ДЕКАБРЬ 1880 — ФЕВРАЛЬ 1881

ДЕКАБРЬ 1880 — ФЕВРАЛЬ 1881

Кончается осень. Побурела, опала листва. Хмурое небо. Дожди. И в прошлом году была осень, падали листья, моросили дожди.

Только год прошел с тех пор, когда все казалось близким, достижимым, все рисовалось в радужных, светлых тонах. Но уже выбыли лучшие.

И с каждым днем сужается круг.

Желябов и некоторая часть Исполнительного комитета по-прежнему считают, что венец всему — народное восстание. Другие же надеются на убийство царя и захват власти.

Надвигается зима, голодная, свирепая. И снова тысячи, десятки тысяч смертей в деревне, эпидемии. И снова аресты в городах, виселицы, суды…

Осенью подводят итоги года. Финал — безрадостный.

Если сейчас все силы партии не будут собраны в один кулак, если Исполнительный комитет в последнем поединке окажется побежденным, то больше не будет сил, не будет надежд на восстание народа, не будет и такого Исполнительного комитета, такого энтузиазма. Вывод напрашивается сам — на карту должно быть поставлено все.

Исполнительный комитет подсчитал свои возможности. На его стороне в Петербурге, Москве — пятьсот человек, активных, готовых выступить с оружием в руках.

Да, это далеко не «всенародное восстание» — пятьсот человек!

Они умрут с готовностью, не дрогнув, но сумеют ли они соорудить хотя бы баррикады?

Мало, очень мало людей. Партия должна совершить такое, чтобы пятьсот выросли в пятьсот тысяч в Петербурге, Москве, Киеве, на окраинах.

Но что совершить?

Самое большое, потрясающее, что могут сделать несколько десятков, — это убить царя. Убийство как сигнал к восстанию или захвату власти. Не много было таких, как Желябов, которые сомневались. Да и то сомневались только в том, будет ли это буря, огненная, все сжигающая на своем пути, или «конституционная метель». Покружится и уляжется белым саваном на землю…

Скорей, скорей, пока осталось хоть немного сил!

Скорей!

Восстание нужно готовить!..

Скорей!

Скорей «Народная воля» должна расправиться с царем.

Скорей!

И снова отступают другие дела и заботы. Пока есть силы, пока Исполнительный комитет еще не растерял тех, кто его основал. Нет Квятковского, нет Преснякова, выбыли из борьбы Ширяев, Бух, Иванова, нет и Михайлова…

Желябов еще раз перечитывает клочок бумаги, на котором рукой Александра Дмитриевича записаны данные двух паспортов.

«Кобозев Евдоким Ермолаев сын, крестьянин-Кобозева Елена Федоровна, крестьянка.

Занимаются торговлей, в деревне не живут».

Михайлов привез эти выписки из Москвы. Паспортное бюро «Народной воли» сделает нужные документы.

Кобозевы — это последняя услуга Михайлова партии. Желябов вручит паспорта самым верным, самым стойким.

Но прежде чем намечать план нового покушения, нужно хорошенько осмотреться. На сей раз не должно быть никаких случайностей.

Зимой император, как сыч, сидит в своем дворце и до лета никуда не выедет из столицы. Значит, отпадает железная дорога. А до лета нельзя ждать.

В Зимний теперь уже не пробраться. Остается нападение на улице. Ох, как это ненадежно! Стрелять из револьвера? Стрелял Каракозов, стрелял Соловьев — все равно, что стреляли в самих себя. Револьвер не годится, к царю не подойдешь, ныне он стал осторожен, окружен со всех сторон телохранителями, пешком не ходит.

Опять динамит. Сколько уже было неудач с ним! В Александровске он не взорвался, в Зимнем его не хватило. Динамит — это прежде всего новый подкоп. Но куда, подо что? Под дворец? Смешно и думать!.. Улица, только под ее панель. Улица, по которой чаще всего ездит царь.

Но одна мина не может гарантировать успеха, нужно комбинированное нападение.

Кибальчич изготовил метательные снаряды. Ими он пока охранял типографию и мастерскую.

Не сработает мина, тогда в царскую карету полетит снаряд, один, а если нужно — второй, третий, пятый!..

Желябов сам встанет на пути царя со снарядом. В конце концов, может случиться и так, что развязка наступит после удара кинжалом…

Исполнительный комитет создал комиссию «техников». Она должна дать рекомендации. «Техники» высказались за подкоп. Метальщики — про запас. Исполнительный комитет придирчиво обсуждал план покушения, тогда еще и Михайлов был среди них. Трудно придумать что-либо лучшее. А спешить необходимо.

Желябов должен осуществить свой план, и Исполнительный комитет целиком поступает в его распоряжение.

Андрей понимал, что ни в коем случае нельзя занимать всех членов комитета подготовкой нового покушения на царя, и не потому, что это страшный риск. К риску привыкли. Нужно, чтобы после убийства императора осталось ядро, способное поднять восстание или захватить власть. Может погибнуть он, но должны сохраниться другие. Он должен взять на себя все заботы по осуществлению цареубийства. Нельзя, чтобы бомбы бросали Тихомиров или Кибальчич, нельзя, чтобы Корба, Перовская рыли подкоп.

Но Исполнительный комитет настоял на том, чтобы подкоп был произведен руками его членов и самых доверенных лиц. Никто, даже бомбисты, не занятые в подкопе, не должны о нем знать. Бомбистов Желябов может подобрать из добровольцев рабочих дружин.

Но сначала нужно выследить царя. Установить, в какое время и по каким улицам, насколько регулярно и с какими изменениями маршрутов совершает свои поездки по Петербургу император.

Отряд наблюдателей сформировали быстро. Лев Тихомиров предложил студента Тыркова, его хорошо знала и Перовская, знал и Желябов. Тот же Тихомиров настоял, чтобы в отряде наблюдателей были Елизавета Оловенникова и Тычинин.

Исполнительный комитет согласился. Желябов назвал имена Рысакова, Гриневицкого и Перовской как руководительницы.

Сомнение вызвал Николай Рысаков. Ему только исполнилось девятнадцать лет. Хватит ли у него стойкости? Желябов напомнил, что Рысаков уже раньше просился в «дело». Будучи студентом Горного института, он предложил свои услуги партии для совершения террористического акта. И его проверяли.

Эту проверку помнили все. В октябре в Петербург были доставлены новые принадлежности для типографии: большой вал, шрифт, станина. Получение груза и его доставка на место были сопряжены с известным риском. Но Рысаков превосходно справился с заданием.

Исполнительный комитет уступил Желябову. Рысакова зачислили в наблюдательный отряд.

Собрались на квартире Елизаветы Николаевны Оловенниковой. Ее все любили. Заботливая, ласковая, она давно связала свою судьбу с революционерами. Ее старшая сестра Мария была замужем за Баранниковым и, живя нелегально, часто пользовалась услугами и помощью сестры. Та охотно выполняла любое поручение.

Сначала состоялось знакомство — называли свои конспиративные клички. «Николай», — представился Рысаков. «Котик», — буркнул Игнатий Гриневицкий. «Аркадий», — крепко пожал всем руки Тырков.

Рысаков нервничал, смеялся совершенно некстати. Остальные внимательно слушали «Воинову», под этой кличкой представилась Перовская, хотя и Тырков, и Оловенникова, и Гриневицкий знали ее настоящее имя.

Перовская с Желябовым детально разработали программу слежки за царем. Наблюдения должны вестись ежедневно двумя лицами по расписанию.

До определенного часа один, потом ему на смену выходит другой товарищ. «Патрулирующие» пары чередуются каждый день — так легче маскироваться. Все результаты стекаются к Перовской, она их записывает и обобщает. Раз в неделю члены наблюдательного отряда собираются и еще раз уточняют полученные сведения.

На улицах промозгло, сеет неторопливый дождь, туманная дымка закрывает очертания далеких зданий. В такие дни государь император предпочитал отсиживаться во дворце. Он похоронил супругу и был счастлив. Теперь Катенька Долгорукая, уже не таясь, хозяйничает в Зимнем.

В июле 1880 года он сочетался с ней морганатическим браком. Император решил присвоить княжне Долгорукой титул светлейшей. Ну что же, все в его руках. Катенька все равно должна изменить фамилию. Он присвоит ей титул светлейшей княгини Юрьевской — ведь основателем города Юрьева-Польского был Юрий Владимирович Долгорукий, основатель Москвы, патриарх княжеского рода.

Во дворце пустынно, прохладно и очень скучно в эти унылые осенние дни. Зато в будуаре Долгорукой тепло и уютно. Наследник престола Александр Александрович не кажет сюда носа. У него при дворе своя партия. Впрочем, почти все наследники имели свои партии и частенько вступали в оппозицию к государю императору. Царь не любит этих раздоров и не выходит из апартаментов жены.

Наблюдатели мерзнут день, другой. Им приходится жаться к Зимнему — ведь прежде всего необходимо установить часы выездов царя из дворца. А тут дождь…

Прошла неделя, за ней вторая. Немного распогодилось.

И каждый день около половины второго к главному подъезду дворца стал лихо подкатывать экипаж — царь направлялся на прогулку в Летний сад. Шесть человек конвоя, бешеный аллюр.

Из Летнего император редко возвращался прямо во дворец. Обычно куда-либо заезжал, и предугадать его посещения было трудно.

Зато в воскресные дни, моросит ли дождик, светит ли солнце, падает ли первая снежная крупа, — его императорское величество мчится к Михайловскому манежу на развод. Тут можно проверять часы — ни минуты опоздания. Лошади выносят карету на Невский, потом резкий поворот на Малую Садовую и — к Манежу. Обратно царь едет другим путем, мимо Михайловского театра и дальше по набережной Екатерининского канала.

Перовская обратила внимание, что только на одном, очень крутом повороте, у театра, кучер придерживает лошадей, карета едет почти шагом. Вот удобное место — здесь должны встать метальщики. Набережная Екатерининского канала обычно пустынна. Это и хорошо и плохо. При взрыве не пострадают прохожие, но и бомбисту трудно будет убежать, затеряться в толпе. А подкопа здесь не сделаешь — неоткуда.

Желябов изредка заходил на еженедельные встречи наблюдателей. Его интересовал маршрут царя. Нужно найти на пути следования императора подходящее помещение для ведения минной галереи.

На Невском это почти невозможно. Остается Малая Садовая.

В угловом доме графа Менгдена, там, где на Невский выходит кондитерская, сдается полуподвал. Это как раз то, что нужно. Подвал полуразрушен, требует ремонта. Но подо что же его приспособить? Андрею очень хотелось открыть тут магазин осветительных товаров — так легче маскировать динамит, запалы.

Но кто будет хозяином? От этого зависит и назначение лавки. Честь быть хозяином лавки оспаривали многие и особенно Перовская.

Но дело решили паспорта. Кобозевы, муж и жена, никогда не прописывались в Петербурге, по паспорту они крестьяне. Софья Львовна могла удачно играть роль служанки, гувернантки, но не крестьянки, ее «интеллигентность» сразу бросалась в глаза. Зато Анна Васильевна Якимова — типичная крестьянка.

Желябову тоже хотелось стать хозяином, но это значит, что он должен забросить на все время, пока ведется подкоп, иные дела. Не годится. Исполнительный комитет против.

Юрий Николаевич Богданович — лучшего хозяина и не сыскать, одна борода чего стоит. Да и в народе он пожил, походил, крестьянские обычаи, речь знает прекрасно.

Лавка с осветительными материалами отпадает. Крестьянам Кобозевым сподручнее продавать мясо или сыры. Именно сыры, с мясом возни много.

Кончался 1880 год.

«Народная воля» стояла на пороге своего последнего свершения.

Желябов вновь ожил. Он всюду поспевал — выступал в рабочих кружках, на сходках военных, в студенческих землячествах.

Его очень заботит будущее. Седьмое покушение на царя, средь бела дня, в центре Петербурга, — это может дорого стоить партии. Нужно собрать силы, нужно готовить на случай замену.

Москва — вот та ячейка, из которой может развиться новый Исполнительный комитет, в случае если покушение в столице приведет к гибели ныне действующего.

Значит, нужно побывать в первопрестольной. И Желябов уехал в Москву.

* * *

Канун Нового года часто рождает суеверия даже у людей, далеких от всякой мистики, неясных предчувствий и прочей чертовщины. На пороге 1881-го число суеверных резко возросло за счет тех, кто привык наслаждаться жизнью, чинов полиции, жандармерии, сыщиков и их многочисленных пособников из великосветских салонов. В фиолетово-огненном закате чудились грядущие грозы, разрушительные бури, зловещие предзнаменования.

Кто верил — гадали. Но духи бормотали что-то неясное, тревожившее своей невнятностью, иногда плели откровенную чушь. Пить стали больше обычного, чтобы заглушить тревогу. 1880-й кончался. Когда пришло время провожать год, все единодушно пожелали ему катиться ко всем чертям.

Но в это время в окна дворцов и хат, убогих лачужек зловонных окраин столицы и пустующих барских усадеб застучался ветер.

Сначала осторожно, с перерывами, как бы прислушиваясь — а не будет ли ответа; а потом настойчивее, злее, резкими дробными ударами. По окнам хлестнуло сухими пригоршнями снега, с крыш заструились саваны… Потом завыло, закрутилось, понеслось…

В блеклом мареве снежной кисеи сквозь завывания бурана вдруг отчетливо прорывались и вновь глохли тревожные удары набатного колокола, темный горизонт прорезали отсветы далеких пожаров, затем все меркло и кружилось в дикой пляске неба и земли.

В тесных комнатах табачный дым сероватыми ватными тампонами тянется к потолку. Жестяные абажуры пышут жаром, углы скрыты в полумраке. На ломаном ломберном столике догорает последний отблеск жженки.

Торжественная тишина. И вдруг высокий чистый голос медленно и старательно выводит:

Быстры, как волны,

Дни  нашей  жизни…

Голос так же внезапно смолкает. Но торжественность тишины нарушена, люди зашевелились, задвигали стульями, послышался перезвон стаканов, в комнате как будто стало светлей.

— Гей, хлопцы, чего приуныли, буйны головы к долу свесили, аль кручина на сердце камнем легла? — безбожно перевирая русские и украинские слова, задорно крикнул Фроленко.

— А ты сантименты не разводи, а наливай-ка жженку да дам к столу приглашай, Новый год уже в двери постукивает! — И только Баранников успел сделать широкий жест, как в дверь застучали.

Стук был настойчивый, требовательный. Опять воцарилась тишина. Блеснула вороненая сталь револьверов.

— Кто там?

— Новый год!

— Тьфу, пропасть! Тарас! Ну и напугал!..

В комнату влетел Желябов. От мороза, метели он раскраснелся, шуба напоминала снежный ком. Борода, усы, брови — сосульки. Дед Мороз без всяких переодеваний, тем паче в руках у Андрея Ивановича громадный сверток, в котором угадываются бутылки.

— Ура, ура, ура!..

— Опять сталь блестит? Новый год — это наш вечер, вечер без дел, а вы опять взялись за револьверы.

К Желябову подошла Перовская. Ласково положив руку на его занесенное снегом пальто, она улыбнулась, отобрала свертки и стала расстегивать крючки. Желябов вдруг засмеялся:

— Ну, разве я не говорил, что это упрямая баба и я ничего не могу с ней поделать!

Все заговорили разом.

Желябова вмиг освободили от шубы, шапки и потащили в комнаты.

— Друзья, друзья, Новый год уже наступил. Мы пропустили этот священный миг. Посему поднимаю тост за тех, кто был с нами ровно год назад, а сегодня взывает к мщению из-под безвестных могильных холмов!

Его тост застал собравшихся врасплох. Но все поспешили взять бокалы и в тишине осушили их, мысленно давая клятву.

— Грустный тост… Я не хотел бы подымать подобный в будущем году! А потому предлагаю наложить кару на Желябова.

— Верно, пусть рассказывает, как в Москве побывал.

Андрей не упрямился, но рассказывать-то было не о чем.

— В Москве мне всего раз пришлось столкнуться, и то с чернопередельцами. Человек сорок собралось. Ну и, конечно, сразу в словесную драку бросились. Насели на меня со всякими теоретическими вопросами. Теоретизировать-то легко, а я возьми да и спроси их: «Мы вот все теоретизируем, а мне хотелось поставить несколько практических вопросов; но для того чтобы рассуждать о практических делах, я хотел бы сначала знать, кто из вас, здесь присутствующих, жил в народе?» Представьте себе, из сорока участников сходки не нашлось ни одного! Что ты будешь делать! Тогда я им сказал, что мне не о чем с ними разговаривать.

Вмешался Саблин:

— Ты непоследователен, Андрей. Только что ругал нас за револьверы, объявил вечер без дел, а сам рассказываешь про дела. Штраф с него! Пускай поет.

Все рассмеялись.

— Какой я рассказчик! Ты лучше сам припомни, как Фроленко в тюрьме доверие начальства зарабатывал, у тебя это здорово получается.

— Нет, нет, господа, песню, давайте песню!

Звучит труба призывная, С радостью в бой мы идем.

Голос Желябова звенел. Пел он, запрокинув голову, пристукивая в такт правой ногой, и ничего, кроме песни, для него уже не существовало. Геся Гельфман опасливо прислушивалась к шумам на лестнице, но с разных этажей из-за закрытых дверей глухо доносились разухабистые напевы, протяжные страдания, взрывы хохота. Петербург справлял Новый год.

У хозяйки полно забот: она следит, чтобы все ели, пили, подносит закуски, подливает. Но столы в сторону, Кибальчич ударяет по клавишам пианино, и на середину комнаты выплывает Желябов. Грациозные поклоны дамам, уморительные ужимки.

— Дамы и кавалеры, танцуем кадриль… Закружились, переплелись пары. Желябов не пропускает ни одной дамы: вот он склонился к плечу Перовской и что-то ласково нашептывает ей, а через минуту в его объятиях Ошанина, великосветская непринужденность, утонченная галантность и холодный реверанс бросают Андрея к Гесе. Геся хохочет, отбивается, что-то смущенно бормочет и плывет по воздуху, поднятая сильными руками.

— Дамы и кавалеры, лансье!

— К черту! — Кибальчич устал играть, ему тоже хочется пройтись в паре, и он уже подставил руку Якимовой, задорно прищелкивая каблуками, как вдруг на середину комнаты с лихими выкриками выскакивают Желябов и Саблин. Пиджаки долой, в русских косоворотках, расстегнув ворот, они начинают отламывать трепака, да какого! Сначала «дамы» и «кавалеры» подхлопывают в такт, но сбиваются; танцоры ускоряют ритм. Звенит на столе посуда, мигают свечи, коптит лампа. Трепак заразителен. Якимова уже присоединилась, за ней сорвался Кибальчич… И скоро полтора десятка людей, ухая, взвизгивая, ухарски вскрикивая, носились в узком кругу. Жалобно потрескивают половицы. Трепак ужасающий. И, наверное, он не закончился бы до тех пор, пока изможденные танцоры не повалились без сил, но страшный стук в дверь прервал пляску.

— Кто там? — Опять у Геси встревоженный голос.

— Господа, нельзя же так! Мы сами веселимся, но вы превзошли всех. У нас свалилась лампа, упало на пол блюдо с пирогами, опрокинулись рюмки… Это же убытки, господа!

Голос за дверью жалобный, язык говорящего заплетается. Дружный хохот был ему ответом.

— Ужинать, ужинать, ведь скоро утро! Шумно сдвигаются столы, стирается испарина с раскрасневшихся, довольных лиц. Тихие песни и задушевные беседы затянутся здесь до утра. А ночь плыла над Россией.

* * *

Утро 1 января искрилось мириадами кристаллических фонариков, свет далекого солнца был нестерпимо ярок, а мороз жесток. Улицы Петербурга пусты, редкий прохожий нетвердой походкой спешит домой, досадуя на «лодырей извозчиков», да городовые, упрятав носы в башлыки, неторопливо приплясывают в будках. Из труб колоннами поднимается в блеклую лазурь неба дым, над ним вьются галки — им тоже холодно.

Полицейский пристав 1-го участка Спасской части Теглев не спешил с обходом — так не хотелось вылезать из теплой постели на мороз, да и голова разрывалась, во рту помойка — неизбежные последствия новогоднего пиршества. Но служба есть служба, а Теглева никто не мог упрекнуть, что он плохой служака.

Манежная, Малая Садовая… Но что это? На углу Малой Садовой и Невского, у дома графа Мегдена, суетятся двое. Одного Теглев признал сразу — графский дворник Никифор Самойлов. Рядом с ним какой-то странный господин: на нем не то тулуп, не то поддевка с претензией на деревенское щегольство; тщательно подстриженная, но густая, с рыжим отливом борода, из-под мерлушковой шапки выбиваются белокурые волосы. Дворник приколачивает к стене дома вывеску как раз над лестницей, ведущей в полуподвальное помещение.

Теглев подошел. Господин в поддевке снял шапку и, прижимая ее чуть ли не к животу, низко поклонился, как это делают крестьяне, завидев барина.

Самойлов оглянулся.

— Здравия желаем, ваше благородие. С Новым годиком вас, с новым счастьицем!

— Здоров, здоров, Никифор, и тебя с Новым годом! А что-то вы бога гневите и в праздник работаете? Иль заведение какое открываете?

Так точно-с, ваш благородь, гневим бога. Да вот господину Кобозеву невмоготу, спешит сырами своими побаловать обывателей, непременно-с сегодня лавочку открыть захотели, а без вывески торговлю вести не положено-с.

Теглев взглянул на вывеску: «Склад русских сыров Е. Кобозева».

— Ваше благородие, — проговорил вдруг густым басом хозяин склада, — не откажите, осчастливьте для начала торговли-с. Мы без денег… с Новым годом, милости прошу… спуститесь в заведение.

Теглев поморщился, но мороз уже давно забрался под шинель, пощипывал нос и пальцы ног, поэтому, немного помедлив, пристав стал спускаться в полуподвал.

Сырная лавка была тесна, два ее окна выходили на Малую Садовую, напротив окон — прилавок, за ним дверь в жилую комнату. Теглев огляделся и заметил: у окна на небольшом диванчике примостилась женщина. Она растерянно взглянула на пристава, встала с дивана и прошла за прилавок. Хозяйка была довольно полной блондинкой, небольшого роста, с неправильными чертами лица. На ней странная смесь костюмов, которые носят полукрестьянки-полумещанки.

Хозяин широким жестом указал приставу на прилавок и заговорил, немного окая.

— Премного вам благодарен, господин пристав, чем богаты, как говорится…

Теглеву ничего не оставалось, как только отблагодарить.

— Спасибо, спасибо, господин Кобозев. Кажется, так?

Много чести, ваше благородие. Мы не господа, как вы изволили величать. Я, к слову, крестьянин Евдоким сын Ермолаев из Тверской губернии, а супруга моя, Алена Федоровна, ажио из Московской происходит. Вы уж не обессудьте, ежели чего не так, мы ведь сырами-то до сей поры не торговали, только зачинаем. У себя в деревне я работал на Латошинском сыроваренном заводе его милости князя Мещерского, так ведь там только русско-швейцарский сыр и делали. Отменнейший, я вам доложу. А вот, извольте заметить, другие сыры только по названиям и знаем-то, эдемского, бакштейна, лимбургского или, к примеру, бри, иль вовсе камамбер, невшталь какой — эти не производились.

Теглев с удивлением посмотрел на говорившего. Его правильное произношение французских названий сыров никак не вязалось с крестьянскими оборотами речи.

Пристав явно тяготился присутствием в душной, пропитанной острыми запахами лавке, ругая себя за то, что поддался на уговоры хозяина и не мог отказаться от роли отца-благодетеля и привычки участкового взяточника. Наступило неловкое молчание. У пристава кружилась голова, руки были заняты большим свертком, поднесенным ему женой Кобозева. Неуклюже приложив два пальца к папахе, Теглев пробормотал не то «до свидания», не то «благодарю» и поспешно стал подниматься по лестнице.

Когда дверь за полицейским захлопнулась, хозяйка грузно опустилась на диван и с вопрошающим недоумением уставилась на Кобозева. Тот упорно хранил молчание, озорно улыбаясь.

— Юрий Николаевич, что все это означает?

— А что, Анна Васильевна, сердечко, поди, екнуло?

— Екнуло, особенно когда вы заговорили. Но, право, я не ожидала, что вам так ловко удается имитировать крестьянскую речь.

— В народ, в народ походил-с, дорогая моя хозяюшка, понаслышался, да и сам люблю.

По лестнице спускался встревоженный Желябов.

— Что случилось? Почему из подвала вышел пристав?

Андрей Иванович запыхался. Богданович только ухмыльнулся. Якимова откровенно смеялась.

— Ты посмотри на себя: борода в сосульках, шапка на затылке, душа нараспашку и не пьян — ведь подозрительно.

— Идите вы к черту! Что тут произошло?

— Ничего особенного. Их благородие захотело сырку для опохмелки, господин Кобозев прочел ему лекцию о сырах, а я что-то отвесила, вот и все.

— Фу!.. А я иду вас проведать, ведь вы раненько от Геси сбежали, настроение самое что ни на есть новогоднее, напеваю в усы — и вдруг нос к носу… Я было руку в карман. Смотрю, пристав сыр нюхает и морщится, вот-вот чихнет. Он ничего не заподозрил?

— А что подозревать-то: окромя лавки, бородатого мужика да нерасторопной бабы, ничего сумнительного нет.

Желябов с удивлением поглядел на Богдановича. Ай да Юрка, шпарит с этаким московским присказом, вот только борода не крестьянская. Якимова хохотала — это была нервная разрядка.

— Сегодня вечером сделаем наметку и начнем копать?

— Вы уже переехали?

— Нет еще.

— Не годится, нужно скорей. Пока вы приходящие хозяева, и нам в лавку нельзя сунуться.

— Да ведь в жилой комнате не закончили ремонт, там вода, да и асфальтовый пол весь в трещинах.

7 января Кобозевы переехали на жительство в лавку. Ночью в тесной комнатке собрались почти все члены Исполнительного комитета. Осмотрели помещение и решили вести подкоп из жилой части магазина.

* * *

Трактир как трактир. Их сотни, если не тысячи, разбросаны по столице Российской империи. Безвкусная вывеска с обязательным муляжом водочной бутылки, спертый воздух, пропитанный винными парами, гам, пьяные выкрики и бесшумные половые в русских рубахах навыпуск. В глубине отдельные кабинеты с претензией на дешевую роскошь. Они хороши только тем, что закрытые двери не пропускают звуков, половые предварительно стучат.

Двери хлопают, как по часам, каждые десять минут. Вместе с входящим в тесную каморку кабинета врываются острые запахи кухни и гомон веселых посетителей. В кабинете тишина. Желябов внимательно всматривается в лица собравшихся. Перовская о чем-то сосредоточенно думает, остановившись взглядом на ножке стола. Входит Рысаков, он последний. Молча кивает головой — слежки нет, можно начинать. Желябов встает и вдруг внезапно, без всяких предисловий:

— Кто из вас готов убить царя и, может быть, погибнуть?

Желябов на минуту замолчал, как бы ожидая ответа. Никто не шевельнулся, все ждали продолжения речи, чувствуя по ее началу, что конец будет ошеломляющий.

— Они пока неотделимы друг от друга. Убийство и гибель. Бросая клич, мы знаем, что убивший узурпатора-царя, наверное, будет замучен его опричниками и примет венец, но освобожденный народ воздаст ему должное, и в памяти народной он всегда останется в ореоле героя. Круг сузился, занесен карающий меч, его нужно вложить в достойные, надежные, могучие руки.

Сколько самоотвержения звучало в этих словах. Каждый задал себе вопрос: а хватит ли у него силы, веры, стойкости, чтобы встать на эту тропу? И, как бы отвечая на сомнения, кто-то тихо произнес знаменитые слова Герцена:

— Поймут ли, оценят ли грядущие люди?.. Желябов встрепенулся, на лету подхватил реплику:

— Террор? Он пугает слабых. Для сильных это средство исключительное, героическое. Но зато и самое действенное, лишь бы борьба велась последовательно, без перерывов. Все значение этого орудия борьбы и все шансы на успех заключаются именно в последовательности и непрерывности действий, направлять которые необходимо на определенный намеченный пункт. Под ударами систематического террора самодержавие дает уже трещины. У правительства вне его самого нет опоры; долго выдерживать подобное напряженное состояние оно не в силах и пойдет на действительные, а не призрачные уступки; лишь бы только борьба велась неуклонно. Замедление для нас гибельно, мы должны идти форсированным маршем, напрягая все силы; а за нами пусть идут другие по проторенному и испытанному уже пути, и они возьмут свое…

И как эхо: «И они возьмут свое…»

И снова тот же тихий голос, тревожа, настораживая:

— А они?.. Не подумают ли они о нас так же, как ныне пишут: «…де террор — это средство мести людей, обессиленных в пропаганде своих бредовых теорий»?

Настороженные лица смотрят на Желябова, но из угла раздается спокойный, ровный голос Перовской:

— Месть есть дело личное. Объяснять ею можно было бы, да и то с некоторою натяжкою, лишь террористические акты, совершаемые по своему собственному побуждению и инициативе отдельными лицами, а не организованной партией. Около знамени мести невозможно было бы собрать политическую партию и тем более привлечь к ней те общественные симпатии, которыми она, несомненно, пользуется. Формулой возмездия невозможно объяснить цели и мотивы русского политического террора. Возводя его в систематический прием борьбы, партия «Народная воля» пользуется им как могучим средством агитации, как наиболее действенным и выполнимым способом дезорганизовать правительство и, держа его под дамокловым мечом, принудить к действенным уступкам. Все иные пути нам заказаны самим правительством.

Клич был брошен. И не оказалось колеблющихся, прячущихся в тень. Каждый стремился быть первым. Желябов никого не хотел обидеть отказом, но право отбора было за ним.

И он отобрал тех, кого знал лично, в ком был уверен. Прежде всего молодежь. Она не имеет закалки опытных революционеров, но зато обладает и большим преимуществом — для нее нет преград, теней прошлого, все героическое — трофей молодости, и она его не уступит.

Николай Рысаков, ему девятнадцать лет, мещанин, студент. Его стойкость проверена дважды. Но слишком уж молод, его про запас.

Тимофей Михайлов. В этом рабочем-котельщике Желябов не сомневался. Уже много месяцев идут они рука об руку — Тимофей главный помощник Андрея по работе среди пролетариев, и они за ним пойдут в огонь, в воду.

Игнатий Гриневицкий — студент, ему уже двадцать четыре. Да, этому играть первую скрипку: он хладнокровен, четок, умен. Среди молодых он самый старший, самый умный. Первый снаряд ему в руки.

Иван Емельянов.

Его предложила Корба. Желябова очень тогда волновали метальщики снарядов. «Если мы не наберем нужного количества людей, мы не сможем организовать нападения в должных размерах», — вечно твердил Андрей, приставая к членам Исполкома, чтобы они сделали свои рекомендации.

Корбу смущала молодость Емельянова — всего двадцать лет.

У Емельянова «двойной» человеческий рост. Познакомившись с ним, Андрей тотчас прозвал его «Сугубым». Желябову юноша понравился.

— Годен в метальщики.

Не забыть бы себя, да и Соня рвется. Ей бы не следовало, но мало ли что может случиться с ним? Если его арестуют раньше, чем будет убит царь, ранят, никто, кроме нее, не сумеет довести начатое до конца. Она следила за выездами царя, она в курсе всех приготовлений, связей с рабочими, наконец, она — это он, как он — это она…

Вечером тихий, но напряженный разговор дома. Софья Львовна против участия Желябова в деле. Он не имеет права рисковать. Его никто не заменит в партии — ведь и так осталось мало людей.

Случайность повела за собой страшные провалы. Агенты градоначальства выследили и арестовали Баранникова и Колодкевича. Клеточников, служивший в департаменте полиции, не мог этого знать и попался в засаду.

Все лучшее, опытное брошено на цареубийство: Богданович и Якимова сидят в сырной лавке, Суханов, Фроленко делают снаряды, Кибальчич добывает динамит.

Она возглавит боевую группу!

Андрей ласково глядит на расходившуюся жену. Сколько деловитости и упорства, требовательности и женской заботливости! Она безупречна. Желябов привлекает к себе Перовскую. Голос его звучит мягко:

— Ты сосчитала всех, забыла лишь меня. Мне не оказалось места ни среди копающих, ни среди тех, кто готовит снаряды, — значит, я должен быть с теми, кто их будет метать. Да, да, а если не взорвется мина на Садовой, если снаряды дадут осечку, у меня есть кинжал, он доберется до царя.

Перовская понимает, что спорить бесполезно. Слезы сдавили горло. Сколько трагизма в этих ласковых словах!.. Они обречены, он это давно знает и не скрывает.

А Желябов уже смеется, кружит ее по комнате, отгоняя от жены страшные тени смерти. «Чего нам бояться? Не станет нас, найдутся на наше место другие. Мы не бессмертны, но партия, ее дела — они не умрут».

И Перовская не может не улыбнуться. Она отдает партии мужа, товарища, но берет себе любовь.

* * *

Длинные тени скрещивались, переплетались, ползали по стене, переламывались на низкий потолок, потом внезапно исчезали. Лампа едва чадила, вздрагивая от глухих ударов, из стекла вылетал язычок копоти.

Земля была мерзлой, ее били киркой. В тишине огромные комья падали в сырные бочки с пушечным грохотом. Никто не говорил ни слова, только сипловатое дыхание свидетельствовало о присутствии людей, занятых тяжелым трудом.

Подкоп продвигался медленно. Копали по ночам. Одновременно могли работать только двое, остальные ссыпали землю в бочки и откатывали их к стене.

Когда траншея углубилась и из помещения копать стало невозможно, забирались в пробитую нору, долбили землю лежа, на ощупь. На пути подкопа наткнулись на деревянную водосточную трубу сечением аршин на аршин. Подкопать снизу нельзя — подпочвенные воды затопят раскоп, сверху — близко к мостовой, может случиться обвал. Труба наполнена только наполовину. Решили пробить.

Зловоние было столь сильным, что работать стало возможно только в респираторах с ватой.

Желябов копал с остервенением. Скорей, скорей, да сей раз царь не уйдет от своей судьбы! Он вкладывал в каждый удар всю свою силу, все нетерпение, срывая на кирке неудовлетворенность всем ходом дел в партии. Под ритм работы хорошо думалось, мысль отбивалась в четкие выводы. Изредка в подземелье доносились цоканье копыт и шелест запоздавшего экипажа. Тогда сыпались комья земли, руки невольно задерживались, уши прислушивались. Ломовые битюги угрожали обвалом.

24 февраля ночь была наполнена тревогой. В дворницкой долго не гасили свет. Когда все стихло и Желябов забрался в траншею, на улице появился Никифор Самойлов. Он долго курил, кряхтел на морозе, зачем-то обошел вокруг дома, постоял у подвала. Потом ушел, но появился городовой. Андрея Ивановича предупредили, и он, не шелохнувшись, лежал в подкопе. Было жутковато сознавать, что ты замер в сыром саркофаге, отделенный от мира толщей мерзлой земли. Где-то там, наверху, — дома, люди. Спят, веселятся, думают. Там, наверху, Россия занесенных снегом хат, вонючих фабричных бараков, ярко освещенных дворцов. Андрей содрогнулся:

«Как далеко этот мир, как глубоко мы закопались от него в землю!»…

Андрея несколько раз окликали, предлагая сменить, но ответом были только тупые удары кирки. Когда он вышел — вернее, выполз, то у него не хватило сил распрямиться, лицо побледнело. И Желябов, силач Желябов свалился в обморок. Это не было физическим бессилием — сказалось нервное напряжение последних месяцев.

Круг сужался.

Обморок прошел, сменившись редким для Андрея сном. Но и во сне его преследовали кошмары. Из щели траншеи в комнату заглядывали безобразные лики в котелках и гороховых пальто. Потом его куда-то приподняло, и он отчетливо увидел патрон подкопа, а в нем, как пуля, — он сам. Кругом же вихрь, мелькают фабричные трубы, овины. Андрей рвется к Андрею, чтобы помочь ему. Но лежащий в подкопе бессилен, его руки заняты: в одной револьвер, в другой кинжал. Он стреляет в землю, а звук выстрела разлетается эхом слов: «Докопались! Докопались!» Он с ненавистью всаживает кинжал, клинок скребется о камень — «закопались».

«Докопались, закопались», вихрь пролетающей мимо жизни, и снова, как голгофа: «Закопались!», «Докопались!»

Андрей вскочил.

Та же комната, тот же светлячок лампы, тени и лицо Тригони, склонившегося над ним.

— Докопались, даже Андрея свалило. На сегодня хватит.

* * *

Февраль 1881 года подходил к концу. Пристав Теглев успел уже забыть о сырной лавке и ее хозяевах, да, признаться, и не до сыров было ему в эти тревожные зимние дни. Самые разноречивые, но неизменно грозные даже в своей нелепости слухи наполняли столицу, переползали из дома в дом, проникая сквозь закрытые ставни обывательских квартир, отравляя атмосферу беспечного веселья литературных салонов и великосветских клубов, заставляя жадно прислушиваться тех, кто жил в фабричных бараках или таился в революционном подполье. Как ни пыталось правительство скрыть правду даже от чинов своей полиции, но Теглеву было известно, что тридцать четыре губернии Европейской России охвачены крестьянскими волнениями. В городах стачки рабочих следуют одна за другой, студенты волнуются, а террористы пугающе молчат. Их арестовывают, гноят в сырых казематах, а кажется, что число их не убывает. Они проникли к рабочим, студенты почти поголовно с ними. Полиция с ног сбилась. Прямо как в канун «Великой реформы». Да нет, куда там — хуже!

Несколько раз встречался Теглеву графский дворник Никифор Самойлов, и каждый раз, здороваясь с приставом, он делал какое-то загадочное лицо и исчезал, как будто боялся расспросов.

Но вот однажды в конце февраля, возвращаясь домой, Теглев опять встретил Самойлова. На сей раз дворник подошел к приставу и почтительно попросил разрешения поговорить с ним «по секретному делу». Теглев пообещал зайти «назавтра».

Дворницкая графского дома находилась во дворе, напоминая собой не то сторожку, не то большую собачью конуру.

Самойлова на месте не оказалось, но его жена, суетливо обметая полотенцем лавку, заверила Теглева, что «сам» сейчас будет. И для того чтобы поторопить дворника, послала за ним вислоухого парнишку, выскочившего на мороз в картузе и босиком.

— Куда босой? — успела крикнуть мать. Но сына и след простыл.

— Вот уж истина, ваш благородь, у каждого свои душегубы есть, а у меня их пятеро — и никакого сладу с ними! Отец же дома не сидит, все вокруг сырной лавки бродит, крамолу какую-то ищет.

Заметив, что Теглев стянул с себя шинель и папаху, дворничиха заговорщически оглянулась на ситцевую занавеску, разделявшую пополам комнату, и, понизив голос, спросила:

— Ваш благородь, не откажите в милости, поясните мне, дуре неграмотной, что это за «крамола» за такая. Я намедни своего спрашивала об энтом, так он на меня с кулачищами полез. «Цыц!» — заорал, как на собаку какую паршивую.

Теглев удивленно посмотрел на нее. Дворничиха всхлипнула.

— Ваш благородь, боюсь я, как бы мой-то недоглядел и к антихристам в лапы не попался. Вы уж не оставьте его своим присмотром — ан и мы в долгу не останемся, отслужим чем бог послал.

Теглев сердито сопел, слушая разглагольствования дворничихи. «Что получается, — думал Теглев, — ведь вот у таких дур, как она, если не крестьяне, так уж все и бары. Не дай бог в случае чего, так крестьяне вместо нигилистов своих же помещиков и порешат. А виноватыми кто будет?»

В это время в комнату не вошел, а прямо вбежал Самойлов. Даже не скинув с себя тулупа, почтительно присел на кончик скамьи, зашептал:

— Ваш благородие, лавку-то сырную в нашем доме помните?

— Ну, помню, — буркнул Теглев.

— Так она подпольная, эта лавка, — выпалил дворник, выпучив глаза и ожидая, что его открытие ошеломит пристава.

Но Теглев вдруг обозлился.

— Болван! У меня глаз, что ли, нету, что я, сам не вижу каждый день, что твоя вонючая лавка в подвале находится? Тоже мне, секрет открыл называется.

Самойлов вскочил, и на лице его было написано изумление.

— Ва… ш… ш… благоро… ди… е, — залепетал он. — Да подпольная она не в смысле того, что в полуподвальчике, а как бы нелегальная, ну и всякое там душегубство, — окончательно растерявшись, бормотал дворник, подыскивая подходящие слова.

Пристав насторожился: только теперь он понял, что имеет в виду Самойлов.

— Эх, темнота! «Подпольная», — передразнил Теглев дворника. — Не «подпольная», а «конспиративная», — стал он поучать повеселевшего Самойлова модному тогда в России словечку. Теперь и Теглев заговорил вполголоса:

— А почему ты думаешь, что она конспиративная?

— А как же, ваше благородие, об энтом все жильцы нашего дома промеж себя говорят. Да и кто из обывателей с Садовой в нее заходит, тоже так думают.

— Ну, ну, ты не завирайся! Я на Садовой всех знаю, а такого про лавку от них не слыхал. Улица-то царская!

— Тык они, ваш благородь, вам сказывать боятся. А лавка и впрямь нечистая сила…

Теглева передернуло. Какой-то дворник, видите ли, знает о том, что говорят жители вверенной ему улицы, а он, пристав, об этом не слыхал.

— Ну, ты про нечистую попу рассказывай, а мне выкладывай все начистоту, все, что знаешь, что приметил недозволенного.

Самойлов заторопился:

— Все, как на духу, ваше благородие, все обскажу. Я за энтой лавкой, почитай, цельный месяц приглядываю, дрова им подносить нанялся. Вот и приглядел я, что дрова-то мне велят в сенях сбрасывать на заднем ходу, а в комнаты или в переднюю не пускают, сами их апосля переносят. «С чего бы это?» — думаю. И с того дня стал примечать, что и торгуют-то они не по-настоящему. Ну, разве ж это торговля? Какой торговец настоящий, так тот норовит открыться пораньше да запереть заведение ажио с петухами, а эти? Почитай, три дня в неделе лавку под замком держат. Особливо странно, ваш благородь, что к ним чуть не каждый день какие-то господа приходят, а ночью ломовик приезжает с бочками. Сбросит их на заднем дворе да и давай из лавки другие вытаскивать. Я это пригляделся раз, вижу — те бочки, что возчик привозит, пустые. Он их запросто бросает, а те вон, что из лавки берет, дык они с хозяином во двоих еле тащат. Вот и сдается мне, ваш благородь, что сыры-то как бы для отводу глаз, только ума не приложу, к чему бы это?..

Теглев весь обратился в слух. Теперь и он припомнил странных хозяев лавки, сделавших ему в новогоднее утро презент сыром. Дворник же доверительно продолжал:

— Судите сами, ваше благородие, за полуподвальчик энтот господа Кобозевы его милости графу нашему тысячу двести рублев уплатили. Да разве ж у крестьян такие деньги водятся? А уж ежели к слову сказать, то никоим обличьем господа Кобозевы на сельчан не походят. Да и живут не по обычаю::жена-то хозяйская иной раз как уйдет на ночь со двора, так только утром и заявится, уж я-то об энтом доподлинно знаю. Я, ваше благородие господин пристав, до поры и не смел вас тревожить, а вчерась не утерпел: избави бог, какая оказия приключится, время — оно ныне вишь какое…

Заметив, что дворник собирается начать разговор «вообще», Теглев встал и начал одеваться. Самойлов засуетился, подал приставу шинель, папаху, искательно заглядывая ему в лицо и стараясь угадать, какое впечатление произвел на полицейского его рассказ.

— Ты, того, помалкивай, да знай смотри в оба, а за царем служба не пропадет, отблагодарят…

— Рад стараться, ваш благородие, — чуть не прокричал обрадованный дворник и распахнул перед приставом двери.

Теглев поспешил в Спасскую часть и доложил по начальству все, что узнал от Самойлова, не преминув подчеркнуть свои заслуги и распорядительность.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.