ОДНИ ПОД ХАРЬКОВОМ

ОДНИ ПОД ХАРЬКОВОМ

Ночь была беззвездная.

Переутомленные лошаденки из последних сил волочили ноги. Многонедельная оттепель сняла почти весь снег, и сани, увязая полозьями в мокром песке дорог, протяжно и тяжко скрипели.

Никто из солдат на санях не сидел. Побросав в них винтовки, вне строя, молчаливо и угрюмо тянулся полк вдоль ночной черной дороги. Я держался возле пулеметов и, с трудом подымая отяжелевшие веки, пытался идти прямо. Но усталость качала меня со стороны в сторону; мне казалось, тяжелая степь вокруг нас то подымает, то опускает горизонты и кружится, кружится медленно и ритмично.

— Что, господин поручик, занедужилось?.. А ну-ткась! Ну-ксь, милая! И, хлестнув лошаденку, Едоков, как и я, качнулся вдруг в сторону.

— Соснуть бы! Эх, жисть!..

Три дня тому назад мы приняли последний бой, в котором наша рота забрала у красных пулемет, теперь третий в нашем взводе. В этом же бою Синька и Лобин, прикомандированные к моему взводу унтер-офицеры, были убиты.

— Три пулемета, а людей нет! — вздыхал ефрейтор Лехин. — Не везет же!..

— Эх, и везет-то не вовремя! А ну-ткась, ну-ксь, милая! Казалось, ночи не будет конца.

* * *

— Осади!.. Осади-и…

— Что за город?..

— Не напирай, косой дьявол, черт!.. Не видишь, стоим ведь!

Вдали виднелись редкие огни какого-то города или местечка.

— Харьков?

— Москва!

— Нет, правда, что за город?

— Люботин это, — сказал подпоручик Морозов и, опустившись на сани, стал жадно — в кулак — курить. Я также подошел к саням, сел и, прислонясь к пулемету, вынул махорку. Но скрутить я не успел. Темнота меня медленно и плавно закружила, опустила во что-то мягкое и теплое и потекла надо мною, все глубже и глубже толкая в сон.

…Когда я проснулся, сани уже вновь скрипели по песку На мне лежала чья-то шинель. Я сбросил ее с лица.

— Едоков!..

— Так точно!

Едоков шел в одной гимнастерке.

— Что это?.. Зачем?..

— Это я, господин поручик, чтобы не согнали вас… ротный аль батальонный… Лягайте, лягайте!..

Но я встал. Оглянулся. Мне показалось, полк идет в обратную сторону.

— Куда мы?

Едоков пожал плечами.

— Лехин, куда мы?

— Люботин, господин поручик, занят. Обходим… Лошади хрипели. Медленно всплывала желтая заря.

* * *

— Распрягай!

— Эй! Не велено! Заводи! Заводи за угол!

Вдоль крайних хат какой-то небольшой деревни длинными рядами выстраивались сани.

Нам было приказано выставить дневальных, по одному на две роты, и выспаться, пользуясь трехчасовым привалом.

Я уже взбивал в санях солому, когда подошел связной.

— Господ командиров-пулеметчиков к батальонному!

…На улице в санях, около и под ними храпели солдаты.

* * *

На крыльце халупы батальонного стоял начальник пулеметной команды.

— Господин капитан, — обратился к нему я, — у меня, господин капитан…

— Но у меня нет нумеров! Возьмите в роте… Договаривать нам было незачем, — капитан знал состояние взводов.

— В роте, господин капитан…

— Но что я, рожать их могу, что ли?

— Господин капитан… — подошел к нему взводный 1-го взвода.

— Нету у меня саней! Господа, у меня же…

— Но разрешите, господин капитан…

Капитан обернулся и быстро скрылся за дверью.

— Черт дери!..

— Да-с, положение!..

Мы стояли, растерянно глядя друг на друга.

Наконец в сени вышел полковник Петерс.

— Господа…

Одна сторона его лица подергивалась, тени быстро бежали под складку рта.

— Вот что, господа. Первый батальон побросал три пулемета. Пре-ду-пре-ждаю: если подобное случится и в моем батальоне, виновный взводный будет отдан под суд. Понятно?

— Но, господин полковник…

— Оправдываться, господа, будете под судом. От офицера я требую проявления офицерской инициативы. Мне нет никакого дела как, но пулеметы чтоб были вывезены. Понятно? А теперь — можете идти…

Мы расходились.

— Черт дери!..

— Да-с, поло-жень-и-це!

— А главное, в деревнях ведь не то что лошадей и козы не найдешь…

«Спать, спать, спать!» — думал я, идя спотыкаясь по улице. Лошади моих саней стояли распряжены.

— Не бей! Аким не пойдет… Все одно! Распрягай! Живо! Полк уже выходил из деревни.

— Поручик, нагоните? — обернувшись, крикнул мне ротный.

— По-ды-май! Та-щи вы-ше!.. Та-щи-и!..

Подвязав пулеметы к одному концу натрое сложенных вожжей, станок к другому, Лехин, Едоков и Акимов вьючили Ваську, нашу вторую лошадь. Но тяжесть пулемета и станка с обеих сторон давила на ребра лошади. Лошадь не могла дышать и медленно, точно в цирке, приседала.

— Ничего не поделаешь, господин поручик! Может, оба на одни взвалим? продолжал Лехин, приглаживая выпавшие из-под фуражки потные волосы. — Васька уж постарается, едри его корень!.. Не выдаст, может…

— Пожалуй…

И вот мы закричали:

— Идет! Идет!..

Васька косил. Кожа на спине его ходила гармошкой.

— Идет! Эээ-эй! Вытянул!..

Мы примкнули к обозу 1-го батальона, идущего в арьергарде.

Быстро перебирая передними ногами и далеко назад выставляя задние, Васька тянул два пулемета. Машка — третий. Мы подталкивали. Акимов вел под уздцы раненного под Баромлей Акима.

Третьи сани мы бросили.

* * *

— …их к матери, пулеметы эти! — обгоняя нас, крикнул какой-то офицер из последних саней обоза. — Пропадете!..

— И вся твоя панихида!.. — крикнул за ним второй. Васька сдавал. Останавливался каждую минуту.

— А ну-ткась, ми-лый!.. ми-и-лый!.. — подбадривал его Едоков жалобно, точно плача, растягивая слова.

— Погибать, видно! — ворчал Акимов.

Прошли с версту. Не больше. Полк уже скрылся.

* * *

— Снимите погоны, господин поручик. Бывает, что и не расстреливают. Ей-богу. А мы выдавать вас не станем, — сказал Едоков, обернулся и, подняв ладонь к лицу, стал смотреть на север.

Ефрейтор Лехин сидел на ободьях саней. Смотрел на землю.

— Может, замки повынимаем и пойдем все же?

— Все одно погибать!..

Я не отвечал. Думал о том, как впрячь всех трех лошадей в одни сани.

Но вдруг, толкнув меня, Лехин быстро приподнялся.

— Господин поручик!.. Хохлы!.. — закричал он. — Гляньте, господин поручик, едут, едри их корень, едут!.. По дороге, нам навстречу, шло двое саней.

— Не утекли б только, едри их корень!.. Ведь учуют, чего поджидаем, ах ты…

Но сани приближались.

— Стой!..

— Стой, говорю!.. — И, быстро впрыгнув во встречные сани, Лехин вырвал вожжи из рук дремавшего мужика.

— Поворачивай! — кричал Акимов, схватив за морду лошадь вторых саней.

Разбуженный Лехиным крестьянин испуганно вскочил с рогожки и содрал с головы линялый и мятый картуз.

— Родные!..

— Поворачивай!

— Родные!.. Помилосердствуйте! Аль не хрестьяне?.. Аль без понятия вовсе! Второй месяц, как от хозяйства!.. Родные…

Его рыжими, под горшок подстриженными волосами играл ветер.

— Разберите, родные, по всей справедливости!.. — бабьим голосом молил подводчик, доставая из кармана шаровар какую-то мятую бумажку. — Ваши вот выдали… Не тронут, говорили… Сам писарь говорил… Потому, говорил писарь, законно мы действуем… А где ж законно, родные…

…«Дано сие крестьянину села Дьячье Орловской губернии Власову Антипу, — с трудом разбирал я замытые водой слова, — в том, что вышеупомянутый крестьянин Власов отпущен нами по несении наряда, что подписью и приложением казенной печати удостоверяется.

За к-ра 9 роты 1-го Ударного Корниловского полка — писарь неразборчиво».

Ниже:

«Декабря» — опять неразборчиво — «дня 1919». В правом углу удостоверения расползалась круглая ротная печать.

— Жаль мужика!.. — вздыхая над моим плечом, сказал Едоков. — Смотри-ка, орловский!..

— Всех жалеть будем…

— Всех, Лехин, не всех, а одного можно!.. Отпустим?.. Рыжебородого мы отпустили…

* * *

— Скажем, к примеру, большевики… — рассуждал второй подводчик, уже следуя за нашими санями. — Кому не известно!.. Обижают!.. Да все больше насчет скота и хлеба, а ваш брат и насчет шкуры не совестится.

— Насчет какой шкуры?

— А той, что под штанами… У мужика она хошь, говорят, и толстая, а все ж чувствительно…

* * *

Приморозило…

«За Уралом за рекой», — вполголоса напевал Едоков…

Наконец показался и Харьков.

— Пожалуй, в Харькове не разживешься… Лавки, пожалуй, закрыты… Идем! — сказал я, взял снятую с Акима упряжь и вместе с Едоковым пошел в маленькую, покосившуюся хату, одиноко стоящую на краю дороги.

В хате было темно.

— Здорово, хозяин!

— Здравствуйте, товарищи, здравствуйте!.. — кланяясь седой, приглаженной головой, ответил мне с лавки старик хозяин. — Здравствуйте… наконец-то!..

По малиновой тулье моей фуражки он принял меня, очевидно, за красного.

— Постой! Товарищи придут через час. А пока вот что, старик, — угости хлебом! — Я бросил на лавку упряжь. — Возьми вот… Заместо денег это!..

— Нам, товарищи, что деньги… Мы…

— Да кадеты это! — перебил старика чей-то угрюмый голос из темного угла хаты.

— Ще кадеты?..

— Всем, старик, и кадетам пожевать хочется. А ну, старик, дашь, что ли?.. — Я торопился.

— Верно это!.. На то нам господом-богом и зубы даны… Хочется… а как же?.. Это ты верно говоришь! — Старик подтянул портки.

Он обернулся к нам спиной и стал шарить на полке.

— Кадеты это!.. — вновь, еще угрюмее, прогудел в углу тот же голос.

— Пущай кадеты!.. Уж пущай!.. Ладно!.. Накормим! Ээх!.. — Шаря на полке, старик кряхтел. — А это ты правильное слово сказал… Да!.. Эх вы-и!.. Уж и я вам скажу тогда, — ладно!.. — Он вновь обернулся и посмотрел на нас с ясным, старческим спокойствием. — Пожевать, говоришь?.. Ну и жевали б себе хлеб с хлебушком… Да только вы, кадеты, позубастей других будете… Вот что!.. Смотри, скольких перемололи. И все — кому?.. Господам на угоду. Ну идите уж!.. Христос с вами!..

Из темного угла выросла рослая широкоплечая фигура молодого парня. Когда мы вышли на двор, парень молча закрыл за нами дверь. За дверью выругался матерным словом.

— Ну, а упряжь взял все же? — спросил меня Лехин, когда я, следуя с ним за санями, рассказывал ему о старике и сыне.

— Взял.

— Сука он, вот что! Едри его корень!

Данный текст является ознакомительным фрагментом.