Последний акт
Последний акт
Казалось бы, «дерзость» узницы и неутешительные доклады следователей должны были вызвать выражение «строгости» со стороны императрицы. Но ничего подобного мы не видим — точнее, вообще ничего: в Москве словно забыли о недавней возмутительнице спокойствия и претендентке на престол.
Екатерина наслаждалась счастливой семейной жизнью. Выдержки из её писем дорогому мужу в августе 1775 года свидетельствуют о полном взаимном доверии и духовной близости супругов:
«Кукла, или ты спесив, или ты сердит, что ни строки не вижу. Добро, душенька, накажу тебя, расцалую ужо. Мне кажется, ты отвык от меня. Целые сутки почти что не видала тебя, а всё Щербачёв и другие шушеры, что пальца моего не стоят и тебя столько не любят, те допускаются до вашего лицезрения, а меня оттёрли. Добро, я пойду в General des Jamchiks (ямщицкие генералы. — И. К.) возле вас, то получу вход к Высокопревосходительному…»
«Душенька, я теперь только встала и думаю, что не успею к тебе прийти, и для того пишу. Я спала от второго часа и до сего часа очень хорошо. Ужо часу в двенадцатом поеду прокатывать невестку, а он (наследник Павел. — И. К.) поедет верхом. Погода райская…»
«Батинька, сударушка. Был у меня В<еликий> К<нязь> и спросил меня с большими околичностями и несмелостию, будет ли чего завтра? И что им хочется спектакель. Я на то ему сказала, что может быть, буде поспеет, то в лесу будет „Аннетта и Любин“, но чтоб жене не открыл…»{227}
Императрица вела дачную жизнь: совершала прогулки в окрестностях Коломенского, участвовала в смотрах полков, присутствовала на разыгрываемых прямо на лоне природы спектаклях. «Вчера в именины великой княгини у нас в лесу была комическая опера „Аннет и Любин“… к великому удивлению окрестных крестьян, которые, надо полагать, жили до сих пор в полном неведении, что существует на свете комическая опера», — писала она 28 августа 1775 года в Париж своему корреспонденту и комиссионеру барону Фридриху Гримму.
Конечно, как всегда, приходили известия из Петербурга: испанский купец Коломб пытался беспошлинно провезти через таможню вино; в городе случилось очередное наводнение — когда вода поднялась на пять футов и дюйм. Императрица была довольна усердием главного столичного начальника и сообщала мужу об оригинальном способе борьбы с затоплением: «В Петербурхе великое было наводнение, чего видя, фельд<маршал> кн<язь> Голицын тотчас приказал зделать фонтаны таковые, кои, вытянув воду с улицы, кидали её в облака. И теперь, буде ветр облака не разнесёт, ожидать надлежит великие дожди»{228}.
Но о самозванке государыня как будто забыла — в следственном деле больше нет её повелений Голицыну. После 12 августа нет и его докладов на высочайшее имя о своей подопечной. Тщетно узница взывала: «Мой князь! Вот всё, что я могу представить, что имело бы хоть какое-нибудь основание. Умоляю ваше сиятельство быть уверенным, что нет ничего в мире, чего бы я не сделала, чтобы доказать вам истинность моего образа мыслей; защитите меня, мой князь. Вы хорошо видите, что всё против меня. У меня нет живой души, которая стала бы на мою защиту. Я не могу выразить, как меня мучают. Вы хорошо видите, что я ничего не могу сделать при этом. Я потеряла честь, счастье, здоровье. Умоляю ваше сиятельство не верить россказням, которые вам говорят. Я опять больна, как никогда. Бросьте эту историю, которая ничего никому не даёт. Умоляю вас именем Бога, мой князь, не покидайте меня. Бог благословит вас и всех, кто вам дорог. Бог справедлив. Мы страдаем, но он нас не покидает. Имею честь быть с самыми искренними чувствами мой князь, вашего сиятельства нижайшею и преданною слугою». В другом письме мольбы перемежались упрёками, обещания чередовались с шантажом угрозой самоубийства: «Я с изумлением глядела на то, как со мною обращаются. Где великая душа, где сердце, где разум? Я лишу себя жизни, если ваше сиятельство ещё сегодня не придёте, вы можете себе ясно представить, что я должна умереть. Прикажите удалиться этим людям, и я всё готова сделать, что ваше сиятельство пожелаете. Не может быть, чтобы вы пожелали моего несчастья»{229}.
Только 26 октября князь рапортовал наверх: заключённая находится в тяжёлом состоянии; «лекарь отчаивается в её излечении и сказывает, что она, конечно, недолго проживёт». «Хотя во все время её содержания употребляется для неё строгость в присмотре, однако ж всегда производимо ей было неизнурительное пропитание, — оправдывался он перед императрицей, — следовательно, если она умрёт, то сие случиться может не иначе, как по натуральной болезни, приключившейся ей от перемены бывшего состояния»{230}.
В этой ситуации вновь потребовался священник, чтобы воздействовать на «безверную» даму. Образованный батюшка из храма Рождества Богородицы «на Невском проспекте» Пётр Андреев, дав подписку о неразглашении, получил инструкцию «всевозможными увещаниями довести её до того, дабы она в преступлении своём принесла чистосердечное раскаяние и открыла о своей природе и действиях истинную»{231}.
Но и власть духовная в деле открытия истины не преуспела. Из представленного отцом Петром отчёта следовало: 30 ноября на исповеди (проводившейся на немецком языке) больная призналась, что крещена «в вере греческого исповедания», но «ни единожды не исповедывалась» и о родителях своих «не имеет сведения». Далее она повторила, как «сущую правду», всё ту же историю о своих странствиях по Азии и Европе, не призналась в самозванстве и не назвала сообщников — после чего «изнемогла» и священник вынужден был оставить больную. Исповедь продолжилась на следующий день, 1 декабря. Умиравшая каялась в том, что «жизнь свою с самых младых лет провождала в нечистоте телесной и во многих Богу противных делах», но ни в каких политических грехах так и не призналась{232}. Приобщённый к делу рапорт обер-коменданта столицы генерал-майора Андрея Чернышёва извещал главнокомандующего, что 4 декабря «пополудни в 7 часу означенная женщина от показанной болезни волею Божию умре, а пятого числа в том же равелине, где содержана была, тою же и командою, которая при карауле в оном равелине определена, глубоко в землю похоронена»{233}.
От обольстительной, но неудачливой претендентки на российский престол остались лишь её наряды и немногочисленные принадлежности, вошедшие в «Опись имеющимся в двух баулах вещам». В описи значатся роброны и юбки разных цветов с фижмами — атласные, канифасные, тафтяные, гранитуровые, «с флёровою выкладкою», «кофточки и юпки ж попарно», мантильи, тонкие рубашки голландского полотна. Домашний «салоп[25] атласный голубой на куньем меху» вполне годился для того, чтобы в неофициальной обстановке принимать поклонников.
О «романе» самозванки с Барской конфедерацией и Радзивиллом свидетельствуют её «польские» туалеты. Должно быть, в кавалькаде шляхтичей «принцесса» эффектно смотрелась в «амазонском кафтане… с серебряными кистьми и пуговицами». А «кушак сырсаковой (шёлковый. — И. К.) с серебряными и золотыми полосками и с кистьми из золота и серебра» — это, видимо, подарок самого князя, дорогой длинный и широкий пояс, сотканный из шёлковых, золотых и серебряных нитей и украшенный узорной каймой и богатым растительным орнаментом. Такие пояса носили богатые шляхтичи, а делали их во владениях Радзивилла, в белорусском Слуцке, где отец «Пане коханку», гетман Михал Казимир «Рыбонька», создал мануфактуру по их изготовлению, на которой специалисты из Турции и Ирана ткали пояса с восточными узорами.
«Ящичек туалетный, покрытый лаком, с разными мелкими к нему принадлежащими вещами, в том числе серебряный ароматничек», 17 пар шёлковых чулок, десять пар «башмаков шёлковых надёванных» и семь пар — «шитых золотом и серебром на шёлковой материи», «ток[26] головной низанной перлами (жемчугом. — И. К.)», «зонтик тафтяной кофейный, лент разных цветов десять кусков целых и початых, двадцать пять пар новых лайковых перчаток» — это набор аксессуаров умевшей себя подать модницы, привыкшей «обращаться в свете». Но украшений было явно маловато — в описи фигурируют лишь «перловые браслеты с серебряными замками, подвески на склавах с осыпью» и «серьги в футляре перловые». Очевидно, их владелица быстро расставалась с драгоценностями, чтобы добыть денег. О беспокойной кочевой жизни свидетельствуют «чернильница с прибором дорожная», возимые с собой скатерть, «простыня и две наволочки полотняные», салфетки, дорожный столовый прибор с солонкой и… и «семь пар пистолетов, в том числе одни маленькие»{234}.
Пистолеты, шляпа «чёрная с белыми перьями», «амазонский» камзол — готовый реквизит для пьесы о приключениях благородных героев времён Ancien Regime[27]. Но в этот ряд не очень вписываются книги: «Четыре географических на иностранных языках, шестнадцать, видно, исторических на иностранных языках… один лексикон на французском, немецком и российском языках». Их наличие подтверждает отзывы собеседников «принцессы» в разных странах о её образованности и «остроте» ума. В «век Просвещения» изысканная, даровитая, энергичная дама могла бы найти иное применение своим талантам — вспомним хотя бы её современницу княгиню Екатерину Романовну Дашкову, стоявшую во главе двух академий, — но натура «авантюриеры» неизменно брала верх. Проехав пол-Европы, самозванка, кажется, сама поверила в свою легенду и готова была отправиться в Стамбул на свидание с султаном. Словно в подтверждение крушения фантастических замыслов самозванки в её бумагах оказались «три плана о победах, российским флотом над турецким приобретённых».
Печальным итогом всех надежд на благосостояние, ради достижения которого авантюристка пускалась во все тяжкие, явилась казённая ведомость об издержках на «известную женщину» и её свиту в Петропавловской крепости. Расходы на «принцессу» даже не выделили в ней отдельной строкой, как не указали и то, какие именно «покупки» предназначались узникам. Можно только сказать, что в день на всех заключённых выходило от полутора до двух с половиной рублей; всего же с 26 мая 1775 года по 1 января 1776-го содержание «претендентки» и её компании обошлось российской казне в 474 рубля 33 копейки.
Судя по имеющимся в деле бумагам, смерть государственной преступницы осталась незамеченной — похоже, к тому времени её судьба уже никого не интересовала. В конце декабря 1775 года двор возвратился в Петербург. Екатерина и Потёмкин обменивались ласковыми письмами, супруг императрицы был назначен командующим Санкт-Петербургской дивизией, его мать стала статс-дамой, а племянница Саша — фрейлиной. Но придворные уже знали о ссорах между фаворитом и императрицей и о появлении нового любимца — Петра Завадовского. Все ждали перемен, и никто не предполагал, что Потёмкин — не проходная фигура в череде фаворитов государыни, а второй после неё человек в империи, утвердившийся всерьёз и надолго.
После смерти «бродяжки» больше не имело смысла держать в заключении её свиту. 13 января 1776 года фельдмаршал А. М. Голицын и генерал-прокурор А. А. Вяземский решили судьбу спутников «известной женщины». Судьи снисходительно постановили, что не представляется возможным доказать участие поляков Чарномского и Доманского в преступных замыслах самозванки: и оба шляхтича оставались при ней по своему легкомыслию, а Доманский к тому же был увлечён страстью к прекрасной обманщице. А потому, решили чиновники, хотя спутники самозванки и заслужили «вечное заточение», но почти годовое тюремное заключение является для них достаточной острасткой. Их отпустили на родину с выдачей каждому по 100 рублей, взяв подписку о «вечном молчании» про преступницу и свое заключение и пригрозив, что при нарушении этого обязательства они даже за тридевять земель почувствуют на себе гнев российской государыни. Слуг, и подавно ни в чём не замешанных, было решено отправить за рубеж с выдачей по 50 рублей, а служанке Франциске, особе дворянского происхождения, в счёт невыплаченного хозяйкой жалованья отдали некоторые вещи покойницы и вручили целых 150 рублей.
По российским меркам приговор можно считать весьма гуманным для дел о самозванстве: бравых шляхтичей вполне могли отправить на поселение в сибирские просторы. 19 января 1776 года за лифляндский рубеж вывезли служанку самозванки Франциску. Вслед за ней той же дорогой отправились прочие слуги. В марте расписались в получении 100 рублей и были отпущены на волю приятели-шляхтичи Доманский и Чарномский. Каждую партию выдворяемых участников дела мнимой принцессы Елизаветы сопровождал до Риги сенатский курьер с двумя конвойными солдатами и сдавал в канцелярию лифляндского генерал-губернатора Ю. Ю. Броуна. Последняя группа, включавшая Чарномского и Доманского с их слугами, была вынуждена в целях секретности задержаться. Броун доложил Вяземскому, что в связи с ожидавшимся прибытием в Ригу прусского принца Генриха удержал арестантов и посадил в крепость; «а как скоро его высочество Ригу проедет, то оне за границу с надлежащим конвоем и с крепким подтверждением о невъезде им в Россию во всю их жизнь отправлены будут без малейшего замедления»{235}.
Вскоре отправили и их. История «принцессы» закончилась — началась красивая легенда о любви и предательстве.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.