Ежовщина
Ежовщина
Как уничтожили моих родственников. Расправа над моими начальниками. Пятна крови на гимнастерке Ежова. Ежов дает мне поручение. Ихтиолог, не ставший «врагом народа». Лубянка предлагает сотрудничество. «Ты победил, Галилеянин!»
Осень 1937 года. В стране бушевал ежовский террор. Шли политические процессы, на которых старейшим деятелям партии, соратникам Ленина инкриминировались такие злодеяния, от которых стыла кровь в жилах. Отравление колодцев, организация крушений поездов, взрывы промышленных предприятий…
Все до единого обвиняемые сознавались в своих преступлениях. Смертная казнь была единственной мерой наказания. Генеральный прокурор А. Вышинский от процесса к процессу требовал для подсудимых смерть, смерть, смерть…
Вскоре чумная волна ежовщины докатилась и до нашего круга родных. Она ворвалась сначала в семью Галины Михайловны Паушкиной — сестры моей жены. В 2 часа ночи 10 ноября 1937 года в скромную комнатку на Палихе, где Галя жила вместе со своим мужем Эммануилом Ратнером (оба были работниками Госплана СССР) ввалилась группа сотрудников ГПУ. В процессе обыска всё было раскидано и перевернуто. Затем Эммануилу предложено было одеться, и в окружении охраны ГПУ он исчез. И больше его не видели.
Мы и через 30 лет не узнали ничего о его судьбе. К этому честному и чистому коммунисту, каждой частичкой своего существа преданному партии и своей социалистической Родине, применена была универсальная формула — «враг народа».
Где и как он встретил свои последние часы? Какие муки претерпел? Об этом не осталось никаких следов. Через 20 с лишним лет прокуратура официально сообщила Гале, что Эммануил Ратнер посмертно полностью реабилитирован.
В январе 1938 года был арестован отчим моей жены Гаральд Иванович Крумин. Член ВКП(б) с 1909 года, превосходно образованный марксист, он был главным редактором газеты «Экономическая жизнь», а затем «Известий». Общеизвестна его переписка с В.И. Лениным. Незадолго до ареста Г. Крумин был исключен из партии за связь с «врагами народа» — так к этому времени были заклеймены бывшие члены Политбюро Я. Рудзутак и Р. Эйхе, казненные Сталиным.
Вслед за мужем исключена была из партии и мать моей жены Анна Николаевна Унксова, работавшая секретарем Воскресенского райкома партии в Московской области. Будучи дворянкой (и врачом по профессии), она в 1918 году вступила в коммунистическую партию и с этого времени с какой-то фанатической одержимостью служила своей партии, своему народу, идеалам марксизма-ленинизма и мировой социалистической революции.
И А.Н. Унксова, и Г.И. Крумин принадлежали к тому изумительному поколению большевиков, воспитанных Лениным, которые шли в авангарде Великой Октябрьской революции. Я всегда поражался и преклонялся перед их бескомпромиссной преданностью идеям революционного марксизма и самоотверженности в труде. Оба были совершенно лишены каких-либо личных материальных интересов. Вечно в творческой работе, вечно с какой-то романтической приподнятостью, горением, безграничной влюбленностью в жизнь. Уезжая на воскресный день в Серебряный бор на отдых, Гаральд Иванович торопливо напихивал в саквояж и «Капитал» Маркса, и «Финансовый капитал» Гильфердинга, и ленинские работы о значении золота и о кооперации, и несколько брошюр советских экономистов.
— Гаральд Иванович, сколько же вы набираете книг, какой же это отдых?
— Для меня работа с книгами — высшее наслаждение. К тому же созрели некоторые мысли. Хочу на выходных написать статейку о социалистическом накоплении и на основе нового исторического опыта ещё раз показать банкротство троцкистских авантюристов.
Когда Анне Николаевне было далеко за 50 лет, она добилась зачисления её в Институт Красной профессуры и дни и ночи корпела над твердынями науки. В полосу революционных брожений в Германии она рвалась туда двигать вперед мировую революцию. Когда начались события в Испании, она (к своему французскому) быстро овладела испанским языком и настойчиво просилась послать её в страну Сервантеса. Она преклонялась перед мужеством и героизмом Испанской компартии и, горя нетерпением, выпрашивала у меня ещё машинописные или в гранках работы Мао Цзэдуна.
И вот теперь оба они — и Гаральд Иванович, и Анна Николаевна — были распяты.
А 20 января 1938 года схвачена была и Галя. Начались безысходные муки члена семьи «врага народа». Камера во внутренней тюрьме на Лубянке. Мучительные допросы с требованием разоблачения «врагов народа». Бутырская тюрьма. Удушье арестантских эшелонов. Лесной лагерь с проволочными заграждениями, конвоиры с собаками…
В 1933 году я окончил Институт Красной профессуры, затем в течение двух лет работал начальником политотдела крупного животноводческого совхоза в Западной Сибири. Это была великая полоса социалистического переустройства деревни. Здесь, в Сибири, на краевой партийной конференции я впервые в жизни был избран в состав краевого комитета партии, первым секретарем которого был Роберт Индрикович Эйхе. Рабочий-слесарь по профессии, он вступил в большевистскую партию в 1905 году. Эйхе прошел большую школу политической закалки в царских и белолатышских ссылках, тюрьмах, концлагерях. После революции много лет своей жизни отдал он организации продовольственного дела в стране и благородной миссии социалистического переустройства Сибири.
С преобразованием политотделов в деревне в обычные партийные органы я был назначен заместителем заведующего сектором науки Сельхозотдела ЦК КПСС. Отделом заведовал талантливый большевистский организатор и пропагандист, член партии с 1913 года Яков Аркадьевич Яковлев.
В 1935 году мне в качестве работника Сельскохозяйственного отдела ЦК довелось обслуживать работу проходившего в Кремле 2-го съезда колхозников-ударников, принявшего Примерный устав сельскохозяйственной артели. Я. Яковлев был докладчиком по этому основному вопросу. Мне приходилось повседневно соприкасаться с ним: блестящий оратор, автор многочисленных работ по аграрному вопросу. Яковлев вносил в великое дело колхозного движения весь свой талант и мастерство большевистского массовика.
Вскоре сектор сельскохозяйственной науки, в котором я работал, был передан в Отдел науки ЦК. Заведующим отделом стал тоже старый большевик, член партии с 1907 года Карл Яковлевич Бауман. Это был человек огромной эрудиции, настоящий революционный романтик. И этот дух революционного романтизма, большевистского новаторства, неустанного горения Бауман вносил во всю свою деятельность на трудных постах секретаря Московского комитета партии, Секретаря ЦК ВКП(б), заведующего Отделом науки верховного органа партии.
Когда я вспоминаю свои встречи, беседы, свои деловые отношения с такими людьми, как Г. Крумин, Я. Яковлев, Р. Эйхе, К. Бауман и многими, многими другими из старой большевистской гвардии, я думаю: никакие революции, никакие полосы подъема во всемирной истории человечества не выдвигали столько талантливейших профессиональных революционеров, народных трибунов, блестящих ученых, дипломатов, хозяйственников, полководцев, литераторов, инженеров, конструкторов, как великая русская революция. Эти кадры — самый драгоценный фонд партии и народа, их неоценимый идейный капитал. Это та животворящая сила, которая сцементировала энергию и волю десятков миллионов людей из класса угнетенных и гонимых и вывела их на столбовую дорогу истории.
И великая трагедия последующего развития революции состояла в том, что большинство этой прославленной гвардии были затем истреблены в ежовско-бериевских застенках.
Наступили 1937—1938 годы. Член Политбюро ЦК и Народный комиссар земледелия Р. Эйхе был оклеветан и казнен. Полное трагизма предсмертное письмо его Сталину, показывающее всю кристальную чистоту души этого революционера, оглашено было впоследствии на XX съезде партии. Передавали, что К. Бауман умер от разрыва сердца, когда к нему на квартиру явились для ареста агенты НКВД. Я. Яковлев расстрелян был в 1939 году.
Нас всех, рядовых исполнителей Отдела науки, сняли с работы в ЦК и разбросали по разным местам. Я, как научный работник, был назначен ученым секретарем Института экономики Академии наук СССР, заменив на этом посту будущего дипломата А. Громыко.
А опустошительные смерчи арестов всё проносились по высшим правительственным и партийным учреждениям, научным центрам, воинским частям, фабрикам и заводам, конструкторским бюро и селам.
Опьяненный славой, сталинским доверием и милостями, Ежов всё расширял масштабы своей кровавой деятельности и уже не мог остановиться. Так камень, брошенный с вершины по заснеженному склону горы, всё убыстряет свое движение, наволакивая на себя всё большие снежные массы, вовлекает в свой стремительный оборот сначала валуны, затем всё большие горные глыбы.
Я не знаю, в какой мере сам Ежов верил в то, что те, кого он отправлял на плаху, являются «врагами народа». Но не подлежит сомнению, что он сам лично принимал непосредственное участие в тех страшных действах, которые совершались на уединенных таинственных задворках государственной машины.
Н. Хрущев рассказывал нам после смерти Сталина, что как-то раз он зашел в кабинет к Ежову в ЦК и увидел на полах и обшлагах гимнастерки Ежова пятна запекшейся крови. Он спросил — в чем дело. Ежов ответил с оттенком экстаза:
— Такими пятнами можно гордиться. Это кровь врагов революции.
А потом Сталин на полном ходу останавливает движение кровавой ежовской мясорубки, приносит в жертву своего фаворита и выступает как спаситель партии и отечества от ежовского произвола. Ежов предан анафеме. Но тайно, без огласки. Мавр сделал свое дело, мавр может уйти.
Но в описываемое мною время он был ещё в зените своей власти и славы.
Ежов, в соответствии с занимаемыми им постами, имел не одну свою резиденцию. Но главным его местопребыванием был кабинет в Центральном Комитете партии на Старой площади. Помещался он на 5-м этаже.
Мы — маленькие работники аппарата ЦК — произносили слова «пятый этаж» шепотом и с душевным трепетом. На пятом этаже помещались кабинеты секретарей ЦК. Здесь заседали Оргбюро и Секретариат. Мы искренне были убеждены, что здесь, на пятом этаже, и в Кремле решаются судьбы страны, судьбы всего мира.
Сейчас на пятом этаже безраздельно владычествовал Ежов.
Как-то утром зав. Отделом науки ЦК К.Я. Бауман вызвал к себе меня и моего зав. сектором Ивана Антоновича Дорошева. С ним мы были связаны много лет, вместе учились в Институте Красной профессуры, затем он стал главным редактором журнала ЦК «Большевик», а потом ректором Академии общественных наук при ЦК.
— Вот прочитайте письмо к товарищу Сталину и его указания, — сказал Карл Янович.
В письме указывалось, что в Астраханском рыбном и Кавказском зверином заповедниках окопались бывшие князья и белые офицеры и укрываются там под личиной научных работников. Дальше следовали несколько фамилий таких сотрудников заповедников и биографические сведения о них. В левом углу на письме черным карандашом было написано:
«Тов. Ежову — очистить от мусора. И. Сталин».
В этот период я, кроме работы в Отделе науки ЦК, был преподавателем политической экономии в Аграрном институте Красной профессуры и научным редактором Большой Советской Энциклопедии. Меня, как ученого, не могла, конечно, прельстить поездка с очистительными функциями. Я сказал осторожно, в виде вопроса К. Бауману, что, может быть, есть более подходящий кандидат для выполнения этой миссии.
Карл Янович, очень деликатный и милый человек, сказал:
— А вам самому ничего и не нужно делать. Приедете в Астрахань, расскажете всё обкому партии, обком и должен всё сделать. К тому же перед поездкой вы получите личные указания от товарища Ежова.
И вот мы на таинственном «пятом этаже». До этого я здесь не бывал, т.к. маленькие работники на заседаниях Секретариата и Оргбюро не присутствовали. Вход на пятый этаж требовал даже для постоянных работников ЦК специальные пропуска.
Прошли в приемную Ежова. В точно назначенное время нас пригласили в кабинет. Огромная комната. Стены покрыты голубым линкрустом. Широкие окна, выходящие на Старую площадь. Очень большой письменный стол с зеленым сукном. На столе и на тумбочке у стола множество разноцветных телефонов и несколько стопок с бумагами. В глубине — открытая дверь, ведущая в комнату отдыха. Ежов поздоровался и предложил К. Бауману и нам двоим сесть.
До этого я несколько раз видел Ежова издалёка, в президиумах разных съездов и сессий, но никогда не видел его вблизи. И вот мы у грозного и всемогущего Ежова. Перед нами — маленький, щупленький человек, к наружности которого больше всего подходило бы русское слово «плюгавый». Личико тоже маленькое, с нездоровой желтоватой кожей. Каштаново-рыжеватые волосы торчат неправильным бобриком и лоснятся. На одной щеке рубец. Плохие, с желтизной зубы. И только глаза запомнились надолго: серо-зеленые, впивающиеся в собеседника буравчиками, умные, как у кобры.
Одет он был в брюки и гимнастерку армейского образца, цвета хаки. Живот перепоясывал непомерно широкий для его фигуры армейский же ремень. На ногах — простые, грубоватые сапоги с рыжинкой от редкой чистки.
— Ну, ученые мужи, — начал Ежов, просверливая каждого пронзительными и умными глазками, — письмо товарищу Сталину читали? Так. Резолюцию тоже прочитали. Ну, чего же мне вам объяснять. Мусор он и есть мусор. Надо поехать на места и вместе с обкомами вычистить этот мусор. Проще ничего быть не может. Вычистить и доложить…
В ходе беседы он тяжело и натужно кашлял. Ходили слухи, что Ежов чахоточный. Он кашлял и сплевывал прямо на роскошную ковровую дорожку тяжелые жирные ошметки слизи.
Через два дня я был в Астрахани. Горбатые булыжные мостовые. Всюду толстый слой пыли — белой и жирной. Грохот таратаек. Запах воблы. Куски арбузных корок.
В обкоме страшно переполошились. Как, Сталин и Ежов указывают им на такие вопиющие безобразия в их заповеднике, а они сами ничего не знают: какой скандал!
На следующий день я был в заповеднике. В заявлении на имя Сталина приводились две фамилии сотрудников заповедника, представлявших собой «классово-враждебные элементы». Один — бывший белый офицер, а другая — крупная дворянка. Я решил поговорить прежде всего с ними.
Небольшой поселочек на берегу одного из рукавов Волги в дельте её. Маленький покосившийся домишко. В комнате покореженная железная койка, на ней кошма, одеяло и подушка. Деревянный стол, застеленный газетой. На столе — закопченный красноармейский котелок с остатками пшенной каши. Книги и рукописи — на столе, на подоконнике, на табуретах, вдоль всех стен, на старенькой этажерке — всюду книги, книги, сотни книг.
Передо мной сидит человек в какой-то светло-пепельной, до предела выгоревшей рубашке. Старенькие брюки. Серое, выгоревшее лицо, волосы. У него — что-то вроде горба, так что его скособочило. Весь он похож на старую, замшелую корягу в омуте, под которой укрываются сомы.
Я поздоровался и спросил, как ему живется и работается. Он долгим и пристальным взглядом посмотрел на меня. И глаза у него были такие чистые, добрые, умные, они излучали такой свет, что весь его внешний облик как-то сразу представился другим,
— Что касается моей жизни, то вряд ли нужно об этом говорить, не стоит тратить на это время. А вот если уж нам посчастливилось, что представитель Центрального Комитета заехал в такую глушь, как наш заповедник, то покорнейше прошу вас послушать и принять меры к разумному ведению нашего рыбного хозяйства.
Сначала он говорил неуверенно, запинаясь и пытливо всматриваясь в меня: не нахожу ли я пустяковыми те вопросы, которые он излагает. Но чем дальше, тем больше рассказ его становился бурным и страстным. Он даже как-то выпрямился весь, и в глазах его загорелся лихорадочный блеск. Наверное, самые фанатичные сыны Магомета не произносили слова молитвы с таким исступленным вдохновением, с каким говорил о рыбах мой собеседник-ихтиолог.
Я поражался и его эрудиции, и его убежденности в огромном научном и народнохозяйственном значении излагаемых им истин. Он говорил, и я наглядно представлял себе картины эволюции необъятного мира рыб.
— Какие несметные богатства предоставила нам природа, но как неразумно мы с ними обращаемся и как ничтожно мало используем. А ведь при рациональном ведении рыбного хозяйства Россия, только одна Россия могла бы завалить весь мир рыбьим мясом, икрой, витаминами, органическими удобрениями.
Он говорил, и мне казалось, что передо мной сидит великий маг и чародей. Вот он взмахнет своей волшебной палочкой, и многомиллиардные рыбные косяки поднимутся из глубин озер и рек, морей и океанов и по гигантским электротранспортерам будут поданы в просторные и светлые рыбопереработочные цеха… Здесь на белоснежных конвейерах над рыбами полутора тысяч видов будут проделаны все кулинарные операции. А дальше вереницы эмалированных автомашин-холодильников повезут отварные, маринованные, жареные, заливные блюда из осетровых, сиговых, лососевых, тресковых, сельдевых видов, с вкусными гарнирами, приправами и специями по магазинам, столовым, квартирам.
Я не знаю, сколько времени длился его рассказ-исповедь — три, шесть, восемь часов… Слушая его, я думал: «Римлянин Муций Сцевола, чтобы продемонстрировать свое презрение к любым ожидавшим его пыткам положил свою руку на пылающий жертвенник. Мой ихтиолог во имя осуществления своей мечты о покорении великого рыбьего царства, во имя народного благоденствия не задумываясь отдаст свою жизнь».
— Я вижу, у вас много книг. На корешках заголовки на английском, французском, испанском и других языках. Вы хорошо владеете языками? Откуда получаете литературу? — спросил я.
— Я с детства получил классическое образование. Отец мой был генерал, убит в Первую мировую войну где-то в Галиции. Деды и прадеды тоже военными были. И меня хотели сделать военным. Я тоже повоевал немного в Первую мировую войну. После революции добровольно вступил в Красную Армию. В боях против Деникина был тяжело ранен — перебило позвоночник, с этого времени меня скрючило. К военному делу я пристрастия не имел. С детства увлекался зоологией. Вот и ушел навек в ихтиологию. Родители хорошо обучили меня французскому, немецкому и английскому языкам. В школе учил латынь и греческий, а когда посвятил себя ихтиологии, нужда заставила читать и специальную литературу, издаваемую в Японии, Норвегии, Исландии… Здесь, в заповеднике, мы, конечно, литературы не получаем. Но я отпуск провожу в библиотеках Москвы и Ленинграда. Там же приобретаю кое-что. А кое-что присылают иностранные институты, я иногда пишу в их журналы…
Такой же подвижницей и энтузиасткой оказалась и «крупная дворянка» — орнитолог.
…В сумерках я сидел на песчаном берегу Волги. Шуршали камыши. Пахло тиной и рыбой. Время от времени доносилось кряканье уток. Сквозь дымчатые облака куда-то бешено мчалась лимонная луна. Мысли мои невольно вновь и вновь возвращались к беседе с ихтиологом.
Да, сколько же у нас великолепных людей. Неиссякаемые алмазные россыпи талантов, мечтателей, умельцев, новаторов. Вот заповедник. Всего четыре научных сотрудника. Живут они в условиях тяжких. Получают мизерную заработную плату. И вот вам — ихтиолог. Он — весь горение, весь — подвиг, весь — мечта о народном благе. Но, очевидно, ни разу в жизни к нему не приходила мысль, что он делает что-то особенное. И вот какой-то мерзкий доносчик зачисляет его в «белые офицеры», «классовые враги» и требует вычистить его из заповедника…
В астраханском обкоме партии пришлось сказать, что нет никаких оснований вычищать научных работников, упомянутых в письме к Сталину.
Но как же быть с указанием Сталина и Ежова об «очистке от мусора»? Кажется, здесь нашелся какой-то пьянчужка-завхоз, нечистый на руку, и такие же подонки оказались в Кавказском заповеднике, и, так или иначе, вопрос был исчерпан.
Следующая (и, кажется, последняя) моя миссия в Отделе науки ЦК была куда более приятная и плодотворная. Я ездил знакомиться с работой Института гибридизации и акклиматизации животных в Аскания-Нова. До этого академик А. Серебровский в своей лаборатории в МГУ вводил нас, работников Отдела науки, в основы классической генетики. Академики М. и Б. Завадские знакомили со своими опытами. Мы штудировали работы Менделя, Моргана, Н. Вавилова, Кольцова. Познавали тайны хромосом.
В Аскания-Нова я знакомился с опытами по скрещиванию зубров и бизонов. В эту пору мечтали о создании овцебыка-гибрида, у которого корпус и мясо как у коровы, а шерсть — овечья. Знакомился я здесь также с работами Милованова по искусственному осеменению овец, с плодом многолетних работ М.Ф. Иванова по выведению новой тонкорунной породы овец — асканийская рамбулье. Всё это дало возможность глубже понять всю лженаучность и вульгарность измышлений Т. Лысенко, который только начинал входить в моду и который причинил затем величайший вред советской науке и сельскому хозяйству.
Но… вскоре зловещая тень кровавых чисток этого периода снова упала на меня. Я пережил эпизод, который на всю жизнь остался для меня предметом большой гордости.
Стояли золотые дни ранней осени 1938 года. Я только что вернулся из отпуска. Я закрывал глаза, и мне так ясно представлялась ультрамариновая ширь Черного моря, ликующее солнце и шелковистый шелест ласковых прибрежных волн. А ночью — искрящаяся на морской глади дорожка из лунного серебра. Какое наслаждение кувыркаться в этой теплой волшебной влаге — а запах олеандров, чайных роз и гвоздик…
Я вернулся в Москву в состоянии восторга, полный радужных надежд и больших творческих планов. Жили мы тогда в старинном доме на Котельнической набережной, рядом с нынешним высотным зданием.
Утром 1 сентября я читал свою первую в начавшемся академическом году лекцию в институте. Читал с подъемом. Студенты преподнесли мне большой букет астр.
С цветами в руках и с ликованием в сердце я долго шел пешком по залитой солнцем Москве. Пахло желтеющими листьями и свежезалитым асфальтом. До чего же прекрасен мир Божий! «И жизнь хороша, и жить хорошо». Дома с наслаждением возился с книгами, рукописями, настраивался на деловую московскую жизнь. Наступал сиреневый вечер. В раскрытые окна доносились шумы великого города. По Москве-реке пароходы-карапузы тянули караваны барж. Весело перекликались сирены.
Зазвонил телефон.
— Товарищ Шепилов? С вами говорят из Московского уголовного розыска. У нас есть к вам дело. Вы не могли бы подъехать к нам ненадолго?
— Я боюсь, что здесь какое-то недоразумение. По какому вопросу вы хотите со мной говорить? Чем я могу быть полезен уголовному розыску?
— Нам не хотелось бы об этом говорить по телефону. Мы вас долго не задержим. Разрешите послать за вами машину?
Мне оставалось только согласиться.
Минут через 20 раздался звонок у входной двери. В прихожую вошел молодой человек в лоснящемся темном костюме и помятой кепке. Лицо у него было сильно изъедено оспой, особенно неприятны были изуродованные ноздри.
У подъезда стояла старенькая «эмка». Мы тронулись: по Котельнической набережной, затем свернули на Красную площадь, отсюда на Площадь революции, затем на Лубянскую… Огромное здание ГПУ-НКВД. Машина остановилась у одного из подъездов, и сопровождавший меня рябой человек пригласил войти. Я всё понял и считал, что вопросы задавать бесполезно.
В вестибюле два офицера НКВД в форме. Сопровождающий меня предъявил им какую-то бумагу. Поднялись на лифте, на какой этаж — не знаю. Просторный коридор и бесконечное количество закрытых дверей. В коридорах — ни души. Поворот направо. Вошли в одну из дверей.
Небольшой кабинет с одним окном. У окна — письменный стол и два кресла. Справа от двери — маленький столик и два стула. Из-за письменного стола поднялся высокий сухощавый человек в сером свежем костюме. Под пиджаком — полотняная вышитая рубашка. Длинное выхоленное лицо. Тонкий нос с горбинкой. Серые умные глаза. При взгляде на это лицо и холодные глаза я почему-то вспомнил, что по теории знаменитого итальянского криминалиста Чезаре Ломброзо человек, имеющий от природы удлиненное лицо, нос с горбинкой, стальные глаза, представляет собой антропологический тип убийцы. Впрочем, человек, к которому мы вошли, на первый взгляд производил в общем благоприятное впечатление.
— Извините, товарищ Шепилов, за то, что мы допустили эту небольшую хитрость. Вы, конечно, догадываетесь, где вы находитесь и что это не уголовный розыск.
— Да, я догадываюсь, хотя и не представляю себе, чем вызвана необходимость такой хитрости.
Конечно, в эти годы ежовского террора общественная атмосфера вокруг НКВД изменилась. ЧК Дзержинского овеяна была легендарной славой и всенародным уважением. Ежовский НКВД вызывал чувство ужаса. Но в этот момент я чувствовал себя абсолютно спокойным, словно всё во мне заледенело и потеряло чувствительность.
Человек со стальными глазами в очень благожелательных тонах стал расспрашивать меня, как мне живется, как работается и т.д. Я очень лаконично отвечал на вопросы, не понимая цели этой беседы.
— Ну, что же, Дмитрий Трофимович, мы давно интересуемся вами. Мы хорошо понимаем ваше состояние. Вы работали в ЦК, вас сняли. Вы, конечно, не могли не ожесточиться. После снятия из ЦК все товарищи от вас отвернулись…
— Вы глубоко ошибаетесь, — ответил я. — Никакого ожесточения у меня нет и быть не может. Мое призвание — научная работа. Переход из ЦК на научную работу, в Академию наук, мне очень по душе. Кроме того, я читаю курс лекций в Высшей партийной школе и в Институте советской торговли. Я регулярно печатаюсь и веду большую редакторскую и пропагандистскую работу. Я вполне удовлетворен и работаю с полным напряжением сил и с удовольствием. Какое же тут может быть ожесточение или даже обида?
— Ну, не будем об этом спорить, дело не в этом, — сказал человек со стальными глазами. — Не мне вам объяснять, насколько сейчас серьезное положение в стране. Троцкисты, бухаринцы, враги народа орудуют всюду. И надо выкорчевывать их вражеские гнезда. Вы помните указание Ленина, что каждый коммунист должен быть чекистом. Так вот, давайте выполнять указание Ленина.
— В своей партийной, научной, педагогической, литературной работе я делаю всё для защиты и популяризации генеральной линии партии.
— Да, но сейчас вопрос стоит о непосредственной помощи с вашей стороны органам НКВД в борьбе с врагами.
— Ну, что я могу вам сказать? Я — член партии. Мною с комсомольских времен распоряжалась партия. Я шел работать туда, куда велела партия, и на любом участке, который мне поручался, работал с полным напряжением сил. Я повторяю вам, что я вполне удовлетворен своей нынешней работой. Но если ЦК сочтет необходимым передвинуть меня на другую работу, я, само собой разумеется, безоговорочно подчинюсь этому.
— Никто не собирается передвигать вас с нынешней работы. Вы нам нужны на ней и останетесь на ней. Речь идет о тайном сотрудничестве вашем с органами НКВД в нынешней роли научного работника.
Я почувствовал, как горячий тошнотворный клубок подступил к горлу, а между лопаток поползла холодная змея. Только теперь я понял цель вызова меня в НКВД и всех этих разговоров.
Мертвая пауза, должно быть, длилась долго.
— Так как же, товарищ Шепилов? — холодно спросил человек со стальными глазами.
— Я не могу принять вашего предложения, — твердо ответил я.
— Почему? По принципиальным соображениям?
— Да, по принципиальным соображениям.
— Понимаю, не хотите выполнять указания Ленина, не хотите бороться с врагами?
— Ленин здесь ни при чем. С действительными врагами я боролся и буду бороться, как подобает коммунисту, партийному литератору, ученому. А ваше предложение принять не могу.
— Интересно, какие же у вас принципиальные соображения? Не хотите свои ручки запятнать, пускай черновую работу другие делают? Мы что же, хуже вас, чистеньких?
— Нет, я никакой черновой работы не боюсь. А принципиальные соображения таковы: мы с детских лет воспитывались в духе уважения и любви к нашей легендарной ЧК Дзержинского. Потом уже мы, как партийные пропагандисты, в таком же духе воспитывали других. Но за последний период в работе НКВД появились такие черты, которые не могут не внушать в партии и в народе чувства глубокой тревоги. Я не могу делать никаких обобщений, так как, наверное, многого не знаю. Но я знаю, что среди очень многих арестованных за последнее время есть родные и близкие мне люди. Я знаю их беспредельную преданность партии и народу. А они именуются «врагами народа». Я абсолютно убежден, что партия разберется во всем и всё будет исправлено. Сотрудничать с вами — это значит взять на себя моральную ответственность за всё, что сейчас делается. Я этого не могу…
Во рту у меня пересохло, безумно хотелось пить и курить. Но я не стал просить ни о том, ни о другом.
Снова наступило долгое молчание.
Я уже знал, что не выйду из этого здания. В мозгу горячими искрами проносились обрывки всяких мыслей:
«Зачем я, дурак, явился в летнем? (На мне были белые брюки и кремовая шелковая рубашка.) Замерзну в камерах. …Как меня теперь найдут?»
Откуда-то издалека до меня донеслись тяжелые и холодные, как биллиардные шары, слова:
— Ну, что же, вы полностью раскрыли свое истинное лицо. Мы, между прочим, так и думали. Мы знаем все ваши связи с врагами народа и о всей вашей вражеской работе. Итак, Шепилов (он уже не говорил «товарищ»), я вас оставлю ненадолго. Сядьте за тот столик и подумайте хорошенько. Либо вы будете работать с нами, либо… Вы человек грамотный, бывший прокурор, и хорошо знаете, что вас ожидает.
Я пересел за маленький столик. Человек со стальными глазами вышел из кабинета, и в него сразу же вошел привезший меня рябой. Он подошел к окну, повернулся ко мне спиной, отодвинул штору и стал с безразличным видом смотреть через стекло.
Я не знаю сколько времени прошло, время перестало существовать, Я не думал о поставленной передо мной дилемме. Этот вопрос был решен как-то сразу же, не мозгом, а всем моим существом, как только человек со стальными глазами поставил его. В голове вихрились какие-то случайные и неожиданные мысли, картины, воспоминания.
Послышались шаги. В комнату вошел еще один человек и резко остановился против меня. За ним — и тот, допрашивавший меня. Стоявший у окна рябой тотчас удалился.
Передо мной стоял небольшой человек с бледным лицом и взлохмаченными черными волосами. Одет он был в суконные брюки и гимнастерку цвета хаки, на ногах — сапоги. Гимнастерку опоясывал широкий армейский ремень. Возможно, что он подражал своему начальнику: так одевался Ежов. На одно плечо у него была накинута длинная армейская шинель, так что одна пола волочилась по паркету. Лицо у него всё время конвульсивно подергивалось, как будто он хитро и зло подмигивал. Маленькие черные глазки-бусинки тревожно бегали. Время от времени он подергивал и плечами, словно через него периодически пропускали ток высокого напряжения. Он чем-то очень напоминал бывшего помощника Сталина, а потом редактора «Правды» Л. Мехлиса.
— Ну, как решили, Шепилов?
Я сказал, что уже дал ответ.
— Так, так, понятно, — сказал он визгливым, срывающимся голосом. — Так и следовало ожидать. А что ты от него хотел, — обернулся он к человеку со стальными глазами. — Ведь это же враг, матерый враг, разве он будет работать с чекистами.
Дальше он изверг каскад грязных инсинуаций, площадной брани, перемежавшихся со всякими мерзкими посулами и страшными угрозами. Он то волчком вертелся по комнате, то распускал, как павлиний хвост, полы своей шинели, визжал и захлебывался. До меня доносился кислый запах грязных носков и немытого тела, брызги его слюны попадали мне на лоб и щеки.
Эта мучительная и мерзкая процедура длилась долго, очень долго, не знаю сколько времени.
Я молчал.
После одного из туров истерического визга дергунчик круто остановился передо мной и сказал:
— Имейте в виду, Шепилов, сейчас решается ваша судьба, судьба вашей семьи и родных, цацкаться ни с кем не будем. Ну?!
Я подтвердил свой прежний ответ.
— Ну, что ж, — сказал дергунчик. — Вы сами вынесли себе приговор.
Передо мной пронеслись спящая в кроватке дочурка Витуся, лицо моей матери, изъеденное горем и с добрыми-добрыми, как у телушки, глазами; золотистый берег Москвы-реки в Серебряном бору; вишни, усыпанные плодами…
Дергунчик подошел к телефону и набрал какой-то номер:
— Лефортово? Приготовьте одиночку. Да, со строгой… Да… Через час.
Отдавал ли он действительно приказание, или это была мистификация — не знаю. Во всяком случае, он знал, что я, как бывший прокурор, представляю себе, что такое Лефортовский изолятор.
Направляясь к двери, он снова круто остановился около меня и взвизгнул:
— Ну?!
Я посмотрел на него в упор, отвернулся к окну и ничего не ответил. Он взмахнул фалдами шинели, и на меня снова пахнуло тошнотворным запахом пота.
И снова бесшумно появился рябой.
Я был убежден, что всё кончено, что тяжелый гробовой камень закрылся надо мной. Я почувствовал вдруг такую усталость, что готов был свалиться здесь же на полу и заснуть мертвецким сном.
Прошло опять много времени.
— Подпишите, — услышал вдруг я властный голос. Передо мной стоял человек со стальными глазами и протягивал какую-то бумагу.
— Я ничего подписывать не буду, — ответил я.
— Да не бойтесь, это совсем не то, о чем вы думаете. Прочтите. Это обычная подписка о неразглашении того, о чем мы с вами здесь говорили. Вы, как бывший прокурор, и ваши следователи многократно брали такие подписки у своих свидетелей и посетителей.
Я прочел типографски сделанный текст, убедился, что это действительно так, и поставил свою подпись.
— Можете быть свободны, — сказал ледяным тоном этот человек.
Рябой агент проводил меня вниз, и входная дверь за моей спиной захлопнулась.
Было утро! Бархатистое московское утро. Дворники шоколадными метлами надраивали тротуары. По площади с истошным визгом делал поворот трамвай. Торговка с заспанным лицом тащила на животе лоток с жареными пирожками.
Я пошел домой через Старую площадь. А в мозгу с какой-то маниакальной неотвязностью звенела одна и та же фраза:
— Ты победил, Галилеянин!
— Ты победил, Галилеянин! Ты победил, Галилеянин!
«Ну при чем тут Галилеянин? — надрывно кричал другой голос. И откуда это? Ах да, это же слова Юлиана Отступника в адрес Христа. Ну и при чем тут это? Это что — я Галилеянин?»
Я чувствовал, что вся моя душа истерзана. Но сквозь боль и смятение я действительно ощущал свою великую нравственную победу. Победу своей чести и совести. А теперь пусть будет, что будет.
Я был убежден, что в моем распоряжении всего несколько часов, в лучшем случае — дней. Надо всё привести в порядок.
Дома я изложил придуманную мной версию ночной отлучки, выпил чашку крепкого кофе и принялся за книги. Библиотека моя насчитывала несколько тысяч томов.
В эту зачумленную полосу нашей жизни обнаружение у кого-нибудь даже пустячной брошюры экономиста или философа, объявленного «врагом народа», уже было криминалом. У меня никогда не было двойной жизни. Я был беспредельно предан партии, никогда не отклонялся от ее генеральной линии, со всей страстностью защищал её от всяких отступников в своих книгах, статьях, лекциях. Следуя строжайшим указаниям и нравам того времени, мы давным-давно изъяли из своих личных библиотек всякие «Азбуки коммунизма» Бухарина и Преображенского, «Уроки Октября» Троцкого и тому подобную литературу. Но на полках могло случайно оказаться что-нибудь недозволенное.
Но никто для обыска не являлся. Наступила ночь, но и за ночь никто не позвонил у входных дверей.
На следующий день я нормально трудился в Академии наук. А вечером отправился домой к своему другу Борису Николаевичу Пономареву (будущему секретарю ЦК). Мы вместе учились в Московском университете, вместе работали в комсомоле, вместе учились в Институте Красной профессуры. Борис знал моих родителей, братьев, каждый шаг моей жизни. Ему я и поведал во всех подробностях о событиях этой сентябрьской ночи, взяв слово коммуниста о неразглашении.
Почему после моего отказа не последовали меры административных репрессий, мне сказать трудно. Возможно, не нашли достаточных зацепок для возбуждения дела. А возможно, потому, что уже наступало начало конца ежовщины.
Почти двадцать лет о том знали только двое: Борис и я. В 1957 году над моей головой снова разразилась гроза — разгул хрущевщины. Возможны были любые меры произвола и насилия. Тогда, лежа в Боткинской больнице, я поведал о сентябрьском эпизоде 1938 года моим родным. Я хотел, чтобы самые близкие мне люди узнали, что в тягчайшую полосу нашей жизни я не встал на путь малодушия и бесчестия и не запятнал себя причастностью к кровавым злодеяниям этого времени.
Кроме того, в 1957 году я считал, что нравам ежовского НКВД навсегда положен конец, и я не могу считать себя связанным ни юридически, ни этически наложенным на меня обязательством молчать.
В те времена мы фанатически верили Сталину, решениям высших партийных инстанций, печати, что борьба за социализм сопровождается небывалым обострением классовых антагонизмов, что троцкисты и правые встали на путь белогвардейского террора, что часть партийных кадров сомкнулась с классово враждебными элементами и надо в открытых боях сломить сопротивление всех враждебных сил и обеспечить полное торжество социализма.
Так учили нас. А затем так учили мы: в таком духе писали статьи, брошюры, читали лекции. И делали всё это с полной убежденностью. Правда, сознание всё время жгли мучительные вопросы: почему в условиях побеждающего социализма так много «врагов народа»? Почему «врагами народа» становятся вдруг старейшие большевики-ленинцы? Почему «враги народа» так охотно сознаются в своих преступлениях и так красочно описывают свои самые чудовищные злодеяния? Почему всего этого не было при Ленине, когда в стране ещё существовали целые эксплуататорские классы, а слабенькая Советская Россия одна противостояла всему империалистическому миру?
Но эти вопросы душились подготовленными для всех ответами:
— Таковы законы классовой борьбы.
— Такова диалектика становления социалистического общества.
Именно в эту самую мучительную полосу нашей жизни на политическом небосклоне Москвы начинает восходить новая звезда — Хрущев.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.