«Они осознали и исправились…»
«Они осознали и исправились…»
В сентябре 43-го года театр Вахтангова вернулся из эвакуации. И в это же время у отца закончился десятилетний запрет на проживание в Москве. Это не значило, что запрет снят. На то, чтобы снова жить в Москве, требовалось особое разрешение. Без этого разрешения отца могли арестовать и заслать в новую ссылку. Вахтанговцы и на этот раз помогли: руководство театра написало письмо в правительство, где характеризовало отца и Эрдмана как людей, «полностью осознавших свою вину и исправившихся». К вахтанговцам присоединили свои подписи Леонид Утесов, Рина Зеленая и Николай Черкасов, прославившийся в кино героической ролью Александра Невского.
И — чудо! Отца «простили». Разрешили жить в Москве.
А Николаю Эрдману отказали.
Эрдман поселился в Калинине (Твери), и в Москве бывал наездами, тайком от милиции и дворников.
Родителям, наверно, было нелегко снова привыкать друг к другу после десятилетней жизни врозь. Восьмилетнюю дочь отец и вовсе почти не знает. Он смотрит на нее с любопытством, но и с отчуждением. Он стесняется ее, а она — его. Вернее, он не то чтобы ее стесняется, а просто не умеет найти общего языка с этой исподлобья глядящей девочкой, которая раньше существовала в его жизни заочно, а теперь материализовалась, ест, капризничает, болеет гриппом, читает книжки во время еды.
Он делает к ней шаг и натыкается на ее испуганную замкнутость. Она делает шаг к нему и натыкается на его рассеянное безразличие. Она видит — он добрый, но она не умеет приласкаться, а он — приласкать. Их обоих сковывает стеснительность, которую они оба принимают за неприветливость, нелюбовь, и через эту кажущуюся нелюбовь они никак не могут пробиться друг к другу и отступают.
От бессилия приручить дочь он раздражается. Пробует ее воспитывать, требует, например, чтобы она не читала во время еды, потому что, видите ли, это вредно. Или чтобы она по утрам говорила: «Доброе утро, папа». Услышав его приближающиеся к кухне шаги, она торопливо сует книгу за батарею. Он останавливается в дверях кухни и мрачно ждет. Она, тоже мрачно, выдавливает из себя:
— Доброе утро, папа.
Ей кажется глупым — здороваться со своими же у себя же дома. А его раздражает ее мрачность. Он говорит, что книжки, которые она читает, — чепуха, семечки, которые только засоряют мозги. Он сует руку за батарею, вытаскивает «Лорда Фаунтлероя» и пытается унести. Она ревет, бежит за ним, отнимает книгу и все равно читает — в уборной, в ванной. Какое он имеет право?! Ну и пусть засоряют мозги! Ему неинтересно, а ей интересно!
Он по-детски обижался, дулся.
В нем было столько юмора — его хватало на десятки реприз, фельетонов, сценок, от которых покатывался зрительный зал, а в наших отношениях тех лет юмора не хватало.
…Это уж потом, спустя годы, мне откроются в отце и бесконечная доброта, и глубина знаний, и уважительное внимание к чужому мнению, стремление понять и мягко не согласиться, внушить собеседнику свой взгляд, ненавязчиво и убедительно. Возможно, и он что-то найдет во мне…
Но в те годы он не снисходил до поисков, а я глядела на него исподлобья и загораживала обеими руками растрепанного «Лорда».
Но, в общем, столкновения редки. Он принадлежал к тому типу мужчин, которые с головой уходят в свое дело и познают вкус отцовства позже, когда у них появляются внуки.
В случае со мной отчуждение было естественным, ведь он получил меня уже «готовой», восьмилетней. Да и времени у него не было возиться со мной: он работал, работал с упоением. У него появился молодой талантливый соавтор, Михаил Червинский, вернувшийся с фронта после тяжелого ранения.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.