4

4

Самое счастливое место, которое я видела в России, — это московская тюрьма. Нет, правда. Живи я в России, меня туда бы как магнитом тянуло. Мы оказались там в воскресенье или, точнее — на пятый день недели, что одно и тоже (в этой стране Бог отдыхал на пятый день), поэтому никто не работал[18]. Само по себе это приятно и непривычно. После получасового статистического отчета: «От пяти до десяти лет за убийство; на время уборки урожая заключенных выпускают из тюрьмы под честное слово; в России преступность ниже, чем где-либо в мире, и т.д.» — директор пустил нас к заключенным. Никто из них, похоже, не был заперт, одни лежали на койках (в четыре яруса под самый потолок, как в кубрике на корабле, стены украшены вырезками из газет и неизменными портретами Ленина и Сталина), другие расхаживали туда-сюда, не выпуская из рук свои матрасы, а некоторые вообще били баклуши. Несмотря на грязь и невзрачность обстановки, лица заключенных сияли радостью. А почему бы и нет? Антиобщественный поступок, который привел их за решетку, стал для них глотком свободы, позволив вырваться из общей массы. Проявление индивидуальной воли, видимо, воспринимается в России так же, как приступ запоя на Западе: это огонь, который очищает.

Мои соотечественники — те, кто жаждет крови, — наверняка станут твердить: «Они показывали вам только самое лучшее!» Но вряд ли эту тюрьму можно назвать образцовой, и поразила меня не она, а люди, которых я там увидела. Право слово, даже Советское государство не может заставить шайку людей всех сословий и рангов изображать неподдельное счастье перед случайно забредшими к ним туристами.

Да и обувную фабрику трудно назвать образцовой в западном понимании, и ясли тоже. Фабрики, ясли, тюрьмы — не кажется ли вам, что это похоже на безумный ночной кошмар? Ни одному из нас, будь мы на Западе, и в голову не пришло бы перешагнуть порог подобных заведений (разве только нас принудили бы к этому силой), а здесь мы с серьезным видом идем туда, куда нас ведут, и разглядываем башмаки, младенцев и преступников с таким почтением, словно они — щепки Святого Креста. Мы явно прониклись культом России.

После тюрьмы мы неизбежно должны были посетить и суд. Продемонстрировав нам преступников, так сказать, в полной красе, «Интурист» решил, что просто обязан показать нам, откуда же они берутся. Мы сунули блокноты в карманы и снова отправились в путь.

— Русская судебная система — лучшая в мире, — заявил Первый Профессор, когда мы вошли в слабо освещенную комнату, где стояло несколько скамей и кафедра.

Едва мы успели рассесться («Не могли бы вы немного подвинуться, Профессор, я на самом краю!»), как вошел сурового вида моложавый мужчина, а следом — две молодые женщины, выражения лиц которых, по сравнению с миной их спутника, казались просто ангельскими.

Потом появились истец и ответчик. Первый — высохший старичок с колючим сероватым птичьим лицом, повязанным несвежим белым платком. Второй — голубоглазый молодой великан -заполнил почти всю комнату, казалось, стены дрогнули от его размеров и при первом же движении готовы расступиться, чтобы выпустить его на волю. Верзила, свирепый на вид, но явно глуповатый, застыл на месте, сжимая и разжимая за спиной кулаки.

Сразу стало ясно, что произошло: старичок, поди, попал великану под горячую руку и тот ему врезал разок, а может, и пару раз.

Мужчина за кафедрой, очевидно судья, начал задавать вопросы истцу, и тот принялся изливать свои обиды, стараясь не смотреть на детину, стоявшего с ним рядом. При этом бедняга всем телом обратился в сторону кафедры, словно искал защиты от насильника. Молодые женщины взирали на обоих с одинаковой строгостью.

—  Е. гофорит, — прошептала переводчица сидевшему с краю туристу, — что парень напился фодки и поколотил его.

—  Е. говорит, что парень... — пролетел шепот по ряду. Известие торопливо заносится во все блокноты.

Потом дали слово ответчику. От его громогласной речи задрожали стены. И истец тоже. Переводчица снова зашептала что-то, пояснение потекло по ряду и наконец долетело до меня, сидевшей на самом краю. Второй Профессор шепнул его мне так поспешно (поскольку сам боялся что-нибудь пропустить), что я разобрала лишь одно слово. Но услышанное как-то не вязалось с происходящим.

— Плита? Вы сказали «плита»? — прошептала я ему в ухо.

— Флейта!

— Какая флейта?

— Тс-с! — шикнул Второй Профессор. — Я же ясно сказал: он играл на флейте.

— Кто?

Моя непонятливость явно раздражала Профессора.

— Старик! — рявкнул он, забыв о том, что мы в суде.

— А-а-а, понимаю. Спасибо!

С самого начала я сочувствовала великану, а теперь моя симпатия стала еще больше. Не удивительно, что он «поколотил» старикашку. Представьте: бедолаге, поди, годами приходилось слушать эту флейту, но все это время он сдерживался и не давал волю кулакам. Одна и та же мелодия снова и снова — а может и не мелодия, а всего пара нот. И вот наконец ему улыбнулась удача: он оказался в первых рядах в очереди за водкой. Схватил свою бутылку и направился домой, чтобы тихо-мирно выпить ее — всю до капли. Ну, а уж потом ему, ясное дело, захотелось избавить мир от всяких мерзостей, вот он и начал (и, увы, закончил) с этого флейтиста. Это был альтруистический поступок, на который способен лишь истинный великан. Я не сомневалась: его просто обязаны отпустить на поруки.

Судьи начали совещаться. Они были неумолимы.

— Это, — услыхала я голос переводчицы, — тофарищи ответчика, они работают фместе на зафоде и будут судить его. Рабочие судят рабочего. Фот так.

Именно так. Приговор крупными буквами был написан на лицах этих судей. Один из них начал читать заключение. Когда он закончил, повисла короткая пауза. Великан страшно сжал свои кулачищи и покорно вышел из зала, возмущенный, но безропотный. Истец засеменил за ним на почтительном расстоянии, он как-то еще больше постарел и не выражал особой радости.

— Что произошло?

Мы окружили гида и взяли карандаши на изготовку.

—  Е., молодой отфетчик, был признан финофным. Ему придется отсидеть месяц ф тюрьме, а потом ф течение года фыплачифать полофина зарплаты ф партийную казну. Пойдемте.

Ого! Так вот значит, откуда берутся партийные средства! Какое непомерное наказание за мгновения чистой радости!

—  Вы уверены, что она сказала «половина заработка в течение года»? — переспросила я Первого Профессора.

Он молча протянул мне блокнот, куда аккуратно записал все обстоятельства дела.

Мы пустились в обратный путь. Солнце играло на камнях мостовой. Первый Профессор, нежась в его лучах, забыл сцену в суде. И тут я, застав его врасплох, спросила:

— Скажите, Профессор, а какой приговор вынесли бы вам на Западе, если бы вы поставили мне синяк, а я подала жалобу в суд?

— Ну, дней десять или штраф в пару фунтов, -начал он беззаботно, но перехватив мой взгляд, быстро поправился, — а возможно, и — э-э-э — больше. Право слово, не знаю. Бывают разные обстоятельства, понимаете... судебная система не одна и та же... невозможно сказать... совершенно невозможно...

— Понятно, — кивнула я.

И Профессор понял, что я поняла.

Сегодня я встретилась с В., вместе с еще одной девушкой она живет в отгороженном занавеской конце коридора, спит на полу и носит воду из дома напротив. При этом не просто счастлива, а в восторге от подобной жизни. Как же так? Неужели она рада тому, что растворилась в потоке новой доблестной жизни? Или ей так только кажется, из-за всех этих плакатов, развевающихся в воздухе? Впрочем — всё едино.

Мы явно начинаем сдавать и уже готовы вспыхнуть по любому поводу. Меня по-прежнему считают отщепенкой, не соблюдающей приличия. Сегодня по дороге в гостиницу Третий Профессор вдруг вскочил с места в омнибусе и завопил: «Я не могу сдержать радости! Не могу молчать! Мне хочется влезть на крышу и запеть: «О, страна надежды и славы[19]»! Видели бы вы, какой ужас отразился на их лицах во время этой выходки и какое мрачное торжество блеснуло в моих глазах! Двое наших спутников усадили Третьего Профессора на место, бормоча, что надо держать себя в руках (ради чести полка, я полагаю), а затем принесли мне извинения, сказав, что бедняга, видимо, выпил лишнего. Инцидент был исчерпан, но небольшая трещинка все же осталась. Теперь всякий раз, когда я оказываюсь поблизости, Третий Профессор отворачивается и делает вид, будто заметил что-то интересное на другом конце улицы.

Однако со стороны кажется, что наше погружение в реальность идет своим чередом. Чтобы не выделяться из общей массы, мы педантично зовем друг друга «товарищ». Это слово здесь слышишь повсюду — на улицах, в разговорах. Оно заменило прежних «папашу» и «братишку». Но Россия еще не изжила влияние Достоевского: исступленное сострадание сочетается здесь с бессмысленной жестокостью. На днях я стала свидетельницей того, Как двое мужчин, привычно ругавшихся на улице, вдруг наскочили друг на дружку, один из них повалил противника и ногой пнул лицом в грязь. Папаша, братишка, возлюбите друг друга! Я убил Ивана за то, что он украл мой перочинный ножик.

Сегодня мы посетили Кремлевскую Гробницу, так до сих пор называет ее Бизнесмен. Это здание находится у стен Кремля посредине Красной площади, отличающейся великолепными пропорциями. Гробница построена из оникса (так мне показалось) и красного гранита. Как и большинство современных российских памятников, она кажется тяжеловесной и похожа на гигантское пресс-папье. Весь день перед ней толпится очередь: люди медленно — шажок за шажком — движутся к входу, который охраняют солдаты.

Вместе с гидом мы пристроились в хвосте очереди; замотанные в платки люди держались необыкновенно тихо: не просто не разговаривали, но были исполнены какого-то внутреннего молчания. Постояв рядом с ними, вы начинаете понимать, какого мистического смысла исполнено для них это посещение, и почти готовы разделить их чувства. Вам тоже хочется испытать восхищенный трепет перед этим умершим, но живым божеством.

От входа вниз ведут ступени, освещенные рассеянным красноватым электрическим светом.  Лестница,   немного   попетляв, приводит вас в темный красный склеп. Здесь сделано все возможное для достижения максимального драматического эффекта. Толпа в молчании проходит мимо неподвижной маленькой фигурки, лежащей на красных подушках под стеклянным саркофагом. Жалкое зрелище вызывает сострадание: бренное тело, сохраняемое вопреки воле покойного и вопреки всем законам. Это не смерть, ведь смерть — быстрая и немедленная. Это — ничто. Безоговорочный материализм Советского государства достиг здесь своего абсолюта. Подобная пустота не способна вызвать никаких чувств — разве что гнев на тех, кто обманом лишил тело великого человека возможности быть преданным земле и превратил его в фетиш, на который глазеют туристы и молятся крестьяне. Какой-то солдат осторожно взял меня за руку, чтобы помочь подняться по темным ступеням, его голос прозвучал взволнованно и искренне: в этой обители фальшивой героики и поддельной смерти пульсировала и текла жизнь — невероятно!

— Весьма волнующе! Весьма! — пробормотал Второй Профессор и кинул в мою сторону предостерегающий взгляд, словно опасался, что я не смогу удержаться от комментариев.

Но я промолчала.

Вы правильно поступили, дав мне то письмо для киностудии. Это было потрясающе!  Мои чувства избиты в кровь (если такое возможно себе представить). Письмо позволило мне встретиться с чрезвычайно необычным молодым человеком из Бирмингема. Он сделался таким больши, что кажется чересчур красным даже большевикам, и они пытаются его остудить. Нетрудно догадаться, что он тоже директор — режиссер. Нынче вечером он оказал мне любезность и показал несколько черновых сцен из своего нового фильма о Магнитогорске. Он рассказывал о своей работе с таким яростным возбуждением, что слов было почти не разобрать, но я все же поняла: речь идет о каком-то огромном заводе -мир будет потрясен, когда узнает о нем[20]. Задача фильма — поведать всем об этой стройке. Звуковые эффекты пока еще не смонтированы, но режиссер уже припас для озвучания огромный медный барабан, деревянную трещотку, большой церковный колокол, автомобильную сирену и свой могучий голос в придачу. Главные герои фильма — молодые русские, их называют комсомольцами, они с откровенной злобой вытесняют друг дружку с работы, чтобы все сделать в одиночку. Я понимаю: это звучит невероятно, но это и было невероятно. А потом еще «кулаки».

— Это классовые враги! — прокричал режиссер и победно прогудел автомобильной сиреной. — Они хотели из мести поджечь завод. Смотри, настоящий пожар! Это моя работа!

Комсомольцы, если судить по тому, с какой энергией они били в колокол (режиссер ловко отбивал такт у моего правого уха), раскрыли козни классового врага. А заодно расправились и с их детьми (жалобный плач сливался с воем сирены). Потом они с оглушительным грохотом вновь взялись за классовую борьбу.

— Вся Россия смотрит на них, и они это знают! — выкрикнул режиссер и несколько раз пнул медный барабан. — Понятно? — поинтересовался он.

Я смогла лишь кивнуть. Ясное дело, понятно.

— Потрясающе, правда? — проорал он.

И знаете, так оно и было — но по совершенно иной причине. Потрясающе — еще как! Катарсис наступил, когда тысячи (по крайней мере так мне показалось) комсомольцев, ликуя, захватили завод (медный барабан, церковный колокол, сирена, трещотка и громкие пояснения режиссера) и снова принялись за работу. И вот — последняя сцена: девушки-комсомолки с натугой толкают огромные вагонетки с углем (или железом, а может, свинцом) вверх по наклонному скату — неужели это аллегория пути в рай?

—  Равноправие полов в России! Триумф женщины! — осипшим и теперь шуршащим, как бумага, голосом победно подытожил режиссер.

Воцарилась тишина. Мы оба были настолько потрясены, что не решались заговорить. Наконец режиссер спросил меня, производит ли картина впечатление, и я признала, что — да...

Киностудия находилась в нескольких милях от Москвы. Заперев за нами дверь, режиссер указал мне на слабое мерцание на горизонте: «Вон ваш трамвай». Я поняла, что он не снизойдет до буржуазных предрассудков и не подумает проводить меня до дома. Так и вышло. Не успела я и рта раскрыть, как он, по-комсомольски энергичной походкой, быстрыми шагами удалился в противоположном направлении.

Я осталась одиноко ждать этого далекого трамвая. Было темно и тревожно, но я была так изранена, что у меня не было сил бояться. В ушах похоронным звоном звучал голос режиссера: вагонетки со свинцом, сексуальная свобода, торжество женщин. Вагонетки со свинцом, свобода...

Не могли бы вы, если вас не затруднит, прислать мне пару изящных удобных кандалов?

Данный текст является ознакомительным фрагментом.