ПОХОДНАЯ ЖИЗНЬ
ПОХОДНАЯ ЖИЗНЬ
Красные наступали…
Три дня подряд, каждую ночь, шла в бой наша рота.
Мы защищали большую, богатую колонию, Гальбштадт или Куркулак, — не помню… Помню одно: на каштановых деревьях ее главной улицы болтались три трупа. Помню еще и лицо одного повешенного. Оно было вздуто, особенно щеки, которые выступали вперед и хоронили провалившийся вглубь нос. На длинной веревке под бородой повешенного болталась дощечка; «дезертир». Дощечка раскачивалась под ветром и, легонько ударяя о колени повешенного, вновь отскакивала далеко вперед.
— Вот!.. А вы говорите, своих не вешаем!.. — сказал как-то штабс-капитан Карнаоппулло. — Как не вешаем! И по три сразу…
— Да разве свои это? Ведь это те же красноармейцы! Вот если б офицера на вешалку вздернули.
— Еще что!.. А Ивановского позабыли?.. Мало?
И штабс-капитан отошел от ротного и нахмурился. В последнее время штабс-капитан хмурился очень часто. И всегда только в присутствии ротного. И всегда — отворачиваясь.
А около штаба полка дни напролет толпились солдаты и офицеры.
Около штаба расстреливали пленных латышей.
— Ты полковника Петерса видел? — на третий день боев и расстрелов спросил меня поручик Науменко. — Не правда ли, как битый ходит?.. Видел?
— Видел.
— А знаешь почему?.. Своих — латышей этих — жалеет. Сам ведь латыш! Говорят, места не находит. А по ночам, говорят, сидит в темной халупе, сжимает голову руками и рычит, как раненый зверь.
На четвертый день красные нас выбили. На пятый мы выбили красных.
Когда мы вновь входили в колонию, на трех каштанах главной улицы болтались три наших офицера, взятые красными в плен за день перед этим.
В бою на пятый день 7-я рота потеряла убитыми и ранеными около половины штыков. 8-я — треть. 5-я и наша — всего несколько.
— Как странно бьет артиллерия красных!.. На одном участке сметает решительно все; на другом, тут же рядом, только и дает перелеты и недолеты.
— А это смотря кто стоит на орудии. Если старый барбос — офицер еще с германской…
Поручик Скворцов удивленно посмотрел на ротного.
— Неужели вы думаете, что старые офицеры так же старательно, как когда-то по немцам, бьют теперь и по нашим цепям?
— Привычка!.. — коротко ответил ротный, задумавшись.
Мы сидели на траве, составив винтовки и сбросив с плеч тяжелые, уже вновь пополненные патронташи.
— Хоть бы дня три отдыха дали! Устали до черта!.. — жаловался поручик Науменко. — Ноги едва носят. Засыпаешь прямо в цепи…
— Дубье!.. Ослы!.. Дерево!.. Рав-няйсь! — кричал молодой штабс-капитан в щегольском френче, бегая возле сбившихся в кучу пленных.
— Равняйсь!..
Пленные, мобилизованные крестьянские парни, испуганно толпились на одном месте, очевидно не понимая, что от них требуют.
Наконец, их разбили. На латышей и на русских. К немногим латышам причислили почему-то и всех рыжих и белоголовых парней. В свою очередь из числа русских уже выделяли офицеров старой службы — для пополнения нашей офицерской роты. Отведенные в сторону, офицеры слюнили химические карандаши и друг другу на гимнастерках выводили погоны и звездочки.
…Где-то, очень далеко, вновь заухало орудие. Со штыков составленных винтовок сползли лучи солнца. На небо с двух сторон ложились тучи.
— Да ей-богу ж!.. — Галицкий перекрестился. — Ей-богу ж, так и заявил!.. Хошь бей, заявил, хошь!..
Поручики Науменко, Скворцов, штабс-капитан Карнаоппулло и некоторые офицеры других рот встали и пошли через поле. Встали и солдаты. Кольцо вокруг пленных быстро росло.
— И не пойду!.. Расстреляйте!.. Не пойду я!.. — кричал в кольце широкоплечий офицер-пленный. — Эй, вы, наемники заграничные!.. Свалка всероссийская!.. А правды ль не хотите?.. Капитан — думаете?.. Думаете — и побегу сразу?.. К вам?.. В гнездо ваше черносо… — Над головой его серой сталью блеснула шашка. Потом еще и еще. Кольцо быстро расступилось, вновь хлынуло вперед и сомкнулось уже над изрубленным офицером.
…Мы шли назад в колонию. Падал дождь… На каштановых деревьях главной улицы болтались неснятые веревки. С них бежала вода…
В этот вечер красные не наступали. За окном было темно. Шумел дождь. На лавке под окном лежал поручик Науменко. Кажется, спал.
— …Ерунда какая!.. А если и застрелится, черт с ним!.. Негодяя не жалко!.. Да только не застрелится он, — вполголоса говорил мне подпоручик Морозов. — Не из таких, брат, Скворцов этот! Хитрая бестия… У него ведь заряжены только те гнезда — по счету три, — которые сверху прикрыты ржавчиной. Шулер своего дела. Ну да, конечно!.. Ну, конечно, артист!.. Если барабан у него останавливается ржавым гнездом на очередь, он вновь его крутит… Вся и лавочка!.. А дураки в восторге: и смелость! и храбрость! и удаль! и фатализм! и тип Лермонтова! и еще ерунда всякая!.. Господи, и как не надоело!..
Проснулся поручик Науменко. Приподнялся на лавке и, потирая глаза, долго во все стороны дергал локтями.
В окно с новой силой ударил дождь.
— Господа, приготовьтесь, — вошел поручик Ауэ. — Сейчас выступаем… А капитан… помните?., этот, которого зарубили?.. — сказал он, уже взявшись за дверь. — Вот к нам бы… В роту бы такого!.. А?..
Через час мы выступили.
Над степью все еще шумел дождь. Я лежал под шинелью. С шинели стекала вода. Потом вода стала просачиваться, и я зарылся глубоко в солому. Под самым моим ухом тяжело ворочались колеса. Они тянули жидкую грязь вверх за собою и вновь бросали ее в звонко хлюпающие лужи. Прошел час… Второй… Может быть, третий и четвертый. Дождь перестал лить, и я высунул голову из-под шинели.
Край неба уже золотился. Светало… Нам навстречу бежала дорога. Вдоль дороги бежали низкие кусты, после дождя тяжелые и приглаженные.
— Скоро?
— А бог его!.. — ответил Галицкий и зевнул во весь рот. Мы двигались по направлению к Мелитополю, на помощь донцам, заманившим в мешок конную армию Жлобы.
* * *
По равнине, усеянной редким холмиком, металась красная конница. Донцы гнали ее с трех сторон — прямо на наши цепи.
Палило солнце. Трава давно уже высохла. За разбитыми лавами красных гонялись легкие столбики пыли. Это наши пулеметы искали правильный прицел.
— Снижай! Двадцать два!.. Снижай еще! Двадцать!.. Во-сем-над-цать! доносились до нас торопливые команды.
2-й батальон стоял в резерве. Красным было не до обстрела, и наши резервные роты взобрались на ближайшие холмики, с которых была видна вся широкая картина идущего боя.
На круглой вершине второго за нами холма торчала высокая мачта. На ней была установлена антенна беспроволочного телеграфа.
— Ну, как?
— Сейчас!.. Подождите! — суетился перед мачтою молодой офицер с серебряными погонами.
— Ну, как?..
— Ге-не-рал Абрамов двинул четвертый полк! — кричал он уже через минуту. — Ге-не-рал Аб-рамов рас-сы-па-ет…
— …Офицер не должен бояться смерти. Прежде всего, это оскорбительно!
Четыре залпа, подряд данные офицерской ротой, на минуту заставили поручика Скворцова замолчать.
— Понимаете, господа? — снова начал он, когда глухое эхо залпов докатилось до убегающих к небу далей. — Понимаете?.. Кроме всего этого, смерть не щадит только трусливых… Господа! По-моему, творческая изобретательность смерти должна вызвать, в свою очередь, и в душе каждого офицера пробуждение его волевых начал… Как бы сказать вам?.. — ну, желанье, что ли, не бороться с ней, а играть, как с равной Потом… Эй, Ершов!.. — вдруг закричал он обернувшись. — Ершов, что тащишь?.. Яйца?.. Э-ге-ге!..
Ершов, час тому назад посланный поручиком Скворцовым в соседнюю колонию Фриденсруэ, поставил на землю крынку молока и рядом с ней положил завязанные в узелок яйца.
— Уже сварены?.. А ну, придвинь-ка!.. Вкрутую?.. Всмятку, я тебе говорил!.. Не говорил?.. Дурень!.. Пшел прочь, идиот!..
Солнце опустилось ниже, стало круглым и перестало слепить. Наши цепи оттянулись. По ложбине вели пленных.
— Вы когда-нибудь да и доиграетесь!.. Штабс-капитан Карнаоппулло волновался.
— Слушайте, ведь это же… Слушайте, — и после каждого боя!.. Зачем?.. Мало вам, что в бою не угробили? И что за идиотское испытание судьбы!.. Простите, поручик… Поручик, оставьте, — ведь это же средневековье!..
Поручик Скворцов разгладил тонкие усики.
— После боя пикантней… Понимаете, двойная проверка… А ну-ка еще раз… Смотрите, — бог любит троицу!..
И, опять повернув ладонью барабан нагана, он приложил его к виску.
— Поручик!
Но выстрела не последовало, — только сухой, короткий треск…
Уже подходили подводы.
— Песню!.. — скомандовал ротный, когда подводы повернули на колонию Вальдгейм.
— Она, черт дери, красива как бес!
— Поручик Науменко увлекается!.. Господа, поздравим поручика Науменко с увлечением!.. Магарыч, поручик Науменко!.. Магарыч!..
Поручик Науменко стоял около печи и задорно улыбался. Из-за печи поднялась черная голова штабс-капитана Карнаоппулло.
— Но позвольте, господа, а вдруг она коммунистка?
— Коммунистка?.. Какая там к черту коммунистка!.. Самая обыкновенная б…! И ротный сплюнул.
Мы стояли в колонии Фриденсруэ уже второй день. И уже второй день спорили офицеры: отпустить «ее» с миром, отправить в штаб Туркулу или забрать с собою — «ведь хороша, стерва!.. А?».
А «она», Ада Борисовна, — та, вокруг и около которой кружились наши вечные споры, не выходила за двери веселого, желтого домика колонистки Шмитке, в котором поручик Ауэ наткнулся на нее в первый раз.
— …Я сказала вам правду… Можете считать меня и коммунисткой или даже шпионкой, и, конечно, можете меня расстрелять… — говорила она собравшимся у ней офицерам, когда, заинтересованный, забежал к ней как-то вечером и я. — Я ни о чем вас просить не буду… О жизни?.. Менее всего!.. Я так устала!.. — Пустив под потолок тонкое колечко голубого ленивого дыма, она прищурила черные глаза с черными же, точно надклеенными ресницами и, не опуская головы, повторила тем же спокойным и певучим голосом: — Так устала от вашей ве-ечной войны!.. — К потолку поднялось новое колечко, нагнало уже расползающееся и поплыло рядом. — Я хотела пробраться в Феодосию или Севастополь… Вот и всё!.. И уехать оттуда… вот и всё!.. В Будапешт… Будапешт — моя вторая родина, господа… От России я отвыкла…
Кто-то засмеялся.
— Отвыкли?
— Не нравится, значит?
— А на сыпняк не хотите?..
— А на позиции?.. Сестрою?..
— Господа, или вы, или я! — Она вздохнула и на минуту замолчала, осторожно кладя догорающую папиросу на подоконник. — Ну вот… — улыбнулась. Теперь вы присмирели, и я могу продолжать… хотите?.. Моя биография? Ну вот… В Будапеште я танцевала у столиков наших веселых кабаре… Да, все это было!.. — Она опять улыбнулась, уже совсем по-другому — одними глазами, вдруг сразу потерявшими блеск, и продолжала уже совсем тихо и еще более нараспев: — Кафе «Кристаль»… Огни… Я и ты… А потом… Потом… — голос ее задрожал, — в Москву… в вашу страшную Москву!.. — Вдруг она подняла брови. — Простите, господа, я, кажется, забылась?.. — И, сохраняя обиженное лицо, опять выровняла голос:-Да!., в Москву, значит… В вашу страшную Москву!.. В Москве его расстреляли… Того, кого я любила и кто зачем-то снова увез меня в Россию… Можете, впрочем, здесь расстрелять меня!
И, вздохнув, она отвернулась к окну и положила на подоконник руки. Короткие рукава еще более оттянулись назад и почти до плеч обнажили ее руки.
Офицеры молчали, жадно поглядывая то на ее руки, то друг на друга нетерпеливо и враждебно. Каждый хотел, чтоб вышли другие, но никто из хаты не выходил.
— Никто вас расстреливать не будет, — сказал, наконец, поручик Ауэ. Завтра мы выступаем. Езжайте в ваш Будапешт, пляшите и собирайте новых любовников. Счастливо!..
— Слава богу, что завтра выступаем, — сказал он мне уже на улице. — Эта трагическая курва. Да еще на бабьем безрыбье! Кобелями забегали! А?.. В бой — так в бой; в публичный дом — так в дом публичный! Но не вместе же мешать, барбосы!..
* * *
Ночь была безлунная. По темным улицам колонии бродили одинокие солдаты. Около ворот какого-то дома два колониста раскуривали трубки. Они стояли почти вплотную и почти упираясь друг в друга лбами. Спички в руках у них задувало, и колонисты ругались.
— Ей-богу!.. Не веришь?.. Так и сказала, — продолжал рассказывать поручик Науменко, помахивая на ходу тонким прутиком ивы. — «Вы словно большой дворовый щенок, — сказала она. — У вас большие, мохнатые лапы. Когда вы ходите, лапы у вас разъезжаются…» Ей-богу! — Поручик Науменко засмеялся. — «И неуклюжи вы, — сказала она. — И гадите на ковер. И грызете ножки дивана. И лаете на всех, так, зря, по молодости…»
— Это верно, пожалуй!
— Подожди!.. «Но таким, как вы сейчас, — сказала она, — таким вот я и люблю вас». И она целовала меня в лоб, потом в щеку, потом в губы… Поручик Науменко бросил хлыст в канаву.-…Потом в губы!.. Господи, как она целовала!..
Мы уже подходили к желтому домику вдовы Шмитке.
— Если б ты знал, как она целовала!.. — еще раз повторил поручик Науменко и быстрыми шагами направился к воротам.
Минут через десять он нагнал меня снова.
— Слушай!.. Ты не видел его? — быстро спросил он, подбегая.
— Кого?
…За-сви-ста-а-ли каза-казаченьки
В пo-ход с полу-но-о-о-чи! пели где-то вдали солдаты.
За-пла-ка-ла моя
Ма-ру-сень-кааа…
— …Вышли они вместе. Я видел! — Поручик Науменко от волнения заикался. — Потом она вернулась и заперла за собой дверь… Она не пустила меня… Она сказала: «Сплю, поручик»… Но ведь это неправда! Скворцов обещал ей вернуться… Я слыхал… Послушай, он прошел здесь?.. Да? Здесь вот? Прямо?..
Песок под его ногами хрустел недолго. Очевидно, поручик Науменко побежал.
На следующее утро нас рано подняли. Рота уже стояла возле подвод.
— Где ж он остался, мать его в закон! — кричал ротный. — Немедленно найти! Обыскать все хаты! Барбосы! Баб не видели!..
Возле ротного стоял поручик Скворцов.
— А кто разберет!.. Я ж рассказывал вам, поручик. Как еще ночью отшил я его, он — через забор и в поле куда-то…
— Никак нет, и у дамочки нету, — подошел Галицкий. — И не было, говорит.
— Несут, несут! — раздались в это время голоса за нами.
Мы обернулись.
Поручика Науменко несли за ноги и за руки. Ротный быстро пошел ему навстречу. Потом остановился.
— Барбос!
— Напился… — сказал поручик Скворцов, уже взваливая поручика Науменко на подводу. — Так-с, так-с!.. Для храбрости, значит! Проучить меня думал! Иль с горя? Ах ты, мальчишка! Щ-ще-нок!..
И опять загремели колеса.
Бой мы приняли только на третий день, под селом Орлянкой, рано утром, после ночи, проведенной в степи под телегами.
— Это не бой!.. И не победа это!.. Это полпобеды!.. — сказал ротный, закуривая, когда мы, не доходя до Орлянки, расположились на лужайке возле ее огородов. — Ни одного пленного! Какая же это, к черту, победа!
В селе было тихо. В конце улицы, выбегающей к нам на лужайку, скрипел журавль колодца. Около колодца суетились сестры. Раненых проносили мимо нас.
— Легонько!.. Ле-го-о-онько! — тихо просил с носилок молодой безусый солдат, с черным лицом и желтыми, как солома, бровями. — Земляк… Милый… Ле-го-о-нь-ко!..
И вдруг за спиной у нас раздался выстрел.
— Сюда! Сюда!.. Дышло!..
— Сюда! Санитары!..
Поручик Скворцов лежал на земле, около бугра, густо заросшего таволгой. Наган из рук его выпал. Пальцы были разжаты. Фуражка скатилась. С виска, расползаясь по щекам, медленно капала кровь.
— Отойди! — кричал ротный на сбегающихся со всех сторон солдат. Отойди! Чего не видели?
— Отойди! — у него под боком кричал штабс-капитан Карнаоппулло. — Чего не видели? Подошел фельдшер. Нагнулся.
— Конец! — И отошел к бугру, чтоб вытереть о таволгу руки. — Медицина здесь запоздала. Разрешите унесть?
— Несите!
— Неси!
— Тижолый! — Санитар Трифонов, здоровый солдат, с длинными до колен руками, взвалил поручика Скворцова на спину. — Тижолый!.. Мертвый, он всегда тижалей! А куда нести-то?
— К штабу неси!
— Раз, два, три… четыре. Четыре пули, поручик! Одна у него оказалась лишней… — сказал мне подпоручик Морозов, бросил наган на землю и приподнялся, ища кого-то глазами.
А за селом, для всех неожиданно, вновь торопливо заработал пулемет. Мы бросились к винтовкам.
Все. что происходило после, можно было считать секундами.
Мы сбежали с холмов за Орлянкой.
— Да подравняйте!.. Да под-равняй-те це-пи! Звенела шрапнель.
— Интер-валы! — опять закричал ротный. — Держите интер-ва-лы!..
В садах, за нами, шрапнель косила сучья деревьев.
— Сбеги ниже! — крикнул я, и вдруг, бросив винтовку, сжал рот ладонью и, спотыкаясь, быстро побежал вдоль цепи.
Сквозь пальцы мои била кровь. Боль по лицу бежала кверху и уже, казалось, звенела в ушах.
— Ложись! Ложись!
— Ин-тер-ва-лы!
— Куда! Да ложись! Выведут!
Я повалился на землю. Помню, — в траве, под самым моим лицом пробежала ящерка.
В полдень, когда я вышел из сельской школы, где помещался наш перевязочный пункт, под оградой церкви густо стояли носилки.
«Три недели и вновь в строй! — думал я, вспоминая слова сестры. — Вот тебе и отдых!..»
Раненые стонали. Какой-то унтер-офицер, вытянув руки вверх, ухватился за ветви акации, перегнувшейся к нему через ограду, и, очевидно в бреду, раскачивал их со всей силой. Кто-то рядом с ним лежал совсем неподвижно. Я подошел и вдруг быстро наклонился.
…Глаза поручика Ауэ были открыты. Он в упор смотрел на меня, но, кажется, не узнавал. Ни гимнастерки, ни рубахи на нем не было. Волосатая грудь часто и высоко подымалась. Живот был забинтован. На широкий бинт падали все новые листья.
— Последний из могикан офицерской касты! Выживет ли?.. А жаль!
Я обернулся. За мной стоял поручик Злобин, тоже легко раненный.
— Тяни, тяни, — вытянешь! — кричал унтер-офицер, раскачивая над нами акацию.
А вдоль ограды выстраивались носилки…
Недели через три-четыре, проведенные мною при хозяйственной части (у меня всего-навсего была пробита осколком губа, и в тыл меня не отправили), я вновь возвращался в роту.
Полк стоял в Верхнем Токмаке.
— Господин поручик! — окликнул меня на улице Галицкий. — Возвращаетесь?
…Пустыми гильзами из-под патронов на улице играли ребятишки. Бродила одинокая свинья, тонконогая и худая.
— Да ничего, господин поручик! Перемен как будто и не было никаких. Господин капитан опять роту приняли.
— Слушай, а как подпоручик Морозов? — перебил я Галицкого.
— А господин подпоручик Морозов уже в офицерской роте. Так точно, господин поручик, господин капитан его отправили… А вот по какой причине, господин поручик. Из-за пленных все это вышло. Господин капитан всех пленных расстреливали… И коммунистов, и мобилизованных, и всех, господин поручик. Тогда господин подпоручик Морозов своих, значит, пленных, — они также в тот день четырех под оврагом подобрали, — господину ротному командиру седьмой роты передали. А потом что было, неизвестно нам, а только господин подпоручик Морозов ушли…
Мы уже подходили к халупе штабс-капитана Карнаоппулло.
«Ну, — думал я, — не веселая начнется служба!..»
На усах штабс-капитана болталась лапша. Молочный суп капал на китель.
— Идите в офицерскую роту!
Штабс-капитан поднял над тарелкой усы и деревянною ложкою подобрал с них лапшу.
— На втором взводе стоит поручик Ветошников, и я нахожу, что частая смена командного состава неблагоприятно влияет на боеспособность роты.
Я повернулся и, вскинув винтовку на ремень, быстро вышел из хаты.
— …Ну и черт с ними! — вечером, уже в офицерской роте, говорил мне подпоручик Морозов. — В конце концов не все ли равно, где подыхать придется?! — Он замолчал.
Молчал и я.
— Чего молчишь? — вдруг спросил он. — Неужели обижен? Да черт с ними!.. Поручики Басов и Ауэ были в роте последними. Остались мерзавцы, — ну и черт с ними!.. Кстати, теперь, когда убиты и Скворцов, и Науменко… Не его ль это рук дело?.. Эта четвертая пуля?.. Помнишь?.. Впрочем, и так уж уголовщины много! Новую еще раскапывать!.. Идем!
Мы встали и пошли вдоль низких заборов, над которыми мирно дремали запыленные кусты.
…А Аду Борисовну я видел еще раз. Это было в Александровске. Она промчалась на автомобиле, окруженная штабными офицерами-кубанцами.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.