Миронов
Миронов
Впервые я увидела Андрюшу, когда ему было пять или шесть месяцев от роду. В 1941 году Мария Владимировна Миронова была эвакуирована в город Ташкент вместе с Андрюшей и няней, и её временно поселили в помещении Театра оперетты, где они жили в жутких условиях. Я в Ташкент приехала раньше, и мы с мужем жили в центре города на Пушкинской улице в маленькой комнате, которую дали мужу от завода, но в квартире со всеми удобствами. Узнав, в каких условиях живёт Маша с ребёнком и няней, я предложила ей переехать к нам. Как говорится, в тесноте, но не в обиде.
Андрюша был прелестный и спокойный ребёнок с большими светлыми глазами. Даже когда у него поднималась температура, он как-то нежно и покорно прижимался к няниному плечу. Я ни разу не слышала его плача ни днем, ни ночью, даже тогда, когда он был сильно простужен и кашлял беспрерывно. Через некоторое время Марии Владимировне дали номер в гостинице. Няня, показывая на меня, говорила Андрюше: «Авот это тётя Капа. Понял? Тётя Капа», – повторяла она. Так до конца его дней он и называл меня «тётя Капа».
После нашей первой встречи в 1941 году я увидела его уже школьником, не то в первом, не то во втором классе. За это время у меня тоже родился сын, и я с великой нежностью относилась к ребятам.
Андрюша был упитанным и, как мне показалось тогда, малоподвижным ребёнком. Взгляд у него был хитроватый. Когда няня сказала: «Вот, наконец, и тётя Капа пришла». Андрей, прищурившись, произнёс: «Почему «на конец»? А вдруг – на начало?» И сам рассмеялся. «О, да ты умеешь острить», – сказала я. Он смутился, скорчил мордочку и деловито объявил: «Пойду делать уроки». Но через секунду вышел из комнаты и спросил: «А можете вы мне рассказать что-нибудь?» Так у меня завязалась дружба с Андреем.
Как-то, когда он стал постарше, я спросила его, читал ли он «Хижину дяди Тома». «Конечно, читал», – ответил он. «Ну, тогда я расскажу тебе про твою маму. Когда она была молодой актрисой, почти ещё девочкой, и работала во МХАТе Втором, ей поручили сыграть роль Фанни – избалованной девочки в пьесе «Хижина дяди Тома». У Фанни был слуга, и она заставляла его изображать собаку, которая просит еду. Слуга лаял, делал вид, что виляет хвостом, поднимал лапы, открывал рот и с мольбой смотрел на Фанни, чтобы она дала ему пищу, и Фанни бросала ему в рот кусочки булки или пирожного. «Пёс» радовался и начинал от радости вертеться, а Фанни смеялась и тоже прыгала от радости. Твоя мама играла эту сцену так непосредственно и с таким удовольствием: забывалось, что это происходит в театре».
Когда я рассказывала ему об этой сценке, то невольно изображала то одного, то другого, и маленький Андрюша смеялся от души.
«Ну, а ещё что-нибудь расскажите, тётя Капа», – просил он, и я рассказывала, что в Ленинграде я в этой же пьесе играла роль Доры – дочери плантатора Шелби. И когда на аукционе я должна была подписать бумагу о продаже дяди Тома, то услышала отчаянный крик мальчика: «Дура, Дора, не подписывай!» И через секунду все ребята в зале кричали: «Не подписывай!» Я в первый раз исполняла роль, и никак не ожидала такой бурной реакции со стороны ребят, у меня даже на секунду перо застыло в руке.
Андрей всегда с удовольствием слушал мои рассказы о театре. Много лет спустя, когда он был уже студентом Щукинского училища, Андрей как-то встретил меня на улице и крикнул: «Дора, не подписывай!» Но слово «дура» он не произнёс, он был хорошо воспитанным юношей. На выпускном спектакле Щукинского училища я увидела Андрюшу. И тогда уже было ясно, что он разовьётся в большого художника. Он обладал выразительной мимикой, был наделён комедийной задорностью и подкупающим сценическим обаянием.
Помню, как Андрюша стал выступать на сцене. К сожалению, мне не привелось увидеть его в инсценировке романа Сэлинджера «Над пропастью во ржи». Но отчетливо помню, как искусствовед Флора Яковлевна Сыркина с восхищением рассказывала мне о новом, необыкновенном артисте, которого они с мужем, художником Александром Григорьевичем Тышлером, открыли в этом спектакле:
– Он играл удивительно, точнее, не играл, а жил на сцене жизнью эмоционального, очень ранимого подростка. Он глубоко трогал и волновал своей и его, героя, чистотой, непосредственностью, тревогами. Мы поражались, как безукоризненно, в зависимости от заданного действия, он двигался по сцене. Он по-настоящему пластичен, от природы наделён сценичностью, своей неповторимой манерой игры. Вот уж действительно актёр Божьей милостью!
Кроме этого спектакля я видела его во всех ролях. Бывало, стоило Миронову выйти на сцену в театре или на концертной площадке, и в зрительном зале возникало особое состояние. Я бы назвала его предвкушением радости. Нечто подобное я видела на лицах, когда произносили имя «Мария Миронова».
С Марией Владимировной я знакома с 1934 года. Тогда она работала в Мюзик-холле и была уже известной артисткой, имевшей большой успех у публики. А я работала напротив, в Московском театре сатиры. Могли ли мы с Машей предположить, что её сын станет впоследствии ведущим актёром Театра сатиры?
Я так и не называла его Андреем Александровичем, даже когда он стал уже сложившимся художником. Я ценила в нём не просто прекрасное, но нечто необъяснимое – очарование его чудесного таланта. Он был талантлив не только в искусстве, он был талантлив и в жизни. С ним всегда было интересно общаться. Он обладал чувством юмора, импровизационными способностями, остроумием и большой находчивостью.
Милый, обаятельный, удивительно интересный и увлекательный рассказчик… В его рассказах об увиденном и услышанном отражалась тонкая, трепетная, восприимчивая и талантливая личность, а его музыкальность, унаследованная от отца, пленяла меня и воскрешала воспоминания об Александре Семёновиче Менакере, который имел большой успех в Ленинграде, выступая на эстраде со своими песнями под собственный аккомпанемент. Андрюша очень любил родителей. Ему всегда было приятно слушать об успехах молодого красивого юноши, каким я впервые увидела Александра Семёновича, когда жила в Ленинграде и работала в ТЮЗе.
Последняя моя с ним встреча произошла дома у Марии Владимировны. Андрюша приехал из Ленинграда, стал рассказывать забавную историю:
– Понимаете, тётя Капа, к кому бы я ни пришёл, всюду ваши фотографии. И когда я увидел вашу фотографию у художника Соколова, закричал: «Это какая-то булгаковщина! Да, да, булгаковщина! Это какое-то наваждение!» А он мне в ответ: «У вас своя Пугачёва, а у нас была своя Пугачёва».
– Ты, наверное, видел фото замечательных наших ленинградских фотографов Наппельбаума и Боровиковского? – сказала я. – Они делали чудеса. Это уже не фотографии, это – картины. Моя помощница по дому, милый и непосредственный человек, посмотрев на фото, где я снята в восемнадцать лет, всплеснула руками и сказала: «Ой, надо же, во что превращаются люди!»
– Нет, нет, я не это хотел сказать. Для своего возраста вы и сейчас хорошо выглядите, – ответил Андрей. – Нет, нет, правда, но это было как наваждение, тётя Капа, понимаете, как наваждение…
Да, и смерть его была для меня как наваждение. Когда я шла в театр и увидела тысячную толпу людей, я подумала: мало быть знаменитым актёром, надо быть любимым. Он был таким молодым и красивым… И мне всё казалось, он сейчас встанет и скажет: «Ну, пошутили, и хватит. Спасибо за добрые слова…»
Данный текст является ознакомительным фрагментом.