст молодой девушки совершенно нормален. Только же далеко не так ничтожен этот вопрос, как вам покажется с первого взгляда. Между моими героями он установил совершенно новые, далеко поведшие их, как вы сами увидите, отношения. Полковник, до сего времени обделывавший дело приема в гувернантки с Анной Петровной, теперь повел его преимущественно с самой Сафи. Только за то ли, что ее таким образом отдалили на задний план, или за что-нибудь другое, – Анна Петровна неимоверно разозлилась на дочь. Вдовий флигарь еще ни разу не видал в своих убогих стенах таких горячих сцен гнева, угроз и даже проклятий, которые делала Анна Петровна своей Сафи, когда полковник уезжал от них.

– Вспомни, срамница, кто у тебя был отец! – говорила Анна Петровна. – Заслуженный человек был твой отец. И теперь его брат на губернии председателем Казенной палаты{186} служит, а сестра за старшим секретарем губернским выдана. Бона места какие благородные занимают; а ты на эдакие дела пускаешься…

– Вы еще свою родню крепостную причли бы сюда, а то мне одной с вами скучно с голоду умирать! – давала ей ответ Софи.

Но мы не будем микроскопично-описательны в этих случаях. Довольно будет, если, для уяснения воцарившейся во вдовьем флигаре суматохи, я скажу, что в результате всех этих выкриков, которыми так интересовались обитатели девственной улицы, Анна Петровна снимала со стены родительское благословение и, под опасением его гнева, усовещивала дочь отстать от каких-то делов, которые будто бы, по ее словам, весьма срамили благородное родство ее покойного мужа.

Таким образом, для поверхностного наблюдателя представлялась возможность, из этих слов Маслихи, заключить, что Софи имеет как бы дела с полковником; но, с другой стороны, поведение самой Софи в отношении к полковнику было именно такого свойства, что окончательно разногласило с таким умозаключением, ибо, когда Кочетищев начинал ее приглашать переходить к нему в дом, Софи обыкновенно отвечала ему таким образом:

– Я очень рада переехать к вам, полковник! Только я не могу этого сделать до тех пор, пока вы не найдете мне хорошего жениха.

– Да, да, отец! – подтверждала решение дочери Анна Петровна, уже достаточно освоившаяся со своим великосветским гостем. – Ты уж найди сироту-то, приищи женишка; а то ведь у нас родство какое: покойников брат – председателем, а сестра – за старшим секретарем!.. Хорошо разве мне будет, как они меня начнут совестить за такие дела?

И вот в одно прекрасное утро вдовий флигель принял в свои стены полковника, который приехал с каким-то отменно красивым юношей, в сюртуке изящного фасона и с манерами самого фешенебельного лорда.

Продавец кваса на московском рынке. Открытка начала XX в. изд. «Шерер, Набгольц и К°». Частная коллекция

Юноша бросил свой мягкий, женственный взгляд на Софи, и Софи запылала к нему той пожирающей все человеческое существо страстью, к которой приготовили ее исторические романы Дюма.

Тут уж почти и конец. Мне остается только сказать, к чести полковника Кочетищева, что он ради того только, чтобы соединить две полюбившие друг друга с первого взгляда души, пожертвовал молодому на обзаведение пять тысяч рублей, а главное – доставил ему у одной вдовой купчихи место ни более ни менее как в три тысячи рублей, и вы не подумайте, что в год, а в месяц…

Хорошо быть таким могущественным, как наш отставной от гусар полковник, ибо муж Софи без его могучей помощи, хотя и принадлежит к древней, но, к несчастью, проерыжничавшейся фамилии, пропал бы окончательно. Равномерно и Софи: истаяла бы она, бедная, и засохла, не успевши расцвести, отыскивая в девственной улице героев Лувра, а теперь, благодарение небу, она жена очень обеспеченного человека. Это само по себе, а главное то, что она тоже, опять-таки благодаря великодушию полковника, имеет средства зарабатывать свой кусок хлеба своими трудами, находясь гувернанткой при воспитаннице Кочетищева, взятой им для услаждения дряхлой старости.

Не так ли, други, всегда наказывается порок и вознаграждается добродетель?..

Данный текст является ознакомительным фрагментом.