Урюм

Урюм

I

Урюм, Урюм! Сколько тяжелых и вместе с тем приятных воспоминаний рождается в моей голове при этом слове! Ты мне родной и потому тесно связан с моим существованием, с моим бытием как лично, так и в семейных узах родства. Сколько горя, забот, слез и радостей принес ты мне в моей жизни, в пору цветущей молодости, и сколько лишений дало мне твое существование. Урюм! Ты мое детище, мой пестун и, пожалуй, мачеха…

Кажется, какая нелепость в этих словах, если совместить понятие одновременно в значении этих самых слов, а между тем никакой нелепицы в них нет, если рассмотреть их порознь. Но об этом после; сама статья пояснит читателю, что я прав; но вопрос в том, хватит ли у него терпения дочитать до конца! Ну что за беда, если и не хватит; не такие горшки летали об нашу голову, ничего! Была бы только справедливость; виноват будет он, а я буду прав, значит, и на совести моей станет полегче.

Однако ж, не откладывая в долгий ящик, надо сказать, что такое Урюм. Это долина, или по-сибирски падь, в северо-восточной части Нерчинского горного округа. Речка Урюм берет свое начало из угрюмых отрогов Яблонового хребта, который в этом месте служит водоразделом Олекминской и Шилкинской систем, а в более обширном смысле — отделяет воды громадной Лены от Амура, Ледовитый океан от Охотского моря! Забравшись на отроги этого водораздела, бывало, невольно приходила в голову такая мысль: вот место, на котором какой-нибудь вершок земли делит воду на громадные расстояния необъятной Сибири! Быть может, одна капля дождя переломится надвое — и одна ее половинка попадет в Ледовитый океан, а другая в Охотское море! Какое неизмеримое расстояние! Как грандиозно творение господа! Не то ли мы встречаем часто и в жизни человека…

Урюм, беря свое начало из отрогов Яблонового хребта, спускается на юг, принимает в себя множество мелких ручейков и речушек, соединяется с более солидными речками и, пробежав не одну сотню верст, делается заметной сибирской рекой и называется Черным Урюмом; а соединившись с неменьшим по величине протекаемого пространства Белым Урюмом, подошедшим к нему с запада, течет уже одной струей, составляя одну большую реку Черную, которая и впадает с левого берега в реку Шилку. Место соединения Урюмов называется Сбегами, отсюда Черная катит свои волны до Шилки на расстояние 80 или 90 верст. Черный Урюм называется потому, что весь свой путь протекает по сплошным темным дебрям тайги, а Белый, наоборот, бежит преимущественно по луговой долине, и только его вершины сумрачны не менее своего собрата.

В голове вертится так много эпизодов, тесно связанных с моей жизнью в этом уголке Сибири, что более подробное описание местности остается на втором плане, да оно, пожалуй, и лишне, потому что всего не опишешь, растянешь статью, а читателю надоешь, который, быть может, и то уже морщится. Поэтому лучше замолчу и о красотах тайги скажу только при случае, если придется.

Я уже говорил, что в 1862 году я, с моего согласия, был командирован в тайгу на розыски золота. Говорю «с согласия», потому что бывший горный начальник, высокоуважаемый Оскар Александрович Дейхман, не хотел посылать в такую тяжелую командировку людей против их желания, — и все отказывались, боясь лишений таежной жизни и видя мало пользы в открытиях. А понятно, что во всяком деле можно более надеяться и рассчитывать на того, кто принимается за это дело по желанию, по охоте его исполнить. Вот почему г. Дейхман держался этого воззрения и не ошибся. Зная, что я истый охотник, он и обратился ко мне с просьбою принять на себя труд быть партионным офицером, так как эта, хотя и крайне тяжелая, служба даст мне возможность до пресыщения насладиться охотой и, из любви к этой страсти, попутно сделать и дело. В этом он не ошибся: я, как страстный охотник, с удовольствием принял его предложение и действительно, с помощью бога, сделал дело. Это не самохвальство и не глупый личный эгоизм, а действительно та простая суть, за которую скажет самое дело, но и об этом после, а пока поговорим о розысках и тяжелой жизни, тесно связанной с удовольствиями и опасностию как самой охоты, так и скитаний по сибирским трущобам.

Я уже говорил также и о том, что, сделавшись партионным офицером, я поселился на Карийских золотых приисках, как ближайших к тому району тайги, где мне приходилось трудиться. Оставляя семью на Нижнекарийском промысле, я каждый месяц ездил в партию дней на 15–20, которая и была поставлена в вершинах Урюмской системы. После неудачной попытки пробраться в тайгу весной и, потеряв на дороге вожака — старика Кудрявцева, я был в большом затруднении, потому что нового вожака приискать не мог, а между тем ехать было необходимо, чтоб осмотреть работы и задать новые. Положение мое было критическое, и я не знал, что делать, как попасть в тайгу.

Но вот поправился от хворости мой конюх и сотоварищ скитаний, ссыльнокаторжный молодец Алексей Костин.

В начале второй половины мая, в 1863 году, сижу я, задумавшись, на крылечке и верчу в голове, что же делать? Как быть?

Заметя мое тяжелое раздумье и зная, в чем дело, кр мне тихонько подошел Алексей.

Увидя его, я обрадовался и спросил: «Ну что, Алеха? Как ты себя теперь чувствуешь?»

— А что, барин, теперь ладно. Слава тебе господи! Кажись, совсем поправился и пищу стал принимать всякую без вреды, а то, ведь сам знаешь, что было. Только вот слабость еще есть небольшая, а то ничего, — сказал он.

— То-то ничего, смотри, будь осторожнее. А вот, пойдем, у меня есть с полбутылки мадеры, возьми ее и пей понемногу перед пищей да ешь побольше мясного да молока.

Алексей поблагодарил, взял мадеру, но стоял на крылечке и топтался на месте.

— Ну, что еще надо? Что хочешь сказать? — спросил я.

— Да что, барин! Я ведь вижу твое затмение, — говорил Алексей. — А вот что я тебе скажу. Я на Желтугинских промыслах бывал и дальше их шурфовал. А ведь все едино — тайга одна, поедем и выедем на Урюм. Бывало, по одним сказкам идешь да выходишь. А тут что? Ну коли заблудимся, назад вернемся.

Я сообразил местоположение Желтугинских промыслов, хотя и не имелось никакой карты, и пришел к тому заключению, что Алексей говорит правду, а потому, долго не думая, сказал ему свое решение, что как только он окрепнет силами, то мы соберемся и отправимся в путь.

Через несколько дней мы были уже на «Желтуге» и порешили ехать вдвоем дальше, на Урюм. Время стояло превосходное, май дышал своей прелестью и придавал какую-то особую бодрость на неизвестный путь по тайге, по которой приходилось ехать только по одному соображению, — это бы еще ничего; но, не забудьте, ехать вдвоем с ссыльнокаторжным человеком, имея при себе до полутора тысяч казенных денег. Но я об опасности в то время как-то не думал, и мне не приходило в голову, что, пожалуй, никто другой не решился бы на подобную штуку. Так оно и вышло, потому что впоследствии многие говорили мне в глаза, что такая самонадеянность безрассудна, глупа и не выдерживает никакой критики. Теперь я скажу, что это верно; но тогда не знаю почему, но верьте, что никакой серьезной опасности мне не приходило и в голову; и это было не бравурство, а какое-то безотчетное доверие к Алексею, дружба и братство к этому заклейменному человеку. Благодарю господа, что это доверие оправдалось на деле, а меня во все время неоднократных скитаний не грыз тот червяк, от которого при другом настроении можно рехнуться.

Один из Желтугинских промыслов Кудеченский, в котором мы и ночевали, расположен при устье речки Малой Кудечи, впадающей в реку Желтугу. Речка Большая Кудеча бежит параллельно Малой, находится от нее в нескольких верстах и впадает в ту же р. Желтугу. Между речками Кудечами находится отрог гор от горного хребта, который и служит водоразделом Желтугинского бассейна от Урюмского. Вершины Кудеч берут свое начало из южных покатостей этого хребта — водораздела, а все их протяжение разделяется помянутым отрогом гор главного хребта.

Рано утром 21 мая мы выехали из Малых Кудеч, проехали немного вверх по этой долине и повернули направо, на хребет, чтоб, перевалив его, попасть в долину Больших Кудеч, вывершить эту речку и подняться на большой хребет, а переехав его, попасть в Урюмскую систему. Все это кажется очень просто, но на деле вышло не совсем так.

В этом путешествии менторствовать взялся Алексей, как уже бывший в Больших Кудечах, и потому ехал впереди. На нем был мой дробовик, а на мне висела моя зверовая винтовка с привернутыми сошками. Так как утро было очень холодное и росистое, то дробовик был в кожаном чехле, а на моей винтовке была надета, с приклада, барсучья «насовка», или «нагалище», как называют сибиряки, чтоб не вымочить оружия. Сильная роса лежала не только на траве и ягоднике, по которым пришлось пробираться, но и на всех кустах и даже деревьях она висела крупным холодным потом, обдавая нас, как дождем, с каждой задетой ветки, лишь только приходилось продираться между кустами и густой зарослью деревьев.

Несмотря на этот холодный душ, мы ехали бодро, весело и много говорили. Перебираясь с горки на горку, из лощинки в лощинку, Алексей, вероятно, потерял свой план путешествия, потому что, спустившись с последнего злобка, подъехал к речке, которая и попала нам с левого бока. Он уже хотел переезжать речку и потому сказал:

— Ну вот, барин, слава богу и до Кудечей добрались! Давай на ту сторону!

— Нет, брат Алеха, постой! Ты неладно приехал. Эта речка не Большая Кудеча; видишь, она попала нам с левой стороны, тогда как должна попасть с правой. Стой и не езди.

Но Алексей никак не мог сообразить такого курьеза, а потому заспорил и стал утверждать, что приехал он ладно и что эта речка Большая Кудеча. Долго мы толковали об этом, и я убедил моего ментора только тогда, когда слез с коня и начертил на песке план расположения местности. Из него он понял, что ошибся, что его обманула пересеченная, холмистая покатесть хребта, разделяющего Кудечи, и что, действительно, Большая Кудеча должна попасть с правой стороны.

Мы воротились и снова полезли на тот же хребет, хоть и досадно, а что поделаешь! Вперед поехал уже я; взял прямо поперек хребта и скоро спустился на другую покать, за которой и попала другая речка, с правой стороны нашего пути, что доказывало, что речка эта и есть та самая Большая Кудеча, которую мы ищем.

— Ну что, Алеха! Видишь теперь, что я прав.

— Вижу, вижу, барин! Ну виноват, прости! Завертело меня, вот и ошибся. Точно, что эта речка Большая Кудеча.

— Вот по ней и давай подниматься кверху, — сказал я.

Мы поехали. Оказалось, что мы действительно завертелись на пересеченном ложками хребте и первый раз попали в ту же долину Малых Кудеч, откуда отправились.

— Вот если это Большая Кудеча, то с левой руки, верст 5–6, нам должен попасть ключик, на котором мы коней поили зимой, — сказал Алексей и, видимо, старался загладить свою ошибку.

Действительно, так и случилось — ключик попался, что еще более убедило меня в том, что мы едем верно.

Долго вершили мы долину речки Больших Кудеч, наконец добрались до подножия Большого хребта и стали забираться на этот громадный водораздел. Южная покатость этого великана была покрыта сплошь величественным строевым хвойным лесом, а у подошвы этих могиканов росли громадные кусты мелкой поросли и скрывали те звериные и орочонские (лесных бродячих туземцев) тропы, по которым мы забирались на хребет. Густой папоротник покрывал почти все свободные промежутки. Запах цветущей черемухи наполнял воздух и как-то чарующе действовал на нервы. Тишина была невозмутимая, только изредка чиликали и насвистывали мелкие пичужки, которые тревожно выпархивали из кустиков и проворно улетали, завидя наше приближение. Но вот где-то вдруг сорвался глухарь и, бойко захлобыстав крыльями, понесся между деревьями, задевая за их ветки, которые, покачиваясь, означали путь пернатого жителя глухой тайги.

Мы залезали все выше и выше на хребет; растительность изменилась, и уже стала появляться стелющаяся поросль; деревья редели, ягодник исчезал, а вместо него попадался почти сплошной нагорный мох. Тропы разбивались во все стороны и делались едва заметными или терялись совсем. Как-то жутко делалось на душе, а взмыленные лошади усиленно дышали и пыхтели от крутого, тяжелого пути. Но вот попался бурелом, и пришлось перелезать через толстый валежник. Кругом стояли большие кусты и точно нарочно драпировали эту местность. Мой знаменитый Савраско что-то задумался, сбавил свою поспешность, стал озираться и бойко попрядывать ушами; чрез это он запнулся, перешагивая чрез большую валежину, и едва не упал, за что я и вытянул его верховой плеткой, которая как-то особенно громко щелкнула своим лапчатым, кожаным наконечником.

Как вдруг в эту минуту я слышу голос Алексея: «Барин, барин! Смотри, не зевай!»

Справа сильно закачался большой темный куст, а за ним я увидал громадного медведя, который стоял на задних лапах, пытливо смотрел чрез куст и страшно фыркал. Совсем забыв, что ружья наши в чехлах, я как-то машинально схватился за винтовку, повернул Савраску прямо на зверя и сделал несколько шагов. Видя ли этот, хотя и бессознательный с моей стороны, натиск или предвидя, быть может, и неравную борьбу по оружию, но медведь круто и неуклюже переметнулся на бок и пошел наутек — и пошел так скоро, на ускоки, что мы в минуту потеряли его из глаз.

— Вот так фигура! — сказал несколько побледневший Алеха. — Экая страсть, братец ты мой! Ну и зверь! Ну и зверь матерущий! Видел, барин?

Мы остановились, и я, как ошеломленный, едва понимал замечания Алексея и только ответил: «Видел, как не видать такую диковину!»

Я все еще сидел па коне, смотрел на куст и держал в руках сдернутую с плеча винтовку, с которой была уже снята насовка и лежала на земле около ног, не менее меня озадаченного Савраски. Когда и как сдернул я с себя винтовку и насовку с ее приклада — отчета дать не могу, потому что я теперь не умею объяснить этого поспешного маневра. Полагаю, что сделалось это машинально, по привычке. Алексей тоже этого не заметил и только удивлялся моей готовности встретить врага, хотя я, скажу по совести, и не заслуживал его одобрения, потому что, как помню я теперь, был растерявшись. Что бы случилось дальше, если б не убежал зверь, — это вопрос другого сорта, но в ту минуту я похвалы не заслуживал, ибо времени хватало достаточно для того, чтоб пустить поспешную пулю. Но, быть может, все это сделалось и к лучшему, потому что, как я слыхал, «торопливость годна только блох ловить».

Оправившись совсем от такого неожиданного случая, мы слезли с коней, привязали к деревьям, чтоб они отдохнули, закурили и пошли разглядывать то место, где пугнул нас Михал Иваныч. Оказалось, что он, вероятно, долго лежал за той самой валежиной, чрез которую перелезал мой Савраско, и был скрыт ее мохнатой вершиной и кустом. Отпечатки его лап на мху были так велики, что мы с Алексеем не могли их закрыть двумя ногами. Куст, чрез который наблюдал нас зверь, был более сажени вышины.

Когда мы забрались на самую вершину хребта, стоял уже полдень, и нас поманило закусить. Вид на всю окрестность и на едва заметную вдали долину Урюма был превосходный. Все меньшие горы и щели горных речушек виднелись как на ладони. Не хотелось оторваться от этой редкой картины, которую видят в натуре, вероятно, очень немногие, а особенно те счастливцы мира сего, кои сидят в своих золоченых палатах и почищают свои розовые ноготки придуманными для того инструментами. Их окружают только мягкие бархатистые ковры, роскошная мебель, превосходные картины вакханок и затейливых заграничных пейзажей, а не та неподдельная натура, которой наслаждались, не хуже этих счастливцев, мы с Алексеем, и не тот мягкий мох, на котором мы сидели, выпивши по рюмке водки, и грызли сухари и вяленое мясо, о коем эти Крезы и понятия, конечно, не имеют; зато они спесиво рассуждают и выводят свои заключения, что поиски и добыча золота — это пустяки, а их доверенные и управляющие — люди нечестные, ничем не довольные, плуты и мошенники. Слава этим счастливцам! Слава!..

Заморив червяка и отдохнув, мы сели на коней и отправились вдоль по вершине хребта, придерживаясь северо-восточного направления. Проехав несколько верст, Мы увидали с левой стороны вершину какой-то долины, которую с высоты хребта можно было видеть всю, до соединения ее с долиной Урюма. Послушав Алексея, я поворотил коня налево и стал спускаться с хребта. Обеденное солнце било мне прямо в лицо несколько с правой стороны, что и заставило меня одуматься. Я остановился.

— Мы опять неладно поехали, — сказал я.

— Как неладно? — возразил Алексей.

— А так и неладно, что солнце бьет в правую щеку. А помнишь, когда мы с тобой ездили на Урюм зимою, то в передний путь солнце было всегда сзади нас, а когда возвращались, то смотрело в лицо. Значит, теперь мы едем поперек этого пути и даже несколько назад, а нам надо держаться такой дороги, чтоб солнце было несколько сзади и било в левую щеку. Понимаешь?

Я слез с коня и опять наглядно показал наш путь Алексею, набрав сухих сучков и разложив их по моху, что и помогло доказать ему вторую ошибку нашего путешествия.

— Да ведь все равно, барин! — возразил Алексей. — Так или эдак, а на Урюм попадем.

— Нет, не равно; если б было все равно, то и этих хребтов бы не было, а мы бы с тобой, Алеха, совсем заблудились в лесу и не видали бы, куда ехать. Давай назад, а то укатим так, что попадем чуть не к устью Урюма, тогда как надо попадать в его вершину. Понял?

— Теперь понял, понял, ваше благородие! Вестимо так, что попадем низко, — уже весело проговорил Алексей.

Пришлось опять воротиться и снова залезать на хребет по проеханному пути. Взобравшись наверх, мы взяли первое Направление и поехали опять вдоль хребта. Лес на нем был редкий, почему все вершины спускавшихся с него долин были как на ладони. Твердость почвы и мелкий сухой мох дозволял нам ехать проворной переступью, и мы бойко подвигались вперед, минуя несколько вершин речек, которые своим направлением гласили о том, что и они впадают в Урюм ниже того пункта, куда нам хотелось попасть. Вершина хребта загибалась К востоку и давала возможность ориентироваться так, как мне хотелось. Но вот наконец увидели мы такую долину речки, которая, спускаясь с хребта, бежала прямо на северо-восток. Завидя ее, Алексей нагнал меня и громко сказал:

— Вот, барин! Смотри, какая падушка (долина, лог) попалась. Вишь, как бичом стегнула прямо на сивер.

— Вижу, брат, давно вижу, вот ей и давай спускаться.

Мы повернули налево и стали потихоньку съезжать с хребта. Сначала спуск был пологий и мы сидели верхом, но чем ближе подвигались мы к ущелью неизвестной нам долины, тем спуск становился круче и круче, наконец дело дошло до того, что сидеть верхом было уже невозможно, и мы слезли с лошадей. Пройдя пешком несколько сот сажен, мы уже не знали, что делать, так как спуск в самую долину был до того крут, что пришлось остановиться и подумать, как и что предпринять, потому что воротиться назад с лошадьми уже не было никакой возможности. В этом месте вся крутая покатость горы заросла густой мелкой порослью, большие деревья попадались только изредка, а под ногами лежал слой толстого моха, под которым была почти сплошная оледенелость. Мох еще кое-как держал человека, но несчастные лошади, продавливая мох, страшно скользили по скрытой ледяной поверхности и стремительно катились вниз, натыкаясь на деревья и путаясь в мелкой чаще поросли. Дело принимало критический оборот. Мы боялись изувечить лошадей или того, что катящиеся лошади при малейшей оплошности наедут на нас и, пожалуй, раздавят. Кое-как выбрав удобный момент, мы их остановили в чаще и привязали к поводьям свои кушаки, что дозволило вести лошадей в поводу на далеком от них расстоянии, а видя малейшую опасность, поспешно свертывать в сторону, за деревья и завертывать за них удлиненные поводья, которые удерживали катящихся лошадей и тем спасали их от ушибов и видимой гибели. Последние сажени спуска мы уже стремительно сорвались прямо в воду горной речки, которая подбилась своим течением под самый обрыв нагорного хребта. Благодаря господа, все кончилось благополучно, мы и лошади получили только по несколько царапин, и только! Ноги и руки остались целы, даже ружья как-то сохранились от казавшейся неизбежной опасности. Речка была невелика, и мы даже не вымокли, а, зачерпнув немного в сапоги, перешли ее поспешно вброд.

— Ну, барин! Молись скорее богу, что мы так благополучно сполали о такой кручи! Вот где вспомнишь царя Давида и всю кротость его! — проговорил радостно Алексей и набожно, сняв шапку, перекрестился.

То же сделал и я, горячо-горячо помолившись.

Проехав этой лесной падушкой верст 20, мы счастливо добрались до левого берега Урюма, но не знали, в какое именно место его течения попали, после такого тяжелого путешествия. Время было еще не позднее, часы показывали 6, что давало возможность оглядеться и отдохнуть во всю душу, изморившись до того, что ноги тряслись и подгибались от утомления.

Расположившись табором на самом берегу Урюма, нас соблазнила близость чистой таежной воды, тихого омута. Мы разделись и бросились в воду, но, окунувшись раза три или четыре, выскочили из реки, как сумасшедшие, и, корчась от хохота, едва попадали в свои рубахи.

— Вот так ободрало! Словно студеным кипятком ошпарило! — говорил, постукивая зубами, посиневший Алеха.

— Ага, не любишь! Вот и вспомни царя Давида и всю кротость его, — едва проговорил и я, нащелкивая подбородком.

Поспешно одевшись, я взял Алексея за руку и потащил его по ровному берегу бегом, чтоб согреться. Алексей понял мое желание и пустился взапуски, но его тяжелая фигура никак не могла осилить мою прыть; однако ж мы до того натужались оба, что воротились к табору уже шагом, едва переводя дыхание и согревшись до испарины, что и требовалось нам обоим.

— Ну, барин! И ёмкой же ты, как я погляжу. Уж на что я удалый, да нет — не берет, догнать не могу, а поддаться не охота, аж во рту пересохло и в бок закололо, — говорил с перерывом запыхавшийся Алексей.

— Это оттого, что ты с хворости, — сказал я.

— Ну, нет! Верно, пробка слабее твоей, — отвечал он, поправляя огонь.

Поправившись и напившись чаю, я взял дробовик и пошел по берегу, а Алексей отправился оглядеть местность. То и другое нам посчастливило — я убил двух больших уток, а Алексей признал ту часть Урюма, куда мы попали. Оказалось, что мы всего верстах в 30 или 35 от нашей поисковой партии. Такая радость не могла не отразиться на нас обоих, и мы от удовольствия выпили По рюмке коньяку.

К ужину мы сварили в котелке похлебку из жирных уток и так закусили, что забыли все неудачи пути и улеглись спать. Такой похлебки, конечно, не едали и те счастливцы мира сего, о которых я упомянул выше. Куда им! Разве они могут понять, что такой импровизированный ужин несравненно лучше их пикантных закусок, а сон под темным кустом черемухи не навевает тех злополучных грез, которые подсказывают им, что все их доверенные плуты и мошенники…

Предвидя небольшой переезд до партии, мы заспались и утром напились чаю уже тогда, когда солнышко поднялось из-за гор и как-то особенно приветливо стало согревать майскими лучами.

Пройдя несколько берегом, Алексей торопливо вернулся и сказал, что видел на шивере речки какую-то большую рыбину.

— Беги скорей, — говорил он, — да возьми винтовку, погляди, какая штука шевелится на галишнике мелкого перебора, — как полено, только и признал, что хвостом пошевеливает.

Я взял винтовку и тихонько пошел с ним к шивере Урюмского брода. Несколько громадных тальменей неподвижно лежали на самом мелком месте перебора, так что струя воды плескалась по их спинам и едва покрывала их темные фигуры. Тихонько подкравшись из-за куста, я выцелил одного тальменя под жабры и спустил курок. Вместе с звуком выстрела поднялась масса водяной пыли, в которой радужно переломились лучи восходящего солнца, послышался тревожный плеск спасавшихся тальменей, а один из них, повернувшись кверху брюхом, спускался вниз по воде, и его катило струей по гальке. Алексей бросился на шиверу, поймал еще бьющуюся добычу и притащил громадного тальменя, весившего, как я полагаю, не менее 30–35 фунтов. Мы его выпотрошили, привязали в мешке в торока и в ранний «паужин» привезли в партию. Люди давно поджидали моего приезда, не видавшись более полутора месяцев, и были крайне довольны, особенно когда выпили по доброй чарке водки и закусили превосходной свежей ухой из жирного тальменя.

И так вот каким образом попал я в свой уголок далекой тайги, без вожака, после первой неудачи пробраться туда с вожаком, о чем я и говорил в отдельной статье «Сломанная сошка». Радость моя была велика, потому что, проехав более 300 верст в 4 дня, не потерпев особых несчастий, путеводствуясь только одним соображением и солнцем, по безграничным и безлюдным дебрям тайги, нельзя было не радоваться и не благодарить бога за благополучное прибытие к желаемому пункту, затерявшемуся среди громадных лесных оазисов беспредельной Сибири.

Вот почему и угрюмая тайга делается для человека как-то милее; давящее душу горе как-то скорее забывается; все лишения точно не ощущаются; а простые, рабочие люди становятся как бы близкими родными, друзьями и товарищами, без всяких ширм и задних мыслей…

II

Прожив в партии несколько дней, я осмотрел все работы, еще раз проверил всю местность вершин Урюма и пришел к тому заключению, что тут делать больше нечего, надо спускаться ниже и преследовать всюду появляющиеся знаки золота, которые убеждали меня в том, что где-то есть настоящий снос золота и его надо во что бы то ни стало отыскать. Но это «где-то» и заставляло задумываться, проверять в голове теорию науки и соображать практику, часто идущую вразрез с законами теории.

Считая неудобным говорить здесь о специальности самого дела, я везде буду стараться быть кратким, насколько это позволит, чтоб сказать только об одной сути дела.

В одной из падей притоков Урюма было выстроено небольшое зимовье, в котором была сбита русская печь, в коей и пекли хлеб на всю партию. При зимовье находились амбар, где хранились припасы, и погреб, куда помещались такие вещи, которые этого требовали. Зимовье это называлось пекарней. Тут жили мой помощник, пекарь и два конюха, которые развозили припасы по окрестным долинам, в коих находились рабочие, жившие там в особых зимовейках, выстроенных из леса на месте работ, с черными каменками вместо печей. В пищу рабочие получали мягкий хлеб или сухари — смотря по их желанию; мясо, сало, соль, крупу, кирпичный чай. Все это полагалось от казны, но на руках моего помощника находились байховый чай, сахар, готовая обувь, необходимый товар и некоторые мелочи, что и давалось рабочим под жалованье, без наложения процентов. К праздникам, по заказу рабочих, я привозил им всевозможные прихоти их обихода, как-то: коньяк, ром, яйца, поросят, конфекты, пряники, масло и проч. Все это не было излишним и доказывало рабочим людям то братство, а за ним и внимание, о котором я сказал выше; и вот почему в продолжение трехлетнего своего управления я был крайне доволен всеми рабочими, а от них кроме искренней благодарности и братского благословения ничего не слыхал, стяжав имя «отца». Мне тогда было всего 29–30 лет, а потому как-то неловко и вместе с тем крайне приятно было слышать, когда люди, часто с седыми волосами, обращаясь ко мне, называли меня не ваше благородие, а просто «отец» или «барин».

Как ни тяжело было расставаться с насиженной местностью и теплым гнездом, а приходилось всю партию переводить ниже по Урюму и в избранном заранее месте, еще в зимние поездки, строить новую пекарню, амбар и пока фальшивый ледник, так как вершины Урюма были, по-видимому, все исследованы. Говорю «по-видимому» — это потому, что в действительности по воле господа оказалось не так!..

Порешив вывести партию, я собрал всех людей со всеми их пожитками и уже распределил, кому куда отправляться на новые поиски. Но какое-то предчувствие останавливало мое окончательное решение; что-то точно подсказывало на ухо — «погоди», «не торопись», «задержи партию», — и я, в силу этого необъяснимого состояния, остановил всех людей, велел им отгулять день или два, починиться, поправиться и подал им в день сбора, вечером, по чарке водки. Люди остановились, сложили свои хотульки и радостно благодарили за неожиданный отдых и выпивку.

Всех рабочих состояло налицо около 40 человек. Всем поместиться в пекарне было неудобно, и так как время стояло уже теплое, то все люди расположились бивуаком около разложенных костров огня. Многие товарищи, долго не видавшиеся друг с другом, работая в разных местностях тайги, не могли наговориться и поделиться своими впечатлениями. Говор и шум не умолкали ни на одну минуту. Но вот стало смеркаться, походные котелки повисли на всевозможных таганах, — все готовили ужин. Я подал еще по рюмочке, — говор оживился, похлебки поспели, и живописные группы закоптелых людей разместились где кому любо у своих котелков. Шутки и остроты сыпались со всех сторон. Хохоту и неподдельному юмору не было конца. Пламя костров причудливо освещало эти группы веселившихся собратий и нередко да давало такие картины, которых нет и в тех напыщенных кабинетах, о которых я говорил выше.

Но вот кончился и ужин; появились из хотульков балалайки, скрипки, гармоники — и все это загудело, заплясало, запело. Никогда я не забуду этого вечера. Чего, чего тут только не выкидывалось? Даже старики расходились и отдирали такого трепака, что чертям тошно. Когда плясали «русскую», то молодые ребята повязывали головы замусленными платками, а вместо юбок надевали рубахи, которые воротом пропускали до пояса и затыкали за гасник; изображая таким образом прекрасный пол, рабочие жеманно выплясывали и плавно ходили на кругах вокруг своих кавалеров, навертывая несуществующим турнюром. Всевозможные фокусы, ловкости, уловки — были в ходу. Появлялись и такие акробаты, что сердце замирало от страха, а удивлению не было конца. Шепот замирания и одобрительные возгласы слышались со всех сторон. Я подстрекал удальцов и показывал новые и неизвестные им гимнастические упражнения, так что не только молодежь, но и седина принималась повторять эволюции и ломаться до того, что пот катился градом, а в случаях неудачи общий гомерический хохот оглашал уже совсем потемневшую тайгу и нарушал неопределенным эхом ее невозмутимую тишину… Появились хоры русских «каторжанских» песен, каких нет ни в цыганских таборах, ни в репертуаре г. Славянского; сердце замирало от их смысла и гармонии мотивов. Ничего подобного не даст никакое нотное пение и не выльет та народная поэзия, которую слышно внутри России. Тут до истомы ноет сердце, невольно плачет душа, говорят все кости… Но вот наконец замолкли и песни, походные инструменты попрятались в мешочки, весь уходившийся люд стал укладываться спать кому где любо, куда кто присунулся. Начались сказки, похождения, случаи, но было далеко уже за полночь, и я не помню, как уснул тут же, под открытым небом.

На солновсходе вместе с народом проснулся и я. Слышу неуклюжий русский разговор пришлых орочон, местных аборигенов громадной тайги, но лежу, и вставать не хочется, на свету так пригрело под походной овчиной, и так замолаживает на сон весеннее утро! Но вот слышу такие речи, что я моментально соскочил с нагретого лежбища и позвал к себе нежданных гостей. Оказалось, что орочоны, два брата, принесли семь глухарей и продают их рабочим в обмен на сухари, крупу, чай и прочее.

— Здорово, друзья! — сказал я, вставая.

Орочоны поздоровались по-своему, скрестили на груди руки, сделали крыж из сомкнутых пальцев, неуклюже поклонились, перегибая одну поясницу, и, улыбаясь во весь рот, плохо проговорили — «дратуй, дратуй» — и протянули свои заскорузлые руки.

Не умея передать весь типичный разговор орочон, скажу только ту главную суть, которая имела громадные последствия. Дело в том, что от них я узнал, что они были на току глухарей в той долине, в которой не было разведочных работ, а между тем эта падь находилась недалеко от нашей таежной резиденции, т. е. пекарни. Крайне поражаясь таким обстоятельством, не подавая виду смущения, я скупил у орочон всех глухарей, роздал их рабочим и просил хитрых туземцев показать мне тот самый ток, на котором они стреляли, обещаясь их наградить за это указание.

Долго переглядывались и толковали между собой орочоны, но я как бы не обращал на это внимания и соблазнил их порохом, который и обещал дать за отвод тока. Они просто ленились и не хотели идти туда, где уже были, рассчитывая вернуться в свои юрты, а меня грызла та мысль, что мы, по всем соображениям, пропустили ту долину, где они стреляли.

Наконец кончилось тем счастливым решением, что орочоны согласились вести меня на ток и поохотиться, хотя на добрую охоту и нельзя было рассчитывать как по позднему времени, так и потому, что орочоны только что были на этом току и опугали глухарей. Но тут мне нужна была не охота, а что-то другое, и это что-то увенчалось позднейшим успехом.

Перед вечером я отправился с одним аборигеном на волшебный для меня ток, а другого я приказал задержать на пекарне и угощать как можно лучше.

Ночевав на току и взяв две зори, вечернюю и утреннюю, я убил двух глухарей и в душе был поражен и обрадован тем, что та долина, около которой был глухариный ток, была действительно не исследована нами, не вследствие нерадения или нежелания, а по той простой причине, что когда я лично ездил осматривать притоки Урюма, чтоб поставить работы, то не один раз, проезжая по льду мимо устья этой долины, при впадении ее в Урюм, не обратил на нее внимания, потому что устье этой речушки и самой долины, при впадении в Урюм, сжато горами, покрыто лесом, перерыто утесами, громадными валунами, а самая речка едва приметна и, забитая в камнях льдом, никак не походила на речку, почему — как я, так все нарядчики и рабочие — принимали ее за незначащий, ничтожный ручеек или нагорный исток.

Но тут-то и заключалась вся тайна и колдовство природы. Недаром, значит, говорят, что все клады имеют свою особую таинственность и спроста не даются в руки, а находят своего избранника, как невеста своего суженого.

Оказалось, что тот нагорный исток, за каковой мы все его принимали, в действительности есть большая долина речки, которая имеет свои притоки, тянется более чем на 20 верст и впадает в Урюм таким обманчивым, замаскированным руслом.

Щедро расплатившись с орочонами, угостив их на славу и отправив с пекарни, я снова в тот же день поехал верхом в найденную Калифорнию с двумя нарядчиками, подробно осмотрел всю долину, сделал расколотку и задал новые работы, почему более половины рабочих воротил с пекарни и поместил в эту долину. С этого дня наша верхняя резиденция не потеряла своего значения и осталась существовать и кормить рабочих еще долгое время. Только часть людей я перевел вниз по Урюму и ими обследовал впоследствии нижележащие притоки.

Все это заняло много времени, и я только чрез несколько дней, взяв с собой другого еще конюха, ссыльного черкеса Ибрагима для узнания пути и, наняв орочона для указания ближайшей и более удобной дороги, отправился домой на Карийские промыслы, куда доехал благополучно и без особых приключений. На длинном пути нам указал орочон два знаменательных минеральных ключа, на которых впоследствии я скоротал не одну ночь на карауле за зверями, а один из них оказался целебным источником и принес немало облегчения и пользы больным.

Приехав домой, я, дав отдохнуть своим спутникам, Алексею и Ибрагиму, отправил их в тайгу с припасами и велел им помочь перевезти часть партионных принадлежностей на вторую пекарню, ниже по Урюму, на устья речек Амуджиканов и заказал, чтоб Алексей, поправившись в тайге, приехал за мной в конце июня.

III

Не покажется ли странным, что я, уроженец Новгородской губернии, по выходе из Горного института, попал на службу в Нерчинский край, не имея там ни родных, ни знакомых и не в силу обязательства службы, а единственно по своему желанию. Конечно, читателю не интересно это обстоятельство, но мне, ведя этот рассказ, приходится коротенько сказать, почему это так вышло, чтоб придержаться в статье принятого направления. Отец мой был уроженец Пермской губернии, мать помещица Тверской губернии, все родные внутри России. Что же манило меня уехать на многие годы в этот суровый, удаленный край, на каторгу? А вот что, господа, — страсть к охоте, к путешествию, нелюбовь к протекциям и желание быть самостоятельным. Кроме того, к тому способствовала особая причина, которая затрагивала оскорбленное самолюбие и давала особые силы на борьбу с жизнью, отравленную со школьной скамейки возмутительным давлением на экзаменах со стороны директора института, покойного С. И. Волкова. Человек этот, имея своих детей, давил меня и гнал с юных лет моего бытия, до выпуска из корпуса. Только общая любовь всех остальных моих начальников и товарищей, хорошее поведение и прилежание, несмотря на его ужасные несправедливости, дали мне возможность окончить курс и выйти прапорщиком, тогда как большая часть, и даже недостойные любимцы директора, выходили поручиками и реже подпоручиками. Видя ужасную несправедливость и давление в лице директора, я терпеливо нес свой крест в продолжение восьми лет, нес и не знал причины такой вопиющей немилости!..

Только в офицерских эполетах, при делании благодарственных визитов по начальству, я узнал о том, за что я нес это иго и терпел напраслину от его превосходительства, наставника и попечителя юношества! Оказалось, что я в первые годы своего поступления в корпус был вхож, как дальний родственник, в дом бывшего почт-директора Ф. И. Прянишникова, где за обедом, в присутствии его приятелей, на его вопросы наивно и без всякой задней мысли отвечал одну правду и рассказал многие неблаговидные поступки и несправедливости своего директора, который часто за уши тянет своих любимцев и давит тех воспитанников, кои почему-либо попали в его немилость. Прянишников, будучи в контрах с Волковым по какой-то истории английского клуба, не подозревал двуличия в своих собеседниках, а потому так неосторожно расспрашивал меня о своем недруге и, конечно, не думал о том, что на меня, тогда еще ребенка, посыплется невзгода и месть со стороны моего начальника. Но, увы! Были уши, которые все слышали, а под этими ушами таились подленькие души, которые насплетничали на меня Волкову, отсюда и родилась та месть, которую я выносил, не имея понятия о ее происхождении. Странно однако же, что такая знаменательная личность, как покойный С. И. Волков, поступала таким образом с воспитанником, почти ребенком, не имевшим понятия о водовороте жизни, в котором нет правды. Если я, как ребенок (мне тогда был 13-й год) поступал опрометчиво, то не лучше ли бы позвать меня, объяснить неловкость моего поступка, пожалуй, надрать мне уши, как отец сыну, чем давить и гнать волей и силой директора восемь лет!.. Это ужасно и к чему отнести его поступок? Как назвать такого директора, который, не объясняя причины, доводит своего воспитанника чуть-чуть не до преступления?!

Боясь уклониться от сути этой статьи, я умолчу о том, чем кончилось это давление и на что оно меня вызвало, по мере истощения моего долготерпения и вопиющей несправедливости директора; скажу только, что вместо подготовляемой им мне серой куртки я, как сказал выше, вышел прапорщиком, что и было немалою причиною того, что я избрал себе службу на Нерчинских заводах, где тогда мест свободных было много, и я думал, что «на безрыбье и рак рыба». К тому же вследствие угнетения своего внутреннего «я» меня тянула в Восточную Сибирь какая-то неведомая сила, необъяснимая таинственность! И теперь благодарю бога, что случилось в моей судьбе так, а не иначе.

Надев эполеты, я уехал в отпуск к своим родителям, не видавшись с ними восемь с половиною лет! Отец мой в то время служил уже в Пермской губернии в Дедюхинском соляном заводе, куда и уехал на службу в тот самый год, когда я поступил в корпус.

В сентябре 1855 года кончился срок моего отпуска и я, прогостив у своих два месяца, должен был снова проститься надолго и ехать в Восточную Сибирь…

При последнем «прости» родители благословили меня.

…Останавливаясь на этом, ворочусь к прерванному рассказу и поведу речь о том, что, приехав домой из тайги и отправив Алексея и Ибрагима в партию, я, прожив несколько дней в кругу своей семьи, видел однажды сон, что будто бы нашел в тайге новый, в серебряной ризе, образок божьей матери. Проснувшись, я сказал об этом видении жене, но оба мы не придали никакого значения сну и забыли о нем.

Но вот чрез несколько дней я снова вижу крайне замечательный сон, который и до настоящего дня остался в моей памяти, до мельчайших подробностей видения…

В ужасе и смятении я проснулся, но, не шевеля ни одним мускулом, не понимал себя и не знал — жив я или нет. Не мог сообразить, где я и что со мною! Что это, сон или действительность? Где я нахожусь? Так как в крошечной нашей спальне горевшая лампадка потухла и при запертых ставнях с улицы была непроницаемая темнота. Долго я не мог понять, где я спал, дома ли, в таежном ли зимовье, или в лесу, под открытым небом. Так велико было мое смущение и невольное непонимание окружающей обстановки, вероятно вследствие того, что очень часто приходилось менять ночлеги. Наконец совсем освоившись, я убедился, что нахожусь дома, в спальне, и подле меня не Алексей, а еще молодая жена моя. Слыша, что она спит, я не стал ее будить, хотя ужасно хотелось поделиться с ней своим замечательным сновидением. Долго я не спал, не знал, который час ночи, и думал только об одном: как бы не забыть, не «заспать», как говорят, такого чудного сна. В силу этой боязни я долго обдумывал все виденное и, чтоб не забыть его, завязал на сорочке узел, и, как бы успокоившись этой предосторожностью, я незаметно снова уснул и проснулся уже тогда, когда взошло солнце и в щели ставней несколько осветило нашу спаленку.

Сна я не забыл и тотчас рассказал жене, как только она проснулась, а на десять ладов передумав о его значении, сказал: «Знаешь ли что, Душа (Евдокия)! Вот посмотри, что, даст бог, я открою хорошее золото…»

Прошло после этого видения четыре дня. И вот после утреннего чая сидел я у оконца нашей мизерной квартирки и читал «Современник». Как вдруг слышу близкий топот верхового коня. Я машинально оглянулся и увидел, что едет верхом мой Алексей, который, не заметив меня, бойко прохлынял в мой дворик. Сердце мое замерло от этой неожиданности, так как Алексей должен был приехать не ранее как еще через неделю. Много тяжелых дум повернулось в моей голове. Могли привезти в тайгу водку, перепоить команду и тогда — «поминай как звали!..» — но вместе с этими мыслями являлось и радостное чувство, о котором предсказывал виденный сон. Под этими впечатлениями я выскочил чрез сени во двор и пытливо смотрел на физиономию Алексея, который слезал с коня и здоровался с людьми на кухне. Радостное лицо Алехи успокоило мою душу, я видел, что ничего дурного не случилось, а напротив — сердце подсказывало мне о чем-то добром.

— Здравствуй, Алексей! Что хорошенького? Говори скорее! — закричал я ему через двор.

— Здравствуй, барин! Молись скорей богу и хвали его милость: золото нашли, и богатое золото! — отвечал, подходя ко мне, Алексей.

— В самом деле? Или ты шутишь? — радостно веря его словам и как бы не веря своему счастью, спрашивал я.

— Какие тут шутки, барин! Золото так золото и есть! Богатое, страсть! Эво какие лепехи! — говорил сиявший радостью Алексей, указывая на ногти своих заскорузлых пальцев, уже подойдя ко мне и сняв шапку.

Я обнял Алексея и крепко-крепко расцеловался.

— В той самой падушке нашли, которую мы было прозевали; вот куда заворотил ты партию и где задал последние работы, — пояснил Алексей и вместе со мной вошел в сенцы.

— Вот видишь, Алексей! Какое у меня предчувствие было, чтоб не выводить совсем партию и подождать; а ты все торопил: пойдем да пойдем дальше! Видишь, счастье-то наше ближе было; да и чуть не осталось, если б тебя послушался, — толковал я, войдя в квартирку и наливая рюмку коньяку, чтоб угостить радостного вестника.

— Верно, верно, барин! Значит, на все воля господня! С золотом поздравляю! Дай бог тебе счастья и всякого благополучия за твою простоту и добрую душу… — говорил Алексей, взяв от меня рюмку и низко кланяясь.

— Постой, брат, погоди! — Я налил другую, чокнулся с ним и выпил вместе с Алексеем, который стал рассказывать подробно об открытии и как проехал он новой дорогой, по указанию орочона и как испугал двух изюбров, бывших на минеральном ключе. Но в это время мне было не до изюбров, и я поздравил жену с открытием золота и с тем, что виденный мною сон действительно был предзнаменованием нашего счастья.

Оказалось, что первые разведочные шурфы, как и гласил рапорт моего помощника, были промыты на золото в тот самый день, на который я видел знаменательный сон.

Присланные росписи о разведках золота ясно говорили о богатстве и мощности найденной золотоносной россыпи, а привезенное Алексеем полученное в шурфе золото служило вещественным доказательством богатого открытия.

Весть об открытии новой Калифорнии в Нерчинском крае облетела весь округ. Многие поздравляли меня от души — это больше простые люди, мои сотрудники и приятели; многие и поздравляли, но завидовали моему счастью — это больше те товарищи, которые отказывались от чести заведования партией и предпочитали теплый угол открытой, холодной и страшной для них тайге.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.