XI «В ЗЛАТОМ КРУГУ ВЕЛЬМОЖ»
XI
«В ЗЛАТОМ КРУГУ ВЕЛЬМОЖ»
В воскресенье, 25 марта 1834 года, Пушкин был приглашен на обед к члену государственного совета Сперанскому, в ведении которого находилась та типография, куда поступала для печати «История Пугачева». За столом говорили об александровской эпохе.
«Вы и Аракчеев, вы стоите в дверях противоположных этого царствования, как гении зла и блага», сказал государственному деятелю поэт.
Поклонник французских идей, Сперанский ценил Пушкина и рад был его приветствию. Еще в момент появления «Руслана и Людмилы» ссыльный министр писал из Тобольска о юном поэте: «Он имеет замашку и крылья гения». Теперь знаменитый законовед мог обстоятельно обосновать свое восхищение талантом Пушкина, не только поэта, но и прозаика, ученого, биографа. «Пишите историю своего времени», закончил он свою лестную реплику поэту.
Это был один из заветных замыслов самого Пушкина: «Должно описывать современные происшествия, — говорил он в 1827 году Вульфу, — теперь уже можно писать и о царствовании Николая, и о 14 декабря».
С 1834 года Пушкин был поставлен в новые условия для наблюдения за текущей государственностью.
«Пожалованный» 31 декабря 1833 года в камер-юнкеры («что довольно неприлично моим летам», записал Пушкин в своем дневнике), поэт решил воспользоваться своим приближением ко двору для правдивых и острых зарисовок его представителей: «сделаюсь русским Данжо».
Так назывался один из «мемуаристов» Людовика XIV, изображавший в своих протокольных записях пустой и бездушный быт королевского двора. Возможно, что Пушкин, называя это имя, имел в виду и другого знаменитого мемуариста той же эпохи — гениального дворцового памфлетиста XVII века герцога де-Сен-Симона, впервые издавшего «Дневник маркиза Данжо». По крайней мере в записях Пушкина о Николае I и его дворе чувствуется не столько протокольный наблюдатель, сколько негодующий сатирик.
Сопровождая жену на балы в Аничков дворец, к Бобринским, Шуваловым, Уваровым, Салтыковым, Трубецким, Фикельмонам, Пушкин мог собрать богатейшие материалы для сатирических изображений современного Петербурга. Получив возможность постоянно наблюдать Николая I, он заносит в свой дневник и в свои письма ряд заметок, свидетельствующих о его действительном «возвращении в оппозицию» (как он открыто заявил Вульфу). Он осуждает царя за огромные суммы, цинически и бессмысленно расточаемые придворным фаворитам в годину народного голода; он критикует назначение на высшие посты людей с сомнительной репутацией, произвольные нарушения главой правительства общих порядков судопроизводства и правил приема в гвардию, его деспотические запреты русским проживать за границей, его бесцеремонное вмешательство в семейные дела своих подданных. Особенно возмущает Пушкина правительственная перлюстрация интимной семейной переписки: «Царь не стыдится давать ход интриге, достойной Видока и Булгарина. Что ни говори, мудрено быть самодержавным».
Пушкин клеймит царя и за его распущенность. Поэту ясны особые виды державного волокиты на его красавицу-жену. «Двору хотелось, чтоб N. N. танцовала в Аничкове», отмечает он в своем дневнике, применяя термин двор в качестве синонима императора. Сейчас же после назначения Пушкина камер-юнкером, в январе 1834 года, Николай I приступает к открытому ухаживанию за Натальей Николаевной. «На бале у Бобринских император танцовал с Наташей кадриль, а за ужином сидел возле нее», сообщает Надежда Осиповна Пушкина своей дочери 26 января 1834 года. Николай I начинает изображать из себя поклонника, кавалера и «рыцаря» Натальи Николаевны.
В письмах поэта к жене явственно звучит его ревнивая тревога («Не кокетничай с царем», «твои кокетственные отношения с соседом» и пр.). Если Александр I был заклеймен Пушкиным в эпиграммах, Николай I получил позорящее клеймо в дневниках и письмах поэта.
Таковы же впечатления Пушкина от одного из первых сподвижников Николая I — его вице-канцлера Нессельроде. Это был сухой и бездарный чиновник, приверженец Меттерниха в международных делах, получивший меткое прозвище «австрийского министра русских иностранных дел». Воинствующий легитимист, он подготовил в 1815 году реставрацию Бурбонов, отнесся враждебно к греческому восстанию, проявлял неизменную ненависть к «очагу революции» — Франции, неуклонно отстаивал теснейший союз России с реакционнейшей Австрией.
В течение почти всего двадцатилетия своей общественной жизни Пушкин был по службе связан с этим «карликом и трусом» (по определению Тютчева), бесталанным царским наемником по руководству внешней политикой, угождавшим превыше всего реакционной Европе, презиравшим Россию, ненавидевшим всякое проявление независимой мысли. Именно ему приходилось делать доклады Александру I о Пушкине и весьма серьезно влиять своими заключениями на печальную судьбу опального поэта. Когда в начале 30-х годов Пушкин был допущен к работе в архивах, Нессельроде добился ограничения неблагонадежного сочинителя в пользовании государственными документами: по его представлению дела Петровской тайной канцелярии выдавались Пушкину лишь с особого разрешения министра внутренних дел. Вице-канцлер настороженно наблюдает за работой поэта-историка. Это был враг, тщательно законспирированный, далекий и недосягаемый, безукоризненный в непосредственных отношениях, крепко забронированный от недовольства своего подчиненного расположением государей, громким титулом, огромным состоянием, международной известностью и высшими знаками политических отличий. Это расстояние делало его почти неуязвимым для поэта и представляло влиятельному министру неограниченные возможности в скрытой борьбе правительственной партии с фрондирующим «сочинителем».
Но Пушкин прекрасно понимал характер Нессельроде и заклеймил его мимоходом в своем дневнике. Вице-канцлер славился своим непомерным корыстолюбием. Правительство в некоторых случаях играло на этой склонности своего «европейского» представителя. Так, по случаю своей коронации Николай I пожаловал в «вечное и потомственное владение» Нессельроде, «не в пример другим», обширное поместье в Тамбовской губернии, размером в четыре тысячи семьсот сорок две десятины, представляющее особенные выгоды. Заграничная печать отметила неуместность награждения крепостными «в двадцать шестой год XIX века, когда во всем мире перестали считать людей предметами дарения». Но Нессельроде был далек от таких соображений и нес легко свою репутацию одного из богатейших русских «душевладельцев». Стяжательные инстинкты вице-канцлера заслужили соответствующую оценку Пушкина. 14 декабря 1833 года поэт записал в своем дневнике: «Кочубей и Нессельроде получили по 200 000 на прокормление своих голодных крестьян, — эти четыреста тысяч останутся в их карманах… В обществе ропщут, — а у Нессельроде и Кочубея будут балы — (что также есть способ льстить двору)».
Но особенную вражду питала к Пушкину жена вице-канцлера, одна из виднейших представительниц общеевропейской монархической партии и руководительница первого политического салона в николаевском Петербурге. По определению ее поклонника, французского роялиста Фаллу, это была женщина «упрямая и жестокая». Она представляла в Петербурге воинствующую контрреволюцию, свившую себе гнездо в Сен Жерменском предместье Парижа и в салоне Меттернихов в Вене. Живя во Франции в эпоху Реставрации, она вращается исключительно в среде «ультра-роялистов». «Все, что я здесь вижу и слышу, — пишет она своему мужу из Парижа, — внушает мне величайшее отвращение к слову «свобода», и, если бы я была русским императором, я не отказывалась бы от клички «деспот».
В последней фразе слышится активный политик, каким, в действительности и была М. Д. Нессельроде. В европейском обществе она неофициально представляла русское министерство иностранных дел, возглавляемое ее сановным супругом. Политическая деятельность, всецело направленная на службу реакции, была ее призванием. Живя в Париже, она встречается в салонах с Талейраном, Шатобрианом и будущим Луи-Филиппом, но предпочитает знаменитым гостиным палату депутатов, где слушает Бенжамена Констана, Кювье, Гизо, Ройе-Коллара, чрезвычайно интересуясь проблемой парламентского красноречия. Она, несомненно, отличалась умом и широким политическим опытом, обогащенным личным общением с крупнейшими государственными деятелями Запада. Пушкин не любил, чтоб его врагов считали дураками[78]; он боролся обычно с людьми сильными и умными.
Непримиримая вражда графини Нессельроде ко всякому «либерализму» определила характер ее взаимоотношений с первым историком Пугачева. В противовес всевозможным анекдотическим преданиям о причинах их взаимной ненависти следует считать, что Пушкин ненавидел вице-канцлершу, как представительницу «олигархического ареопага», как оплот всеевропейской реакции, как политического врага.
Одну из представительниц этой знати Пушкин изобразил в своей лучшей новелле. Это была самая знатная придворная дама — гофмейстерина Наталья Петровна Голицына, возглавлявшая в XVIII веке русскую феодальную аристократию. Этой «усатой княгине» было за девяносто, она помнила шесть царствований, дружила с Екатериной и представлялась Марии-Антуанетте. После французской революции она решила создать в Петербурге новый оплот европейскому дворянству. Она считалась родоначальницей и главой российского легитимизма. Царь являлся к ней в день ее именин на поклон. Ей представляли иностранных послов, как высочайшим особам.
Внук Голицыной рассказал Пушкину, как однажды после крупного проигрыша он пришел к своей бабке просить денег. Скупая старуха отказала ему, но зато сообщила три верные карты, названные ей когда-то в Париже знаменитым авантюристом Сен-Жерменом. Голицын сыграл по указанию своей бабки и в тот же вечер отыгрался.
Пушкин сразу почувствовал в этом эпизоде ядро замечательного рассказа с увлекательными бытовыми контрастами дореволюционного Парижа и современного Петербурга, с заманчивой темой денег, азарта, проигрыша, с характерной фигурой старой графини в центре сюжета. В мартовской книжке «Библиотеки для чтения» 1834 года появилась «Пиковая дама» — одна из самых совершенных новелл мировой литературы. Кумир петербургской знати, княгиня Голицына изображена здесь деспотической и взбалмошной старухой, заедающей жизнь своей бедной воспитанницы. Проигравшегося князя Пушкин заменил в своей повести бедным инженером, всецело захваченным мыслью о выходе из нужды с помощью крупного выигрыша. Благополучный исход «голицынского» эпизода заменяется в повести трагическим срывом плана и безумием героя. Сжатость рассказа, острая четкость композиционной линии, смелость и новизна центрального героя при быстрой смене событий, ведущих к неминуемой катастрофе, — все это развертывает на нескольких страницах драму одаренного бедняка, требующего себе места под солнцем, и раскрывает новый образ бестрепетного завоевателя с решимостью и маской Бонапарта.
Повесть оценили в самых разнообразных кругах — в первый момент даже в игорных домах и великосветских гостиных. «Моя Пиковая дама в большой моде, — записал в своем дневнике Пушкин. — Игроки понтируют на тройку, семерку и туза. При дворе нашли сходство между старой графиней и кн. Натальей Петровной [Голицыной] и, кажется, не сердятся…»
Но понемногу повесть завоевала признание в иных кругах и стала образцом для классиков европейской новеллы. Такие тонкие мастера жанра, как Проспер Мериме и Анри де-Ренье, учились искусству сжатого трагического рассказа по «Пиковой даме».
Но выполняя поставленное задание, «русский Данжо» постоянно испытывал на себе давление мелочного придворного этикета, за соблюдением которого сын Павла I следил всегда с чрезвычайной строгостью. Общественная организованность была неразрывно связана в его глазах с детальнейшей регламентацией быта. Отсюда исключительное значение, придаваемое им форме и внешней обрядности, приказ всем «кавалерам» являться ко двору «всегда в придворных мундирах». Пушкин, как известно, чрезвычайно не любил свой «полосатый кафтан» — камер-юнкерский мундир с золотым шитьем и «бранденбурами» на груди. Чуждый дворцовым правилам, он постоянно допускает ошибки, то являясь в полной форме на придворный раут, то упуская из виду, что в Аничков ездят не в треуголках с плюмажем, а в круглых шляпах, и пр. Отсюда ряд недоразумений, выговоров, «недовольств» царя, о которых Пушкин заносит записи в свой «Дневник».
Лестница Аничкова дворца
С картины маслом С. Зарянко (1854).
Несоответствие всероссийской славы поэта с полученным камер-юнкерским званием, разительный контраст его «народного имени» с казенной театральщиной дворцовых ритуалов — все это, естественно, становилось предметом широких толков. В петербургских гостиных стали распространять сатирический рисунок: поэт подносит к устами как бы целует ключ — атрибут придворного звания камергера. Смысл политической карикатуры ясен — вольнолюбивый поэт лелеет мечту о высших придворных почестях.
Об этом же твердили и словесные памфлеты, распространявшиеся в свете. «На сей случай вышел мерзкий пасквиль, — сообщал Н. М. Смирнов, — в котором говорили о перемене чувств Пушкина, будто он сделался искателен, малодушен, и он, дороживший своею главою, боялся, чтоб сие мнение не было принято публикой и не лишило его народности».
Все эти выпады совершенно не соответствовали подлинному умонастроению Пушкина. Готовивший в то время ряд больших трудов художественного и ученого значения, поэт мечтал совершенно отойти от двора, оставить «свинский Петербург», бежать в деревню, в уединение, в работу. Письма его этого периода полны тоски по деревенской жизни и отвращением к быту императорской столицы.
A. Н. Радищев (1719–1802).
По копии с портрета маслом неизвестного художника XVIII века.
… Вослед Радищеву восславил я свободу.
(1836)
25 июня 1834 года поэт предпринимает решительный шаг. «Поскольку дела семейные требуют моего присутствия частью в Москве, частью во внутренних губерниях, — пишет он Бенкендорфу, — вижу себя вынужденным оставить службу…» Но сухой ответ Бенкендорфа, запрет царя посещать архивы в случае отставки и сокрушительная отповедь Жуковского заставляют Пушкина взять обратно свою отставку. Придворную цепь не удалось ни порвать, ни хотя бы удлинить.
Поэт вынужден по-прежнему бывать в чуждом и враждебном ему кругу, где он так мучительно ощущал свое политическое и сословное одиночество. Историк Пугачева, политический сатирик, Пушкин под конец жизни все более ощущал себя представителем той формирующейся русской литературной интеллигенции, в среде которой его атрибут «шестисотлетнего дворянства» отступал перед личными свойствами его гениального дарования. Классовая отчужденность этих «бедных правнуков» от сиятельных и полновластных представителей столбовой и новой знати и обращает Пушкина при дворе к незаметному накоплению материалов для его будущей негодующей сатиры. Один из сильнейших памфлетов на представителей этой «международной аристократии» и политической реакции был написан Пушкиным уже накануне смерти. Он был направлен против голландского посланника Геккерна, слывшего одним из остроумнейших петербургских дипломатов и аморальнейшим из людей.
Военная галлерея Зимнего дворца.
С картины маслом С Алексеева (1833).
Толпою тесною художник поместил
Сюда начальников народных наших сил
Покрытых славою чудесного похода
И вечной памятью двенадцатого года
(1835)
В своих записках Нессельроде, начинавший дипломатическую деятельность в Голландии, называет среди виднейших представителей нидерландской аристократии и род Геккернов. Они принадлежали к консервативной партии «оранжистов» — сторонников Оранской династии, относившихся с презрением и ненавистью к народной партии республиканцев.
Посланник был известен своими извращенными инстинктами и распутной жизнью, требовавшей постоянных трат Недостаток в наследственных рентах и крупных окладах «больших» послов рано заставил фан-Геккерна обратиться к одной из традиционно-национальных добродетелей — к торговле. Сохранившиеся в архивах внешней политики документы красноречиво повествуют о широких деловых оборотах нидерландского посланника и о его выдающейся коммерческой сноровке, переходившей подчас в настоящую контрабанду.
С 1834 года Геккерн стал появляться в обществе с молодым красавцем — французом Жоржем д’Антесом, преданным сторонником Бурбонов. Он эмигрировал из Франции после Июльской революции и искал по свету фортуны Его испытанный легитимизм обеспечил ему блестящую карьеру в Петербурге: «В 1834 г. император Николай собрал однажды офицеров кавалергардского полка, — сообщает один из очевидцев этой сцены, — и, подведя к ним за руку юношу, сказал: «Вот ваш товарищ Примите его в свою семью, он постарается заслужить вашу любовь и, я уверен, оправдает вашу дружбу». Это и был д’Антес…»
Такая рекомендация обеспечила безвестному французу выдающееся положение в придворном Петербурге, хотя чрезвычайный способ его производства в офицеры вызвал некоторое возбуждение в войсках: «Барон д’Антес и маркиз де-Пина, два шуана, — будут приняты в гвардию прямо офицерами. Гвардия ропщет», отметил Пушкин в своем дневнике 26 января 1834 года. Очевидно, его симпатии не на стороне «шуанов», то-есть французской контрреволюции и всех ее петербургских представителей.
С. С. Уваров (1786–1855).
С гравюры по акварели Дица (1840).
В конце 1834 года отношения Пушкина с одним из представителей этого круга резко обострились. Когда вышла в свет «История пугачевского бунта» (так Николай I переименовал пушкинскую «Историю Пугачева»), министр народного просвещения Уваров, автор знаменитой формулы о синтезе самодержавия, православия и крепостничества, поторопился объявить книгу Пушкина зажигательной и опасной.
«Уваров большой подлец, — отмечает Пушкин в своем дневнике в феврале 1835 года. — Он кричит о моей книге, как о возмутительном сочинении… Это большой негодяй и шарлатан. Разврат его известен. Низость до того доходит, что он у детей Канкрина был на посылках… — Он крал дрова и до сих пор на нем есть счеты — (у него 11 000 душ), казенных слесарей употреблял в собственную работу…»
Свое мнение об Уварове, с такой четкостью занесенное в дневник, Пушкин вскоре отлил в убийственные строки стихотворного памфлета. Случай представился осенью 1835 года.
Жена министра Е. А. Уварова приходилась двоюродной сестрой Д. Н. Шереметеву, одному из богатейших людей в России. Единственный сын обер-камергера Н. П. Шереметева и знаменитой крепостной актрисы Параши Жемчуговой, он владел состоянием в сто пятьдесят тысяч душ и в несколько сот тысяч десятин земли.
В 1835 году «богач младой» заболел скарлатиной — болезнью, с которой тогдашняя медицина не умела бороться. Так как больной не имел детей, имущество его должно было распределяться по боковым линиям рода, в состав которого входила и Е. А. Уварова. Из огромного состояния Шереметева на долю его кузины пришлись бы миллионы. К подобным суммам министр был весьма неравнодушен. И вот, опасаясь незаконных действий со стороны других наследников, неразборчивый в средствах Уваров прибегает к официальным мерам охраны шереметевского имущества.
Но, вопреки предсказаниям врачей, молодой организм осилил страшную болезнь. Шереметев выздоровел. Уваров, попавший в скандальное положение, стал сразу предметом самых язвительных толков. Пушкин решил заклеймить сатирическими стихами жалкое положение, в которое поставил себя видный член императорского правительства. В сентябрьской книжке «Московского наблюдателя» за 1835 год появилось за полной подписью Пушкина стихотворение «На выздоровление Лукулла».
Из шести строф этого «подражания латинскому» только две центральные относятся к Уварову. Но их совершенно достаточно мастеру лаконической эпиграммы, чтобы заклеймить беззастенчивого стяжателя.
«Общество в образе низкого скряги, — писал вскоре Пушкин, — в образе негодяя, который крадет казенные дрова, который представляет своей жене неверные счета, подхалима, который делается нянькой у детей знатных вельмож, узнало, говорят, высокопоставленное лицо, человека богатого, человека удостоенного важной должности. Тем хуже для общества».
Латинская ода оказалась по существу возвратом к тем политическим стихам, которые доставили Пушкину раннюю славу и долголетнее изгнание. Сатира на Уварова, как и эпиграмма на его нежного друга Дондукова-Корсакова, вице-президента Академии наук, непосредственно примыкала к его ранним стихотворным памфлетам на министров и царя. Снова один из виднейших представителей верховной власти подпал под сокрушительные удары пушкинской сатиры. Можно легко представить себе, какое впечатление клеймящие строфы Пушкина произвели на императора, шефа жандармов и особенно на самого министра народного просвещения.
Искуснейший интриган и лукавейший из царедворцев не мог, конечно, оставить подобную атаку без отражения и возмездия. Совершенно очевидно, что ему принадлежала закулисная инициатива строгих выговоров, полученных Пушкиным по высочайшему повелению от Бенкендорфа. Но этим, разумеется, не могла насытиться мстительность Уварова. Глухие свидетельства современников явственно указывают на его весьма активную роль и в последующем опорочении поэта перед лицом всего Петербурга.
Пушкин снова — и не в последний раз — мог сказать об окружающей его среде:
Я слышу вкруг меня жужжанье клеветы,
Решенья глупости лукавой,
И шопот зависти, и легкой суеты
Укор веселый и кровавый.
Бичуя придворных, поэт не оставляет в стороне и сановников церкви; уже в феврале 1835 года он обвиняет митрополита Серафима в доносах и покровительстве «плутам и сплетникам»; он возмущается Шишковым, который «набил академию попами». До конца Пушкин сохраняет антицерковные настроения своей молодости; библейские же тексты по-прежнему служат ему материалом для художественной переработки. В 1835 году Пушкин с великолепной энергией образов и стиха начинает разрабатывать сказание о Юдифи и Олоферне:
Когда владыка ассирийский
Народы казнию казнил…
Но историческая поэма о борьбе иудейского народа с «сатрапом горделивым» осталась недописанной.
Неудивительно, что во все время пребывания поэта при дворе мысль о «побеге» не оставляет его. Но ему удается лишь на краткие сроки покидать Петербург. Летом 1834 года он побывал на Полотняном заводе и в Болдине, где была написана «Сказка о золотом петушке». Эта маленькая волшебная поэма представляет собою подлинную русскую сказку, чудесную по своим узорам, расцветке и лукавому стиху. В сатирическое изображение нелепого царя, лживого и сластолюбивого труса, Пушкин внес многое из личных впечатлений от общения с петербургскими самодержцами.
Летом 1835 года поэт добивается четырехмесячного отпуска и уезжает в Михайловское, Здесь было написано знаменитое стихотворение «Вновь я посетил…», проникнутое бодрой приветливостью к юному поколению: «Здравствуй, племя — Младое, незнакомое!..» Здесь же Пушкин обработал свой давнишний замысел «Египетских ночей», уже породивший целый ряд художественных опытов. Октябрьский набросок 1824 года о вызове Клеопатры впоследствии перерабатывался. Около 1833 года поэт думал включить его в повесть из римской жизни с главным героем Петронием, утонченным философом и поэтом, насильственно прикрепленным Нероном ко двору, а затем приговоренным им к смерти. Как Овидий в молодости, так теперь Петроний, а отчасти и Гораций кажутся Пушкину родными и близкими «не славой — участью». Следует признать этот замысел самым удачным в ряду опытов Пушкина по сочетанию поэмы о Клеопатре с прозаическим обрамлением; избранный здесь латинский жанр, сочетающий прозу со стихами, лучше всего отвечал заданию автора.
В начале 1835 года поэт пробует переложить «египетский анекдот» на современные нравы, но только осенью, в михайловском уединении, Пушкин находит окончательную форму — повесть об итальянце-импровизаторе, произносящем с эстрады фрагмент о Клеопатре. Прозаический отрывок замечателен «автопортретом» Пушкина (поэт Чарский), размышлениями о поэзии в современном обществе и описанием импровизации, в котором могли отразиться воспоминания автора о вдохновенных выступлениях Мицкевича. Поэма о Клеопатре сочетает в окончательной редакции пластическую законченность и декоративность описаний с глубоким психологическим трагизмом.
Клянусь, о матерь наслаждений,
Тебе неслыханно служу —
восклицает Клеопатра, пораженная своим преступным замыслом. Строки эти вызвали восторженный отзыв такого психолога трагических страстей, как Достоевский: «Нет, никогда поэзия не восходила до такой ужасной силы, до такой сосредоточенности в выражении пафоса…»
Но над такими «случаями совести» в замыслах Пушкина середины тридцатых годов заметно преобладают темы социального порядка, мотивы борьбы, политические драмы русского XVIII века, образы средневековья и Возрождения.
Его увлекает героиня исторических хроник и атеистических трактатов раннего Ренессанса — женщина на папском престоле. В плане трехактной драмы Пушкин намечает образ папессы Иоанны, как новой женщины, одержимой страстью к науке. Она бежит из семьи ремесленника-отца в Англию учиться в университете. Она защищает диссертацию и становится доктором. В Риме, скрывая свой пол, она достигает кардинальского сана и возводится на папский престол. Но во время религиозной процессии, между Колизеем и монастырем, она разрешается от бремени. Этот скандальный эпизод широко разрабатывался в антицерковных памфлетах эпохи Реформации и служил благодарным материалом для безбожников XIV столетия. Образ женщины-папы привлек внимание скептиков и атеистов эпохи Просвещения, а отсюда, вероятно, перешел и в замыслы Пушкина.
Еще сильнее бунтарский дух раннего гуманизма сказывается в неоконченной пьесе Пушкина, озаглавленной издателями «Сцены из рыцарских времен». Сын «старого суконщика», представитель молодого сословия горожан, смельчак и поэт, поднимает крестьян на феодальных рыцарей. Друг суконщика, представитель передовой научной мысли Бертольд Шварц, который «не видит границ творчеству человеческому», занимается своими изобретениями, призванными также сокрушить феодальный строй. Пьеса полна раздумий Пушкина о бессмысленности дворцовой жизни, об обреченности «рыцарского сословия», о могучих силах эпохи в лице поэта-миннезингера Франца и ученых — Бертольда Шварца и доктора Фауста. Снова звучит любимый лейтмотив Пушкина-затворника: «Вот наш домик… Зачем было мне оставлять его для гордого замка? Здесь я был хозяин, а там — слуга…» С глубоким сочувствием к бунтующим вассалам изображена картина крестьянского восстания и ужас сраженных феодалов: «Это бунт — подлый народ бьет рыцарей…» Поэта Франца спасает от виселицы его гениальная баллада о «рыцаре бедном». Согласно плану, пьеса заканчивалась полным поражением обитателей замков, разгромленных силами новой всепобеждающей мысли.
«Бертольд в тюрьме занимается алхимией — он изобретает порох. Восстание крестьян, возбужденное молодым поэтом. Осада замка. Бертольд взрывает его. Рыцарь (воплощенная посредственность) убит пулею. Пьеса кончается размышлениями и появлением Фауста на хвосте дьявола (изобретение книгопечатания — своего рода артиллерии)».
К этому неизменному и верному своему оружию обращается и Пушкин. Всем «воплощенным посредственностям» и «златым вельможам» российского двора он противопоставляет печатный станок. В начале 1836 года поэт становится редактором журнала; от пустоты и пошлости великосветского Петербурга он уходит в сосредоточенный труд над своим «Современником».
Данный текст является ознакомительным фрагментом.