Агитпроп при Жданове

Агитпроп при Жданове

Гнусная и подлая философия Достоевского. Товарищ Сталин рекомендовал не забывать Куприна. Жданов в состоянии творческой одержимости. Модернисты, умерщвляющие душу музыки. Музыка — моя страсть на всю жизнь. Мой опыт оперного гримера. Речь, которую Жданов подготовил сам. Шостакович с окровавленной душой. Сколько страниц в день читал Сталин. Как присуждались Сталинские премии. В США — другие задачи кино. Эпитафия бакинским комиссарам.

Агитпроп ЦК в те времена по своим задачам, функциям и масштабам представлял собой гигантскую империю, которая охватывала все стороны духовной жизни советского общества. В ведение Агитпропа входило все — от ликвидации неграмотности до тончайших вопросов религии, эстетики, философии. Вся система народного образования — от школ и курсов по ликвидации неграмотности и до высших учебных заведений. Вся печать — от заводских многотиражек и до «Правды», «Известий» и «Печатного двора». Огромная сеть научных учреждений — от заводских лабораторий до Академии наук СССР. Физкультура и спорт. Музеи и библиотеки. Литература и союзы писателей. Музыка и союзы композиторов. Живопись, скульптура и союзы художников. Все вообще искусства — от заводской и колхозной самодеятельности до Большого театра, Всесоюзного ансамбля народного танца, Хора имени Пятницкого, Государственного оркестра СССР. Гигантская сеть партийного просвещения — от политкружков до Университета марксизма-ленинизма, Высшей партийной школы и Академии общественных наук при ЦК ВКП(б). И многое, многое другое.

Нужно было постоянно держать все эти участки идеологического фронта в поле зрения. Знать по существу суть идейной жизни в каждой ячейке общества. Правильно расставлять руководящие кадры с тем, чтобы обеспечить проведение линии партии в идеологических вопросах.

Все это требовало больших познаний. Хорошо поставленной информации. Необходимости самому много читать, много видеть, много слушать. Работа требовала огромного напряжения физических и духовных сил. Дело осложнялось некоторыми сложившимися привычками. Агитпроп должен был приспосабливаться к стилю работы Секретариата ЦК, а Секретариат и Политбюро — к стилю работы Сталина. Между тем Сталин и после войны сохранил режим работы, сложившийся в военные годы. Вставал в 6—7 часов вечера. Заседания и беседы назначались на ещё более поздние часы. И работа шла до утра. Под это вынуждены были подстраиваться Совет Министров, аппарат ЦК, министерства и все центральные учреждения.

Но страна, народ, предприятия жили, и работали в нормальное время. И с этим тоже нужно было считаться. Поэтому нередко конец одного рабочего дня (вернее, ночи) смыкался с началом другого. И у каждого руководящего работника в служебном помещении сохранялась (как в годы войны) постель, чтобы, улучив подходящий момент, вздремнуть немного. Работа шла на износ. Инфаркты, инсульты и смерти сыпались всюду. Я часто чувствовал себя на пределе человеческих сил.

В этот период Сталин особенно много занимался идеологическими вопросами и придавал им первостепенное значение. Агитпропу давалось одно поручение за другим. Они излагались Сталиным на заседаниях Политбюро или Секретариата, по телефону, а часто — в неофициальной обстановке.

Обычно после заседания Политбюро Сталин приглашал своих соратников на «ближнюю дачу». Здесь просматривали новый (или полюбившийся старый) фильм. Ужинали. И в течение всей ночи велось обсуждение многочисленных вопросов. Иногда сюда дополнительно вызывались необходимые люди. Иногда здесь же формулировались решения Политбюро ЦК или уславливались к такому-то сроку подготовить такой-то вопрос.

Более или менее регулярно Жданов около полудня приглашал меня с 3-го этажа к себе на 5-й. Лицо у него было очень бледным и невероятно усталым. Глаза воспалены бессонницей. Он как-то прерывисто хватал раскрытым ртом воздух, ему явно его не хватало. Для больного сердцем Жданова эти ночные бдения на «ближней даче» были буквально гибельными. Но ни он, ни кто другой не мог пропустить ни одного из них, даже больным: здесь высказывалось, обсуждалось, иногда окончательно решалось абсолютно всё.

После обычных приветствий Жданов говорил примерно следующее:

— Вчера товарищ Сталин обратил внимание на то, что в выходящей новой литературе очень односторонне, а часто и неправильно, трактуется вопрос о творчестве и социологических взглядах Федора Достоевского. Достоевский изображается только как выдающийся русский писатель, непревзойденный психолог, мастер языка и художественного образа. Он действительно был таким. Но сказать только это — значит подать Достоевского очень односторонне и дезориентировать читателя, особенно молодежь.

Ну, а общественно-политическая сторона творчества Достоевского? Ведь он написал не только «Записки из мертвого дома» или «Бедные люди». А его «Двойник»? А знаменитые «Бесы»? Ведь «Бесы» и написаны были для того, чтобы очернить революцию, злобно и грязно изобразить людей революции преступниками, насильниками, убийцами; поднять на щит людей раздвоенных, предателей, провокаторов.

По Достоевскому в каждом человеке сидит «бесовское», «содомское» начало. И если человек — материалист, если он не верит в Бога, если он (о, ужас) социалист, то бесовское начало в нем берет верх, и он становится преступником. Какая гнусная и подлая философия.

Да и Раскольников-убийца является порождением философии Достоевского. Ведь «Бесы» только по своей грязно-клеветнической форме отталкивали либералов. А философия в «Преступлении и наказании» по существу не лучше философии «Бесов».

Горький не зря называл Достоевского «злым гением» русского народа. Правда, в лучших своих произведениях Достоевский с потрясающей силой показал участь униженных и оскорбленных, звериные нравы власть имущих. Но для чего? Для того, чтобы призвать униженных и оскорбленных к борьбе со злом, с насилием, тиранией? Нет, ничуть не бывало. Достоевский призывает к отказу от борьбы, к смирению, к покорности, к христианским добродетелям. Только это, по Достоевскому, и спасет Россию от катастрофы, которой он считал социализм.

А наши литераторы кропят творчество Достоевского розовой водицей и изображают его чуть ли не социалистом, который только и ждал Октябрьской революции. Но это же прямая фальсификация фактов. Разве не известно, что Достоевский всю жизнь каялся в своих «заблуждениях молодости» и замаливал свои грехи — участие в кружке Петрашевского? Чем замаливал? — поклепами на революцию, рьяной защитой монархии, церкви, всяческого мракобесия.

Товарищ Сталин сказал, что мы, конечно, не собираемся отказываться от Достоевского. Мы широко издавали и будем издавать его сочинения. Но наши литераторы, наша критика должны помочь читателям, особенно молодежи, правильно представлять себе, что такое Достоевский.

В другой раз, вынув из кармана свою изрядно замусоленную записную книжку, Жданов сказал:

— Вчера товарищ Сталин рекомендовал не забывать Куприна. Он дал «Молоха» — яркое обличение капиталистического свинства, буржуазной морали. Он дал «Поединок» — правдивое полотно о царской армии, с её духом бесправия, палочной дисциплины и иными тяжкими пороками.

Так передавались и указания Сталина об улучшении сатирического журнала «Крокодил», о постановке в Большом театре оперы Мусоргского «Борис Годунов», о творчестве Глеба Успенского, о радиовещании, о великих традициях В.Г. Белинского, об опере «Великая дружба» В. Мурадели и по множеству других вопросов. По каждому указанию немедленно приводилась в движение «Правда», газета Агитпропа ЦК «Культура и жизнь», критики, издательства, театры и все соответствующие рычаги идеологического воздействия.

В осуществлении указаний Сталина Жданов был очень требователен и пунктуален. Но что за человек был сам Жданов, как он мыслил, как с ним работалось? Жданов принадлежал к тому замечательному поколению русской революционной интеллигенции, которое отдало всю свою кровь — каплю за каплей, всё пламя своей души великому делу развития социалистического общества и торжеству идей марксизма-ленинизма во всемирном масштабе.

Как партийному лидеру ему приходилось заниматься самыми разными вопросами: реэвакуацией заводов и отменой хлебных карточек, увеличением добычи рыбы и развитием книгопечатания, производством цемента и повышением зарплаты ученым, посевами льна и телевидением.

Но была сфера, соприкасаясь с которой Жданов буквально преображался, становился одержимым, с вдохновенным горением искал ответы на мучившие его вопросы. Это была сфера идеологии: вопросы марксистско-ленинской теории, художественной литературы, театра, живописи, музыки, кино и т.д.

Андрей Александрович Жданов был разносторонне образованным марксистом. Причем марксизм он, как и все интеллигенты — старые большевики, изучал не по шпаргалкам и цитатническим хрестоматиям. Он обогащал свой ум марксистской теорией постоянно и капитально, по первоисточникам. Из общения с ним я многократно убеждался, что законы, положения и выводы марксистско-ленинской теории не лежат у него в кладовых головного мозга в спрессованном и омертвевшем виде, и не выдаются по мере надобности в виде цитат, на манер Почтовой открытки из уличного автомата. Жданов мастерски обладал способностью пользоваться законами и категориями марксистской диалектики для освещения, анатомирования и обобщения самых различных явлений духовной жизни.

Меня всегда очень привлекали манера и метод работы Жданова над сложными идеологическими проблемами. Он никогда не ждал от Агитпропа ЦК и своих помощников готовых речей для себя или высиженных ими проектов решений по подготавливаемому вопросу. Он сам всесторонне изучал назревшую проблему, внимательно выслушивал ученых, писателей, музыкантов, сведущих в данном вопросе, сопоставлял разные точки зрения, старался представить себе всю историю вопроса, систематизировал относящиеся к делу высказывания основоположников марксизма. На этой основе А. Жданов сам ставил Агитпропу ЦК задачи исследования вопроса, формулировал основные выводы и предложения.

Он никогда не пользовался готовыми текстами статей или речей-шпаргалок, написанных от первого слова и до последнего универсальными помами и борзыми газетчиками. При Хрущеве этот «метод» стал единственным для чрезвычайно широкого круга партийных и государственных работников. Именно в хрущевские времена люди разучились самостоятельно мыслить, анализировать и обобщать, разучились или вообще не приобретали навыка говорить с людьми живым человеческим языком. Живое слово заменила вездесущая шпаргалка.

Жданов любил интересных, оригинальных людей, настойчиво искал их и привлекал к работе в ЦК и культурных учреждениях страны. Он не терпел посредственностей, тех стандартизированных агитпропщиков, весь духовный мир которых был заключен в ограниченном наборе заученных цитат и марксистскообразных формул. Сам очень живой, творческий, одаренный человек, он хотел видеть на всех участках идеологического фронта пытливых, деятельных людей, людей с «искоркой Божьей».

Жданов всегда самостоятельно со всей тщательностью готовил каждую речь, вкладывал в это дело все силы своей души. Помню, в каком состоянии творческой одержимости вынашивал он свое выступление по вопросам музыки. Он собирал по крупицам и всесторонне продумывал высказывания Маркса и Энгельса, штудировал эстетические работы Плеханова, статьи, записи бесед, письма Ленина. На столе у него лежали стопки книг В. Стасова, А. Серова, письма П. Чайковского с закладками, пометками, подчеркиваниями.

Найдя в литературе какой-нибудь поразивший его образ или формулировку, он горел желанием поделиться своими мыслями и чувствами. Он нередко звонил мне на 3-й этаж в самое неожиданное время — утром, глубокой ночью:

— Вы можете зайти сейчас? Я приходил.

— Слушайте: «Музыка должна высекать огонь из сердец людей». Бетховен. По поводу его Пятой симфонии. Представляете себе, какое высочайшее предназначение музыки: высекать огонь из сердец людей.

Или:

— Вы штудировали «Критические статьи» Серова о музыке? Ну, батенька, какие же здесь золотые россыпи. Слушайте: «В мелодии — главная прелесть, главное очарование искусства звуков; без неё всё бледно, бесцветно, мертво, несмотря на самые принужденные гармонические сочетания, на все чудеса контрапункта и оркестровки». А модернисты изгоняют мелодию, то есть умерщвляют душу музыки!

Всегда поражал широкий круг интересов Жданова в сфере духовной жизни и та страстность, с которой он относился к изучаемому в данный момент вопросу, словно более важного вопроса и не было на свете. И он освобождался от этой околдованности теми или иными идеями только тогда, когда создавал законченную концепцию и средства решения назревших проблем.

Вот почему его речи и подготовленные им решения имели такую огромную впечатляющую силу. Теперь, бросая ретроспективный взгляд на прошлое, можно не соглашаться с некоторыми существенными положениями Жданова по ряду идеологических проблем. Но нельзя отказать им ни в силе аргументации, ни в страстной направленности — обеспечить торжество коммунистической идеологии.

В 1947—1948 годах под руководством А. Жданова был подготовлен ряд постановлений Центрального Комитета партии по идеологическим вопросам и состоялись широко известные его выступления по вопросам философии, литературы, искусства, международным проблемам. Скажем, выступления Жданова на философской дискуссии по книге Г.Ф. Александрова «История западноевропейской философии», «О журналах „Звезда“ и „Ленинград“, „О репертуаре драматических театров и мерах по его улучшению“, „О кинофильме „Большая жизнь“, „Об опере «Великая дружба“ В. Мурадели“.

Они, несомненно, сыграли большую положительную роль в идейном вооружении нашей интеллигенции, в духовном сплочении советского народа на решение больших задач коммунистического строительства.

Но в этих решениях не обошлось без крайностей и облыжной хулы в адрес целого ряда выдающихся деятелей советской культуры, прошедших со своим народом все тернистые пути созидания новой жизни, верой и правдой служивших ему. В их числе оказались советские писатели М. Зощенко и А. Ахматова, выдающиеся кинорежиссеры С. Эйзенштейн, В. Пудовкин, Г. Козинцев, Л. Трауберг. Крупнейшие советские композиторы Д. Шостакович, С. Прокофьев, Н. Мясковский, А. Хачатурян, составляющие славу и гордость советской и мировой музыкальной культуры, заклеймены были как представители «антинародного направления в музыке».

Во всех этих уже не художественных, а политических квалификациях прославленных деятелей советской культуры явно чувствуется полемическая манера Сталина. Желая подвергнуть критике какое-нибудь лицо или группу, или общественное явление, Сталин наносил удар со всей беспощадностью, доводил свои характеристики до предельного преувеличения. Когда-то, в двадцатых годах, в период острой борьбы с оппозицией, Л. Троцкий сказал о Сталине: «Сей повар будет готовить только острые блюда». Как показал последующий ход исторических событий, эта характеристика в немалой степени подтвердилась.

Констатируя усиление ревизионистских черт в социал-демократических партиях, Сталин мог заклеймить всё социал-демократические движения мира как «социал-фашизм». Это путало все карты и отрезало коммунистам доступ к сердцам миллионов и миллионов социал-демократических рабочих.

Подметив в зародыше тенденции к отходу от принципов пролетарского интернационализма в выступлениях руководящих деятелей компартии Югославии, Сталин мог сразу окрестить их кровавыми палачами и турецкими янычарами.

Узрев в философских трудах академика Деборина элементы объективизма, Сталин мог присвоить ему ярлык меньшевистствующего идеалиста.

Эту сталинскую манеру перенял затем и довел до крайности Никита Хрущев. Сталин по крайней мере брал в зародыше какое-то реальное явление и в целях его преодоления мог гипертрофировать его. Хрущев же мог изобрести из ничего, на ровном месте, любую ложь и поддерживать её всеми доступными средствами государственного механизма.

Жданов по натуре своей был интеллигентным и деликатным человеком. Но когда Сталин высказывал ему свои критические замечания по поводу какого-то явления духовной жизни общества и давал этому явлению остро наперченную политическую квалификацию, Жданов со всей пунктуальностью пускал её в широкое обращение. Впрочем, так поступал не только Жданов.

С образом Жданова в моей памяти всплывают сейчас все события, связанные с постановкой оперы Вано Мурадели «Великая дружба». Как было сказано, я приступил к работе в Агитпропе во второй половине сентября 1947 года. А в торжественный день 7 ноября в Большом театре была показана премьера «Великой дружбы». Жданов сразу же после её прослушивания сказал мне, что Сталин остался недоволен новой оперой. По его мнению, это — какофония, а не музыка. К тому же Сталин считает, что фабула оперы искажает историческую правду. Андрей Александрович предложил мне, чтобы Агитпроп разобрался, каково положение в советской музыке, и подготовил ЦК свои предложения.

Мы привлекли большую группу ведущих музыковедов Москвы, подготовили записку и проект постановления ЦК о музыке. Мне казалось, что всё это сделано вполне квалифицированно и может послужить организующей основой для дальнейшего подъема советской музыкальной культуры и развития её по правильному руслу.

Лично я всю жизнь был горячим и преданнейшим приверженцем классической музыки. Отец мой обладал красивым голосом и постоянно напевал дома старинные русские песни, а иногда и церковные песнопения. Все братья музицировали по слуху: кто на балалайке, кто на мандолине, кто на гитаре и скрипке.

С 11 лет я сдружился со своим однокашником Юрием Николаевичем Остроумовым, и эта дружба длится уже более 50 лет. Дома у Юрия было пианино, и его мать Татьяна Федоровна была большой любительницей музыки. Под её аккомпанемент мы разучивали и пели романсы Чайковского, Рахманинова, Аренского, Глинки, Даргомыжского, арии из: опер, старинные романсы и песни русских композиторов: Варламова, Гурилева.

Голоса у нас в эту переходную пору ломались. Но всё же у Юрия уже тогда определился тенор, у меня — баритон. И мы частенько пели дуэты: глинковский «Не искушай», «Нелюдимо наше море» Вильбоа и другие. К нашей музыкальной компании скоро присоединился тоже наш однокашник Женя Поленский. У него рано сформировался бас. Теперь открылась возможность для пения трио. Мы недурно исполняли «Ночевала тучка…», «На севере диком» и другие произведения.

Именно тогда музыка покорила меня, стала моей любовью, моей радостью, моим счастьем, моей страстью на всю жизнь. В 1918 году в Ташкенте, где я (после Ашхабада) жил и учился, образовался школьно-театральный коллектив. Юра, Женя, я и несколько девочек-школьниц с самого основания стали его «премьерами» и «премьершами». Мы ставили в различных школах города, в казармах, в кишлаках, в «Колизее» (оперном театре имени Свердлова), в Народном доме, в Городском саду на подмостках летних кинотеатров «Модерн» и «Хива» музыкальные пьесы. Давали старую гимназическую пьесу «Иванов Павел», детские оперы «Кот в сапогах», «Кот, козел и баран», «Люли-музыканты» и другие. Ставили отдельные сцены из классических опер («Евгений Онегин» и прочие), проводили концерты с исполнением романсов и песен русских и западных композиторов-классиков.

Вскоре из девочек сформировалась великолепная балетная труппа.

Чем больше проникал я в душу музыки, тем неодолимей становилась моя потребность слушать, слушать и слушать её. В годы Гражданской войны Ташкент был «городом хлебным». Сюда съехались великолепные певцы и певицы, и ташкентская опера тогда славилась своим высоким мастерством. Нам же, юным певцам, открылась возможность проходить в оперный театр бесплатно, на свободные места. И мы пользовались этой возможностью чрезвычайно широко — почти ежедневно.

По утрам я должен был работать ради хлеба насущного: сначала в табачной мастерской, делал гильзы для папирос, а затем на побегушках в квартальном комитете, который управлял всеми национализированными революцией жилыми домами. После обеда я занимался в школе, как тогда называли, второй ступени. И конечно, частенько уставал. Но наступал вечер, и меня неодолимо тянуло в оперный театр. И я шел. И с упоением слушал в пятый, десятый, двадцатый раз уже хорошо знакомые арии, дуэты, хоры, увертюры.

Отец работал токарем в Ташкентских железнодорожных мастерских и после революции тоже учился в общеобразовательной вечерней рабочей школе. Мое увлечение театром он считал «баловством» и «праздной канителью» и время от времени устраивал мне проборки. Но не очень сильные.

Влечение к музыке было настолько неодолимым, что вскоре я оставил квартальный комитет и поступил помощником гримера в оперный театр. Трудно представить себе человека более бесталанного в рисунке, чем я. Даже под страхом смерти я не смог бы нарисовать что-нибудь похожее даже на табуретку или курицу. Тем не менее я храбро взялся за гримерские дела. До начала спектакля и в антрактах я напяливал хористам и статистам парики, наклеивал бороды и усы. Затем ретушировкой размалевывал им рожи по собственной фантазии и Разумению. Причем я старался разрисовать каждого возможно ярче и пострашнее, независимо от того, кого должны были изображать сегодня хористы и статисты: буйных половцев в «Князе Игоре», куртизан при дворе герцога Мантуанского в «Риголетто» или египетских жрецов в «Аиде». Почему в театре так долго терпели мои художественные неистовства, одному Богу известно. Некоторым статистам они даже нравились.

Как только раздавался третий звонок, я мчался за кулисы или в партер и погружался в волшебный мир звуков. Теперь необходимость зарабатывать на хлеб и страсть к музыке слились воедино, и время делилось на две части — школу и театр. В моей впечатлительной душе и в юношеской памяти музыкальные творения отпечатывались как оттиски на матрицах — глубоко и навечно. Через 2—3 года я мог безошибочно, очень ритмично и точно напеть около дюжины опер, включая все хоровые, женские и оркестровые партии: «Русалка», «Демон», «Евгений Онегин», «Фауст», «Кармен», «Пиковая дама», «Травиата», «Риголетто», «Корневильские колокола», «Аида», «Борис Годунов», «Паяцы», «Князь Игорь».

Примерно в такой последовательности познавал я оперную музыку. И сейчас в памяти сохранились полностью, без провалов, все тексты и каждая нота, слышанные без малого полвека назад.

Не меньшей, чем оперная музыка, страстью моей на всю жизнь стала музыка камерная. Высшими божествами для меня в этой области были и остались Чайковский и Рахманинов. Из глубин прошлого всплывают воспоминания: с каким трепетом, лучезарной радостью, ожиданием, надеждой, счастьем воспринимал я творения этих гениев музыкального творчества.

В памяти мелькают картины:

Март. Отцвели полевые тюльпаны. В белоснежные, подвенечные уборы обрядились яблони, абрикосы, вишни. Мы у Юрия в большой комнате. Из сада плывут пьянящие ароматы весны.

Бархатистым юношеским тенорком Юрий поет:

Растворил я окно,

Стало душно невмочь,

Опустился пред ним на колени.

И в лицо мне пахнула весенняя ночь

Благовонным дыханьем сирени.

А в саду где-то чудно запел соловей,

Я внимал ему с грустью глубокой

И с тоскою о родине вспомнил своей,

Об отчизне я вспомнил далекой.

В мои пятнадцать лет в сознании ещё нет понятия Отчизны в его всеобщности. Отчизна для меня — это что-то непосредственно ощутимое. Это старенький побеленный известью домик на Смоленской улице. Это мать, милая, родная, с сучковатыми от непосильного труда руками и лицом, как печеное яблочко, изъеденным солнцем, заботами и горестями. Это школа. Это абрикосовые и персиковые сады. Это мои любимые друзья — Юрка, Ванька, Ляля, Женя. Это река Салар, мои братья, травы, театр, синее небо — всё, что я вижу, чем дышу, чем живу.

Но под воздействием божественной музыки я каждой частичкой своего существа ощущаю, что за словами и мелодией романса о тоске по Родине, о далекой Отчизне стоит что-то большое, мучительное и сладостное. И душа моя жаждет чего-то большого, героического. Чего? Я и сам не знаю. Но знаю, что я готов на подвиг, на самопожертвование, чтобы вылилась из груди эта клокочущая лава чувств.

Ещё картинка прошлого.

Раскаленный август. Утром с Юрием ходили купаться на реку Карасу. Великаны тополя. Персиковый сад. Под тяжестью налившихся гроздьев лозы винограда отвисли к земле. Нырять с берега в серебристую воду, гоняться за огромными стрекозами, зарыться в бархатный влажный песок — ну, до чего же хорошо! На противоположной стороне реки огромная бахча. Упиваемся ароматными дынями.

С реки идем домой к Юрию. Светло-сиреневый поздний вечер заполнил комнаты, террасу, сад. Окна и двери широко распахнуты. Обильно политая земля источает горьковатый запах. Тополя перешептываются серебристыми листьями.

Татьяна Федоровна тихо проводит пальцами по клавишам, и начинается волшебство «Ночи» Чайковского.

Отчего я люблю тебя, светлая ночь,

Так люблю, что, страдая, любуюсь тобой?

И за что я люблю тебя, тихая ночь,

Ты не мне, ты другим посылаешь покой…

Чистые, как хрусталь, звуки льются через открытые окна в сад. Они сливаются с фосфорическим лунным светом, с ароматом гвоздик и настурций в какой-то чародейский сплав.

До меня не доходит житейская мудрость многих слов и мыслей поэта Полонского. Я и не вдумываюсь в их смысл. Я просто всем своим существом ощущаю беспредельную красоту этой летней ночи и этих звуков романса. Всё во мне трепещет от счастья.

Дан проигрыш, три прозрачнейших аккорда, и словно разлитая в ночи, в эфире, в аромате цветов гармония воплощается в мелодию романса:

Ночь, за что мне любить твой серебряный свет?

Усладит ли он горечь скрываемых слез?

Даст ли жадному сердцу желанный ответ?

Разрешит ли сомнений тяжелый вопрос?

Отзвучал последний аккорд. Тишина… Тишина в комнате. Тишина в саду. Тишина в небесах. А в душе у меня всё ликует. И грудь переполнена чувством восторга. Хочется сделать что-то хорошее. Возвышенное. Чтобы все, как я, были счастливы. Как хорошо, Боже, как хорошо!

Это неотразимой силы будоражащее воздействие музыки на разум, на душу, на каждую клеточку существа моего осталось на всю жизнь. И всю жизнь я относился к музыке, к настоящей музыке, благоговейно, как истый христианин к своему божеству.

Вот почему, когда с Запада начали проникать в советскую страну всякие модернистские течения, я воспринимал их не только отрицательно, но и с болью, как что-то святотатственное, как не-музыку.

Конечно, я понимал огромную значимость новаторства Александра Скрябина, «Весны священной» или «Петрушки» Игоря Стравинского, выдающихся творений Дмитрия Шостаковича. И я стоял за такое новаторство.

Но вместе с тем я был убежден в необходимости оградить советское музыкальное творчество от таких западнических течений, которые олицетворяли собой по существу распад музыкальной формы, патологическое её перерождение.

В таком духе и составлены были агитпроповские документы по музыке. Однако Андрей Александрович ими не воспользовался. Он счел их «академическими». Он подготовил всё сам, со своими ближайшими помощниками и привлеченными консультантами. В результате появились известная речь Жданова на совещании деятелей советской музыки и Постановление ЦК партии об опере «Великая дружба» от 10 февраля 1948 года.

На совещании был представлен весь цвет советской музыкальной культуры. Композиторы Д.Д. Шостакович, С.С. Прокофьев, А.И. Хачатурян, В.Я. Шебалин, Д.Б. Кабалевский, Ю.А. Шапорин, Н.Я. Мясковский, В.П. Соловьев-Седой, И.И. Дзержинский, старейшие музыканты-педагоги А.Б. Гольденвейзер, М.Ф. Гнесин, Е.К. Катульская, музыкальные критики, дирижеры, вокалисты и другие. Совещание шло в беломраморном зале на пятом этаже в ЦК.

Здесь я впервые познакомился с Дмитрием Дмитриевичем Шостаковичем. В последующие годы, в том числе после ухода со всех высоких постов, я многократно бывал на исполнении его произведений, беседовал и переписывался с ним. Но первое впечатление от него осталось доминирующим и на будущее.

Дмитрий Дмитриевич производит впечатление человека, находящегося постоянно в состоянии душевной спружиненности, какой-то особой творческой одержимости. Бледный, с туго стянутыми бровями и умным, пристальным взглядом серых, резких, экзальтированных глаз, прикрытых толстыми стеклами очков. Периодически по лицу и по телу его пробегают конвульсии, будто от прикосновения к электротоку. Кажется, что он разговаривает, совершает какие-то действия, но это — лишь видимый фасад. А за этим фасадом непрерывно идет напряженнейшая интеллектуальная работа, огражденная непроницаемым барьером от всякого внешнего проникновения.

В дни совещания в ЦК мне казалось, что он очень травмирован всем ходом событий, ходит с окровавленной душой. Дмитрий Дмитриевич выступил дважды и у финиша во второй раз заявил:

— В моей работе было много неудач и серьезных срывов, хотя я в течение всей своей композиторской деятельности думаю о народе — слушателе моей музыки, о народе, который меня вырастил, воспитал и вспоил, и всегда стремлюсь к тому, чтобы народ принял мою музыку.

В последующие годы у меня сложилось впечатление, что ход и исход совещания в ЦК и критика советской общественности в адрес Шостаковича оказали серьезное положительное влияние на всю его дальнейшую творческую деятельность.

С Сергеем Сергеевичем Прокофьевым я, помнится, познакомился уже после совещания, на Николиной Горе, где он жил. Может быть, я ошибаюсь, но, кажется, он реагировал на критику в свой адрес несколько по-иному, чем Д.Д. Шостакович. Я уловил в его реакции две расходящихся или перекрещивающихся струи. Одна из них — крайнее изумление: о чем они говорят? Да разве это так? На пользу ли всё это государству и музыке? Другая — чисто деловая реакция человека, который всю жизнь много и напряжено работал и привык рассуждать и отвечать на наболевшие вопросы на нотной бумаге: ну, что же, надо попытаться вот так-то дать «Сказ о каменном цветке»… по-видимому, надо подумать о новой редакции «Войны и мира»…

Насколько я мог судить, мучительно переживали ход дискуссии А.И. Хачатурян, Д.Б. Кабалевский и В.Я. Шебалин.

Параллельно творческой дискуссии шли организационные мероприятия: во главе Союза композиторов был поставлен молодой музыкант Тихон Хренников, Ректором Московской консерватории назначен известный хоровой дирижер и музыкальный деятель, профессор А.В. Свешников.

И в речи А.А. Жданова, и в Постановлении ЦК «Об опере „Великая дружба“ В. Мурадели» ясно проступали две тенденции.

Одна тенденция — прогрессивная. ЦК предупреждал композиторов против опасности проникновения к нам эстетических принципов, форм и творческих приемов современной буржуазной музыки Европы и Америки. Музыки уродливой, фальшивой, основанной на атональностях, диссонансах, дисгармонии, на сумбурных, невропатических сочетаниях звуков, превращавших музыку в какофонию для удовлетворения извращенных вкусов эстетствующих индивидуалистов. «Надо, — говорил Жданов, — подчеркнуть опасность ликвидации музыки, грозящую ей со стороны формалистического направления, как геростратову попытку разрушить храм искусства, созданный великими мастерами музыкальной культуры». Эти положения в документах ЦК несомненно предохранили многих наших композиторов от заражения бациллами модернистской патологии.

Другая тенденция, просочившаяся в постановление ЦК и в речь Жданова, — антидемократическая. Здесь большой группе ведущих советских композиторов предъявлены были тяжелые политические обвинения. Им инкриминировали отрыв от народа. Они квалифицировались как носители буржуазной идеологии, поборники субъективизма, конструктивизма, крайнего индивидуализма, отсталого и затхлого консерватизма. И были осуждены как представители антинародного направления, ведущего к ликвидации музыки.

Тем самым всякая творческая полемика на демократических началах здесь исключалась, и композиторам в императивном порядке предписывались такие эстетические и творческие нормы, которые всегда должны быть предметом свободной демократической дискуссии. Императивность подкреплялась соответствующими организационными мерами.

Такой же политический характер и аналогичные политические обвинения содержали принятые до этого постановления ЦК по литературе, драматургии и кино.

В те же годы и месяцы Агитпроп работал и над подготовкой присуждений Сталинских премий за работы в области науки, изобретений, литературы и искусства.

Официально порядок подготовки здесь был таков: кандидаты на Сталинскую премию выдвигались государственными и общественными организациями, а также отдельными учеными, литераторами, работниками искусств. Затем выдвинутые кандидатуры обсуждались общественностью. С учетом материалов обсуждения Комитет по Сталинским премиям тайным голосованием принимал решение по каждой кандидатуре. После этого все материалы поступали в Агитпроп ЦК.

Агитпроп давал свое заключение по каждой работе и каждому кандидату, составлял проект постановления Политбюро (Президиума) ЦК и направлял все материалы Сталину.

Но до этого у Андрея Александровича Жданова тщательно обсуждалось и взвешивалось каждое предложение. Мы обсуждали вышедшие за год художественные произведения. Просматривали некоторые кинокартины. Председатель Радиокомитета Пузин организовывал в кабинете Жданова прослушивание грамзаписей симфоний, концертов, песен, выставленных на премию.

Андрей Александрович очень детально и всесторонне оценивал каждое произведение, взвешивал все плюсы и минусы. Мне было приятно сознание того, как глубоко, своеобразно разбирался он в сложных и тонких вопросах науки, литературы, искусства.

Обсуждение представленных работ в Политбюро проходило обычно в рабочем кабинете у Сталина. Кроме членов Политбюро присутствовали президент Академии наук А.Н. Несмеянов, генеральный секретарь Союза писателей А. Фадеев или его заместитель Константин Симонов, руководители ведомств искусств и кинематографии С.В. Кафтанов и И.Г. Большаков, а когда рассматривался вопрос о Сталинских премиях в области изобретений, то приглашались заинтересованные министры.

Заседания по всем этим вопросам проходили очень живо и интересно. И время для обсуждения вопросов о Сталинских премиях отводилось необычно для работы Политбюро щедро. Так, например, у меня сохранились заметки о заседаниях Политбюро в 1949 году по Сталинским премиям за произведения 1948 года. Заседание у Сталина для обсуждения предложений в области литературы состоялось 19 марта. Оно началось в 22.00 и закончилось в 23.50. Через 3 дня — 22 марта — рассматривались предложения по научным трудам. Заседание началось в 23.00 и закончилось в 00.35. Более четырех часов — с 22.00 до 2.05 утра — длилось заседание 31 марта, на котором рассматривался вопрос о премиях за научно-технические изобретения.

Сталин приходил на заседания, посвященные присуждению премий, пожалуй, наиболее подготовленным из всех. Он всегда пытливо следил за выходящей социально-экономической и художественной литературой и находил время просматривать всё, имеющее сколько-нибудь существенное значение. Причем многочисленные факты убеждали, что все прочитанное ложилось у него в кладовые мозга очень крепко и со своими своеобразными оценками и характеристиками.

«Толстые» литературно-художественные журналы «Новый мир», «Октябрь», «Знамя», «Звезда» и др., научные, гуманитарные «Вопросы философии», «Вопросы экономики», «Вопросы истории», «Большевик» и прочие он успевал прочитывать в самых первых, сигнальных экземплярах. Как-то во время одной из наших бесед со Сталиным по вопросам политической экономии академик П.Ф. Юдин спросил его с удивлением:

— Товарищ Сталин, когда вы успеваете прочитывать столько литературы?

Лукаво ухмыльнувшись, Сталин сказал:

— А у меня есть контрольная цифра на каждый день: прочитывать ежедневно художественной и другой литературы примерно 300 страниц. Советую и вам иметь контрольную цифру на каждый день.

В результате Сталин не раз сажал в лужу и работников Агитпропа, и писателей, и членов Политбюро ЦК.

Так, на одном из заседаний Политбюро, при рассмотрении вопроса о Сталинских премиях за произведения художественной литературы, Сталин, обращаясь ко мне, сказал:

— Вот в начале прошлого года в «Звезде» была опубликована повесть (он назвал автора и заглавие). По-моему, хорошая повесть. Почему она не выдвинута на премию? (Общее молчание.) Вы читали её?

Я:

— Нет, не читал.

Сталин:

— Да, я понимаю. У вас нет времени. Вы заняты. А я прочел. Кто читал?

Общее молчание.

Сталин:

— А я прочел. По-моему, можно дать вторую премию.

Таких неожиданностей в ходе заседаний было немало.

Эстетические взгляды Сталина были противоречивы. Иногда он предъявлял очень высокие требования к художественной форме и высмеивал попытки протащить на Сталинскую премию произведение только за политически актуальную фабулу. Но нередко он сам оказывался во власти такой концепции: «Это вещь революционная», «Это нужная тема», «Повесть на очень актуальную тему». И произведение проходило на Сталинскую премию, хотя с точки зрения художественной формы оно было очень слабым.

Так, например, Сталин поддержал предложение о присвоении Константину Федину 1-й премии за романы «Первые радости» и «Необыкновенное лето». Но он всё же сделал замечание: «Местами больше походит на хронику, чем на художественное обобщение».

Когда обсуждался вопрос о премировании пьесы А. Корнейчука «Макар Дубрава», были высказывания такие: повесть очень современна, Макар Дубрава — это настоящий советский шахтер…

Сталин:

— Мы обсуждаем вопрос не о том, кто Макар Дубрава — шахтер или не шахтер, пролетарского он происхождения или нет. Речь идет о художественных достоинствах пьесы, создан ли художественный образ советского шахтера, ведь это решает дело.

При обсуждении премий по искусству кто-то из присутствующих упомянул о балете А. Глазунова «Раймонда». Председатель Комитета по делам искусств П. Лебедев очень неловко выразился, что у балета «средневековый сюжет». Сталин сейчас же очень зло высмеял такую постановку вопроса:

— А разве «Борис Годунов» и многие другие великие произведения написаны не на «старые сюжеты»? Почему в Комитете по делам искусств такие примитивные взгляды?

Вообще Сталин по разным поводам многократно подтрунивал над высказываниями, что писатели заняты «поиском тем», что такой-то писатель поехал в «творческую командировку» для выбора темы романа или «сбора материала» для повести.

Известно, что, когда зашел разговор на этот счет в одной из бесед с писателями, Сталин спросил:

— Как вам кажется такой сюжет: она — замужем, имеет ребенка, но влюбляется в другого, любовник её не понимает, и она кончает жизнь самоубийством?

Писатели:

— Банальный сюжет…

Сталин:

— А на этот банальный сюжет Толстой написал «Анну Каренину».

Когда Сталин подмечал у начинающего писателя дарование настоящего художника, он проявлял о нем заботу. Помню, что, когда вышел роман Михаила Бубеннова «Белая береза», Сталин интересовался жизненным путем Бубеннова. Поддержал его роман на первую премию. При обсуждении этого вопроса на Политбюро Сталин интересовался его здоровьем. Узнав о болезни Бубеннова, предложил мне организовать его лечение. «И не под Москвой. На юг его отправьте и лечите хорошенько».

Во время обсуждения вопроса о премиях Сталин всегда пытливо доискивался: все ли учтено? Все ли работы просмотрены? Не останется ли кто-нибудь из достойных людей обиженным?

Сталин допрашивал и Жданова, и Фадеева, и меня:

— А такой-то подойдет (и называл одного, другого писателя)? А что выдвинули на премии из прибалтийских республик? А почему ничего нет из Молдавии? Сталинский комитет хватает и представляет нам то, что у него под носом, а остального не видит.

И Сталин сам называл работы латышских, литовских и других писателей из союзных республик и спрашивал:

— А это подойдет? А это годится? А это потянет на премию?

В процессе таких поисков Сталин на заседании Политбюро 31 марта 1948 г. задал вопрос:

— А «Кружилиха» Пановой выставлена?

Кто-то из присутствующих литераторов ответил, что роман Пановой «Кружилиха» вызывает в писательской среде разногласия: одни — за, другие — против.

— А почему против?

— В очень нерадостных тонах показан быт рабочих.

— А как показана жизнь людей в «Городке Окурове»? А какая это хорошая штука. Весь вопрос — правдиво показана? Почему же нельзя дать премию за «Кружилиху»?

— Но ведь важно отношение писателя к событиям людям; кому он сочувствует.

— А кому сочувствовал Горький в «Деле Артамоновых»? Панову ругают за то, что она не разрешила счастливо коллизию между личным и общественным. Смешно. Ну, а если так и есть в жизни? А кто из писателей разрешил эти коллизии?

Больше вопросов не было. Вера Федоровна Панова получила Сталинскую премию 2-й степени.

А Сталин всё продолжал выяснять, добавлять, корректировать:

— А Первомайского выдвинули? А может быть, Костылева за «Ивана Грозного» передвинуть на 2-ю степень? Я думаю, Якобсону за «Два лагеря» (так Сталин назвал пьесу А. Якобсона «Борьба без линии фронта») можно дать 1-ю премию. Грибачеву за «Колхоз „Большевик“ можно дать премию. Только образ парторга в поэме не развернут.

Александр Фадеев предложил включить цикл стихов Николая Тихонова «Грузинская весна» на 2-ю премию. Сталин (смеясь):

— Вот это удружил другу. Я предлагаю включить Тихонова на 1-ю степень.

Наряду с высокой требовательностью к художественным достоинствам произведений, Сталин иногда в этом вопросе проявлял непонятную терпимость и такую благосклонность к отдельным работам и писателям, которая не могла не вызывать удивления. В этой связи можно упомянуть о Ф. Панферове.

Федора Ивановича Панферова я знал на протяжении многих лет. Он несколько раз заглядывал ко мне домой на чашку чая и в Пушкино, когда мы с П.Ф. Юдиным и другими работали над учебником политической экономии. Я как-то навещал его и его супругу А. Коптяеву на их даче на Николиной Горе.

Я считал Ф. Панферова писателем посредственного дарования. Известное литературно-художественное значение имел лишь его роман «Бруски». В нем было дано большое историческое полотно жизни советской деревни. Правда, это произведение подверглось критике со стороны А.М. Горького за засоренность языка романа всякими вульгаризмами. Но его положительные черты несомненны. Последующие же работы Панферова и в социальном, и в литературно-художественном отношении шли по нисходящей линии. Пьеса же Панферова «Когда мы красивы» и роман «Волга матушка-река» (1952—1953) явно вымучены, ходульны.

Тем не менее на заседаниях Политбюро ЦК и в 1948, и в 1949 годах Сталин обращался к нам с вопросом:

— А Панферов есть?

Услышав наше неопределенное мычание, Сталин в обоих случаях говорил:

— Панферову нужно дать. Ну, критиковали его. А премию нужно дать.

И Панферову присуждалась в 1948 году Сталинская премия 2-й степени за роман «Борьба за мир», а в 1948 году — 3-й степени за роман «В стране поверженных». Это вызывало недоумение и у читателей, и в писательской среде, т.к. оба романа лишены сколько-нибудь серьезного литературно-художественного значения.

Такое же необъяснимое пристрастие проявлял Сталин и к произведениям С. Бабаевского. Роман последнего «Кавалер Золотой Звезды» среди писателей и читателей стал своего рода классическим образцом «лакировочной литературы». Реальная жизнь колхозной деревни с её трудностями, противоречиями, напряженной борьбой нового, светлого против сил и традиций старого, отживающего подменялась здесь идиллически-сусальными картинами. Однако Сталин положительно отнесся и к этому роману, и к его продолжению — «Свет над землей». Роман трижды был отмечен Сталинской премией.

Тщательно готовился Сталин и к рассмотрению вопросов о премиях за произведения живописи и скульптуры. Сталин и другие члены Политбюро (кроме Жданова) не посещали Третьяковской галереи и других выставок, где можно было ознакомиться с работами, выдвинутыми на Сталинскую премию. Поэтому Агитпроп иногда перед заседанием Политбюро устраивал в Екатерининском зале Большого Кремлевского дворца обозрение полотен и скульптур, выдвинутых на премию. Сталин и все члены Политбюро приходили посмотреть на них.

Однако Сталин этим не удовлетворялся. Он иногда приходил на заседания с журналом «Огонек», где печатаются репродукции с картин, или с какими-то почтовыми открытками и задавал самые неожиданные вопросы:

— А вот в «Огоньке» напечатан портрет Станиславского художника Ульянова. Можно дать премию?

Я говорю «неожиданные» потому, что действительно никогда невозможно было предвидеть, какие новые предложения внесет Сталин или какие коррективы сделает он к проекту Агитпропа.

Так, например, известно было, каким благожелательством пользовался в правительственных кругах народный художник СССР, президент Академии художеств А.М. Герасимов. И вот уже после смерти Жданова на заседании Политбюро 26 марта 1949 года рассматриваются предложения Комитета по Сталинским премиям насчет полотна Герасимова «И.В. Сталин у гроба А.А. Жданова» и портрета В.М. Молотова.

Сталин:

— Ничего особенного в этих картинах нет. Герасимов немолодой художник. Поощрялся. Нужны ли ещё поощрения? Надо как следует подумать и оценить — достоин ли он ещё премии.

Все молчали. Сталин, обращаясь ко мне:

— А вы как думаете о Герасимове?

Я честно высказал то, что думал на этот счет. Сталин — после долгой паузы и энергичного потирания правой рукой своего подбородка — жест, который всегда означал у него напряженное раздумье:

— Потом, нельзя же так: всё Сталин и Сталин. У Герасимова — Сталин, у Тоидзе — Сталин, у Яр-Кравченко — Сталин.

Но это Сталин говорил неискренне. Ибо и после наигранного разноса «за Сталина» литературные произведения, полотна, кинокартины, в которых прославлялся Сталин, без сучка и задоринки проходили на Сталинские премии.

На этом же заседании, когда зашел вопрос о присуждении премии Александру Кибальникову за скульптуру Н.Г. Чернышевского, Сталин сказал:

Данный текст является ознакомительным фрагментом.