Два лагерных комитета

Два лагерных комитета

Блоки ревира 27–32, располагавшиеся в ряд вдоль западной стены лагеря, в направлении с юга на север, были деревянными и попарно сообщались крытыми переходами — 27 и 28,29 и 30,31 и 32. Переходами мог пользоваться персонал только в исключительных случаях, поэтому они всегда были заперты на ключ. Между каждой парой блоков предусмотрены двустворчатые ворота. Они тоже всегда закрыты. От лагеря блоки ревира отгораживались по линии их торцов большими проволочными сетками на массивных деревянных рамах. Хождение в лагерь персоналу запрещалось, а больным — тем паче.

Блок 27 занимало хирургическое отделение. В нем господствовали поляки. Главным хирургом работал польский врач Тони Гастинский, родом из Познани. Собственно, почти все поляки, обосновавшиеся в ревире, по законам землячества — из Познанского воеводства. Не могу не помянуть добрым словом хирурга — это настоящий врач в том смысле, что для него существовали лишь больные, нуждавшиеся в его помощи, но не больные-русские, не больные-югославы, не больные-итальянцы и т. д. Никаких национальных различий среди больных Тони не признавал, чего нельзя сказать о других врачах. Например, патологоанатом Кошинский — ярый реакционер. После войны он укроется от народной Польши в далекой Австралии.

К блоку 27 был приписан Коля Шилов. Я же там бывал очень редко и только в особых случаях, но об этом — речь впереди.

Блок 28 считался административным. В нем размещалась резиденция капо ревира, там производился прием новых больных, находились баня и другие вспомогательные и хозяйственные помещения.

Блоки 29 и 30 с начала функционирования лагеря предназначались для больных с инфекционными заболеваниями. Впоследствии благодаря усилиям персонала, блок 29 стал блоком для променентов, лучшим блоком ревира. Блок 30 от него почти не отличался.

Блок 31 — для больных поносом и дизентерией. В 1941–1942 годах он был самым страшным блоком ревира, особенно штуба В, где больные лежали на трехэтажных нарах прямо на досках, без тюфяков. Никто из персонала туда не входил, а еду совал и по полу через дверь. Все лежали и ждали смерти. К середине 1943 года, когда меня укрывали на штубе В, условия стали чуть лучше, персонал мог входить, но смертность по-прежнему оставалась высокой. Иногда входил блоковый и плетью ускорял естественный процесс. Этим занимался, например, Карл Кефербек, своими руками убивая узников. Лагерные правила, установленные нацистами, требовали постоянно умерщвлять тех больных, которые своим заболеванием могли невольно способствовать распространению эпидемий. Особенно следили за больными сыпным и брюшным тифом, а также — туберкулезом. В этом «железная» логика фашизма: сперва сделать людей больными, а затем уничтожить их за то, что они заболели. Кроме того, в 1941–1942 годах на блоке 31 в массовом масштабе проводились различные опыты на заключенных, которых после этого убивали инъекцией в вену или в сердце. Для опытов клали на «операционный» стол и давали наркоз хлорэтилом. При этом лиц еврейской национальности и советских военнопленных из блока 16 наркозу не подвергали. Вводили фенол, бензин, керосин, хлорат магния и другие, после чего смерть наступала мгновенно. Тело вытаскивали во двор, заводили следующую жертву. Делалось все то, что имело место в любом концлагере под эгидой ведомства СС.

Как-то я обратил внимание на то, что во время утренней раздачи кавы к Жоржу с баночкой в руке каждый раз незаметно подходит незнакомый мне русский, не с нашего блока, протягивает баночку, Жорж наливает ему каву, после чего тот исчезает. Потом Жорж познакомил нас, двух ленинградцев — меня и человека с баночкой, представив его мне как «Лерера», то есть «Учителя», поскольку он до армии уже преподавал. Это оказался Кузьмин Леонид Павлович из военнопленных блока 16. Ему тоже пришлось полежать на том «операционном» столе. Когда до смертельного укола оставалось одно мгновение, он нашел в себе силы произнести слабеющим языком:

— Я хочу жить…

— Хочешь жить? — искренне удивился эсэсовец. — Живи, сам будешь просить о смерти. — И Кузьмина столкнули со стола, а приготовленный шприц достался другому несчастному. И такое бывает — жизнь многогранна и удивительна! Кузьмину, как и мне, было суждено дожить до освобождения. Он и ныне здравствует, живет с семьей в Петербурге…

Все больные туберкулезом (это называлось ТБЦ) из Маутхаузена и его филиалов были сконцентрированы в Гузене, где стечением времени планомерно уничтожались на блоке 31 в зависимости от стадии чахотки.

Больше всего в Гузене были распространены болезни: фурункулез, чесотка, обморожения, переломы носа и конечностей, поносы, дизентерия, ТБЦ. В разное время 30–40 % узников лагеря становились инвалидами и нетрудоспособными. Их также помещали на блок 31, где им сокращали паек, и время от времени уничтожали. Так, скотские, антисанитарные условия содержания узников в лагере, варварские методы труда и абсолютно недоброкачественная пища делали свое черное дело, а блок 31 являлся лидером по обеспечению крематория трупами.

Блок 32 — резервный, иногда использовался в качестве карантинного…

Внешнее описание ревира будет неполным, если не упомянуть об одном интересном человеке. Он стоял привратником в главных воротах ревира между блоками 28 и 29. Имени его никто не знал — все звали его «пфертнером» (по-немецки — сторож). В любую погоду он неизменно торчал на своем посту. Был он немцем, «зеленым», плотным, крупным, немолодым мужчиной. Он не должен был пропускать через ворота никого, кто хотел бы сам пройти в ревир из лагеря или, наоборот, выйти в лагерь. Пфертнер, будучи абсолютно неразговорчивым человеком, ревностно нес службу. А его основной задачей было не прозевать приближающегося к ревиру доктора Веттера, надумавшего в очередной раз посетить лазарет.

Увидеть эсэсовца следовало издали — не дай бог прозевать шефа! Заметив Веттера, пфертнер быстро открывал настежь ворота, рывком скидывал с седой головы шапку, прижимал правую руку к бедру, вытягивался в струнку и истошным, протяжным голосом орал во всю глотку: «Ревир-капо-о-о-о!..» На этот вопль так же мгновенно выскакивал из блока 28 Эмиль Зоммер и так же со снятой и прижатой к бедру шапкой бежал навстречу хауптштурмфюреру СС. Таков заведенный ритуал. За полтора года моего пребывания в ревире я не знал ни одного случая нарушения правил, а если бы это случилось, то один из двух или оба подлежали немедленному разжалованию. Приняв правила игры, надо вести игру до конца. И пфертнер, и капо ревира неукоснительно соблюдали этот ритуал.

Излишне напоминать о том, что, вызывая капо, пфертнертем самым невольно, даже о том не догадываясь, сигнализировал и мне о приближении Веттера. Но если Зоммер бежал тому навстречу, то я — в обратном направлении. Это тоже было смертельной игрой. Нетрудно предположить, что было бы, опознай меня Веттер вторично: сколько хороших людей рисковали вместе со мной!

Еще один вопль в течение дня издавал пфертнер, но целых три раза и в одни и те же часы. Хотя шапка не снималась, но ворота открывались. Этот вопль радовал всех:

— Косттрегер, раус! — Это пфертнер вызывал нас, носильщиков котлов с супом или кавой. Горячую пищу для ревира трижды вдень привозили узники лагер-команды, толкая большую повозку со стоящими на ней котлами. Они были большими и тяжелыми. Мы по два человека на котел таскали их с великим трудом.

Кем на самом деле был пфертнер, так мне и осталось неизвестным. Блоковый с первого дня предупредил меня, чтобы я с пфертнером в беседы не вступал и не откровенничал с ним. Тем не менее со временем у нас с пфертнером сложились молчаливые, но вполне доброжелательные отношения. Я подходил к нему и, ни слова не говоря, смотрел на него снизу вверх — он был выше меня. Пфертнер все понимал и незаметно моргал одним глазом, как бы говоря:

— Вижу, что хочешь выйти. Иди, только ненадолго, да смотри в оба…

За все время пребывания на своем посту пфертнер не принес никому из нас вреда, но и не любить его было не за что…

Каким был блок 29 внутри? Штуба А находилась со стороны лагеря, а штуба В — со стороны внешней стены. Между штубами — два помещения для персонала, а также туалеты с умывальниками для каждой штубы. Койки были и одноярусные, и двухъярусные. Штуба вмещала до 80 больных. Имелись металлическая печь и шкаф с медикаментами. В каждом помещении для персонала находились две двухъярусные койки, столики несколько табуреток. Пол был высоко от земли, крыльцо имело около десяти ступеней.

Теперь о персонале, с которым мне предстояло проработать полтора года.

Блоковый — австрийский коммун ист Альберт Кайнц родом из города Инсбрук в Тироле. Профессиональный партийный функционер, руководивший партийной организацией, он был арестован нацистами сразу после оккупации Австрии в марте 1938 года. Человек кристальной честности и порядочности, прекрасный товарищ. Последнюю корку хлеба он мог отдать тому, кому она могла спасти жизнь. Человеческие качества блокового покорили меня, и я старался хоть чем-то походить на него, а особенно не досадить ему какой-либо оплошностью, не вызвать у него малейшего неудовольствия за плохо выполненную работу.

Моя работа на лучшей штубе ревира всегда у всех на виду — и у персонала, и у больных. Она не имеет ни начала, ни конца потому, что я — рейнигер, уборщик, и выходных, как и весь персонал ревира, не имею. Моими ежедневными обязанностями были следующие: мыть в течение дня по мере необходимости туалет с умывальником, протирать окна и рамы, дважды в день — утром и после обеда — мыть пол до блеска. Пол деревянный, дощатый, и я его мыл щеткой на палке так, чтобы он приобрел светло-желтый, почти белый, цвет. Это достигалось применением небольшого количества хлорной извести. Еще я должен был топить печь, когда холодно, и заготавливать дрова для нее; заправлять и перестилать постели тем больным, кто был не в состоянии это делать сам; подавать и выносить «утки» и «круги» тем больным, кто не вставал; приносить в блок котлы с пищей. Я кормил совсем немощных больных с ложки; вызывал медперсонал, если кому-либо становилось плохо, и т. п.

Если учесть высокую требовательность блокового к чистоте помещений, а также в части заботливого отношения к каждому больному, то нетрудно сделать вывод, что мой рабочий день был заполнен до предела.

Но думаю, Альберт Кайнц был доволен моей работой, как и весь медперсонал блока, — в противном случае мне не проработать до мая 1945 года. Надо сказать, что Альберт никогда никого из нас и не хвалил за добросовестную работу, справедливо считая, что на ревире иначе работать нельзя.

На элитную штубу Аблока 29 два подпольных комитета направляли своих людей не только для лечения, но и с целью укрыть на время от работы, дать прийти в себя после каких-либо потрясений. Большое значение при этом имели узы землячества, личная дружба и другие отношения. В самом скором времени и мы, русские, будем это широко практиковать: для этого нас и внедряли на ревир.

Если быть откровенным до конца, то я блоковому все же иногда досаждал, и он мне очень деликатно сказал об этом в приватной беседе:

— Я просил тебя не выходить в лагерь, а ты по вечерам все время исчезаешь, да еще носишь своим еду, лекарства, одежду. Ты не думаешь о том, что рискуешь не один, а можешь подвести всех нас. Мы с Зоммером с таким трудом начали помогать русским, а теперь и вас привлекли к этой работе, и пока все идет хорошо. Но Штрейт[61] обеспокоен, видя тебя все время в лагере, и просил меня поговорить с тобой. Вы, русские, серьезный, решительный и дисциплинированный народ, и мы всех вас очень ценим, вы — хорошие и надежные товарищи. Но мы не можем позволить, в данном случае тебе, проявлять так много личной инициативы. Жизнь приучила нас, немецких коммунистов, к строжайшей самодисциплине, и поступки каждого из нас всегда коллегиально санкционируются подпольным комитетом, и чтобы никакой самодеятельности. А ты… — И он махнул рукой.

Мне было нечего сказать. Он был прав.

— Зачем ты ходишь так часто в лагерь?

— Шилова мне видеть нельзя. С этим я согласен, но больше в персонале ревира русских нет, блок 31 далеко, туда тоже нельзя. Испанцев у нас двое, поляков — трое, а я один. Если не ходить в лагерь, то я и русский позабуду. Альберт, должен же я встречаться с друзьями, посидеть, поговорить, найти новых людей, которым необходима помощь. Я не могу без этого…

Не хотелось мне выкладывать Альберту личные мотивы: весь годя жадно всматривался в каждый новый транспорт с тайной надеждой увидеть среди новеньких Мишу Петрова и успеть оказать ему помощь именно в первые дни. Я знал по себе, как это важно. Мне еще в начале 1943 года кто-то из прибывших в Гузен из Маутхаузена сообщил, что Мишка уже там, знает о том, что я в Гузене, и рвется сюда. Так и не помню, кто передал — уж не Петя ли Шестаков? Но нам с Мишкой так и не суждено было увидеться…

— В нашем деле лучше соблюдать излишнюю осторожность, чем все провалить. Подожди, скоро 1944 год, лагерный режим должен смягчиться… — И Альберт умолк, задумавшись о чем-то своем.

Все наши подобные беседы протекали мирно. Каждый прав по-своему, но за Кайнцем стояла коллективная правда, и с этим я не мог не считаться. Я обещал ему быть осторожней и некоторое время в лагерь не выходил. Но успехи Красной армии на фронте через короткое время свели на нет результаты наших бесед. Многие из нас мало-помалу стали пренебрегать конспирацией, хотя это было преждевременно, но и сидеть в норах становилось невмоготу.

Что касается поляков и испанцев, работавших на ревире, то им действительно незачем было выходить в лагерь — все их друзья по несчастью давно пристроены в благополучных рабочих командах, таких, как Баулейтунг, «Шаторзилон», различные мастерские. Их друзьям уже не грозила смерть от дистрофии или непосильной работы. У русских же все далеко не так, да и с каждым новым транспортом их число в лагере росло, а положение оставалось безрадостным. На обстоятельные беседы в поисках «землячков» времени не было, да и надобность в таких беседах постепенно отпадала — люди не боялись выражать свои чувства, открыто радовались успехам на фронте, не скрывали надежду и уверенность в скором поражении Германии…

Продолжим о персонале блока 29. Очень сложной фигурой был врач — Адам Конечный, поляк из Познани. Крупный мужчина, высокий, плотного телосложения, полный, лет за 50. Но прежде чем охарактеризовать его, опять следует отвлечься, чтобы напомнить о так называемом «польском вопросе», который очень остро стоял в Гузене.

С первых дней существования Гузена самостоятельно сложилось ядро каждого из двух будущих подпольных антифашистских комитетов. Один составили немецкие и австрийские коммунисты, а второй — националистически настроенные польские офицеры, военнопленные скоротечной кампании 1939 года. Их организация, весьма законспирированная (в самом лагере лига себя старалась не проявлять, и о ее существовании знали немногие, в основном только те, кто работал рядом с членами лиги — в лагерной канцелярии, на вещевых складах, на кухне, в ревире), называлась «Акция войскова» и представляла собой польскую офицерскую лигу, одним из руководителей которой был Казимир Милашевский. В переводе на русский язык — это польские фашисты. Они не без основания считали скорее Москву виновницей событий сентября 1939 года, нежели Гитлера. «Москалей», так они нас называли, ненавидели не меньше, чем немцев, говоря:

— Не потерпим ни русского сапога, ни немецкого кнута на польской земле. — А так же:

— Подождите, русские, скоро мы с американцами будем воевать против вас.

В то время мы считали их своими кровными врагами, как и они нас. Это создавало дополнительные трудности для обеих сторон, но о дружбе не могло быть и речи. Тогда мы и не пытались понять поляков, находясь под влиянием юношеского максимализма. Сейчас я по-другому подхожу к этому вопросу. За что им было нас любить? Царская Россия многие годы властвовала в Польше. Затем новая Россия провозгласила борьбу за мировую революцию, которая зажиточным слоям польского общества, особенно кастовым офицерским династиям, совершенно не нужна, а в дальнейшем — и простому люду. Ленин с кровавым Тухачевским пытались завоевать Варшаву. Сталин вечно угрожал Польше, и в Катынском лесу по его приказу были расстреляны военнопленные польские офицеры. Всего не перечислить.

В Гузене поговаривали, что в 1941–1942 годах польская офицерская лига по своей инициативе участвовала в акциях по выявлению и уничтожению нашего командного состава, иными словами, они не просто косвенно помогали службе СС, но и осуществляли при этом свои националистические мечты и желания — пусть поменьше останется активных «москалей», особенно коммунистов. Так было, замалчивать ни к чему — настоящая интернациональная дружба двух братских народов от этого не пострадает.

Со второй половины 1943 года польская лига действовала более скрытно. Эсэсовцы понимали, что по большому счету польские офицеры являются им врагами, но терпели их за то, что те стояли на тех же непримиримых позициях по отношению к советским людям, что и немецкие фашисты.

От националистически настроенных поляков мы страдали на каждом шагу, а иногда опасались их больше, чем эсэсовцев. Почему? Да эсэсовцы в лагере и близко к нам не подойдут, боясь заразиться. Немцы-уголовники тоже не так опасны в том смысле, что русским языком не владеют, а поляки всегда рядом с нами — на работе, в штубе, в лагере, и язык наш очень многие знают, особенно когда им это выгодно. В результате нечаянно оброненное нашим неискушенным товарищем слово могло ввести поляка-«мусульманина» в искушение «заработать себе на жизнь» за счет неосторожного в высказываниях москаля. Такие случаи были, и все это в какой-то мере являлось следствием той пропагандистской кампании, которую проводили члены офицерской лиги среди соотечественников, не определившихся еще в своих политических и классовых убеждениях.

И на ревире шла повседневная, глухая, скрытая от глаз, жестокая борьба между москалями и «пилсудчиками», как мы их тогда по молодости окрестили. Что было — то было, но с конца 1943 года полякам становилось все сложнее действовать против русских, которых начал внедрять в персонал ревира другой, коммунистический подпольный комитет, главной целью которого было именно русских спасать от уничтожения. Так одновременно существовали в Гузене два подпольных комитета разной полярности — коммунистический и националистический. В этом была трагедия Гузена, что проявилось даже в день освобождения.

Альберт Кайнц рассказывал мне историю образования комитета немецкими и австрийскими коммунистами. В 1941–1942 годах в Гузене образовалось несколько групп взаимопомощи. В них объединились немцы и австрийцы с красным винкелем. Категорию «красных» немцев составляли отнюдь не только коммунисты. Очень многие из них были арестованы гестапо либо по подозрению в сочувствии или в помощи коммунистам, либо за неосторожные высказывания подобно случаю с чехом, повстречавшимся мне в приемной гестапо в Цнайме. Ну какой он коммунист? Всего «красных» немцев и австрийцев на 1 января 1942 года в Гузене было 80 человек, из них коммунистов — не более 10 человек.

Первичной задачей образовавшихся групп было сплотить своих людей, не дать им потерять волю к жизни, помочь друг другу выстоять в условиях концлагеря. Все те из них, с кем меня свела судьба, выжили только благодаря организованной ими взаимопомощи и товарищеской выручке. В начале 1943 года группы объединились в комитет, посчитав, что пришло время начать активные действия по спасению русских.

Помню, Альберт Кайнц и Эмиль Зоммер с восхищением отзывались о наших военнопленных — бойцах и командирах, с которыми им впервые пришлось столкнуться лицом к лицу, и они смогли по достоинству оценить их качества, так необходимые для подпольной работы, словно сама жизнь издавна готовила нас к этому. Особо немецкие товарищи отмечали профессионализм, идейную убежденность и непримиримость к фашизму, выдержку и дисциплину, которые были характерны для большинства русских, а также их бесстрашие, умение и желание рисковать, когда это необходимо, упорство в выполнении решений организации и чувство долга.

Мы с Шиловым не возражали — это было действительно так: наши командиры в любых условиях оставались на высоте. Впоследствии русские вошли в работу комитета, что позволило спасти немало жизней. Члены нашего коммунистического комитета отличались товарищеским, доброжелательным отношением к любому заключенному, своей порядочностью, и в этом тоже была своя сила.

С комитетом тесно были связаны небольшие группы чехов, французов и бельгийцев — они регулярно получали от комитета новости с фронта и передавали их соотечественникам.

Понятно, что с польской организацией взаимодействие так и не установилось — был худой мир вместо доброй ссоры. Даже те из поляков, кто был готов к участию в работе интернационального комитета, так и оставались вне его, опасаясь мести со стороны «Акции войсковой». Последняя была сильнее комитета своей фанатичной жестокостью по отношению даже к своим — черты, присущие националистам вообще.

Что касается испанцев, то о них тяжело вспоминать. Испанцы в лагере пережили тяжелейшую моральную травму — они на фронтах в Испании не несли таких потерь, как в Гузене. Так, на 1 января 1942 года испанцев в лагере насчитывалось 3846, а на 31 января 1944 года осталось 440! За этот же период всего в лагере погибло 13 230 человек, в том числе 3406 испанцев. Они умирали от холода, голода и каторжного труда. Выжили те, кто зацепились в престижных рабочих командах и командах «под крышей». Им теперь ничто не угрожало, поэтому особой необходимости в дальнейшем существовании групп взаимопомощи не было, и те, что еще оставались, постепенно распадались.

В результате понесенных потерь испанцы замкнулись в себе, стали крайне осмотрительны даже в общении между собой, соблюдали максимальную конспирацию, не подчеркивая никогда на людях свою спайку и сплоченность. Все это было глубоко запрятано, и выдавали только глаза, умные и добрые, особенно внимательные ко всяким лагерным неожиданностям, смотревшие из-под густых бровей, ни на секунду не теряя бдительности. Но можно смело утверждать: когда в лагере оказывались рядом испанец и русский, то за версту было видно, что это братья. Ни к кому не испытывали большей симпатии испанцы, чем к русским. Они не могли вычеркнуть из своей памяти наших добровольцев в Испании — в кавычках и без кавычек — и то, как вся советская страна переживала в те годы боль и трагедию республиканской Испании. Мы отвечали испанцам тем же.

Для общего взаимодействия и получения сводок с фронта представители испанского землячества находились при комитете, но всю работу вели крайне скрытно и осторожно, наученные горьким опытом. У испанцев была своя трудность — сказывался языковой барьер. Русские могли общаться со всеми славянскими народами, многие из нас за два года плена кое-что понимали по-немецки, а испанцам труднее находить с кем-либо общий язык. Еще с французами у них кое-что получалось, но тех было всего около 200 человек, и они активной роли в лагерном сопротивлении не играли, удержавшись в основном в престижных командах.

Гузен небольшой по площади лагерь и довольно ухоженный: его территория не была захламлена разными заборами, свалками и прочими укромными местами, создаваемыми незаконченным строительством. Таких мест в Гузене не было — все узники на виду друг у друга и на глазах сторожевых постов. Проводить в лагере собрания, летучки, сборы и тому подобное до конца 1944 года было невозможно и всегда связано с неоправданным риском — «зеленые» немцы сновали на каждом шагу и от них нигде не укрыться, тем более что лагерные правила не разрешали собираться свыше двух, как и шептаться между собой. Безусловно, комендатура должна была иметь в лагере агентурную сеть, но я с этим не сталкивался, и случаи провалов мне не известны — в любом случае я бы о них знал. И вот таким местом, где чуть вольготней было дышать, оказался ревир, в руководстве которого оказались два ведущих членов комитета, два стойких коммуниста — Зоммер и Кайнц, а «зеленых» не было, если не считать пфертнера и Карла Кефербека. Это и определило роль ревира как места, где можно собираться, обсуждать, делиться новостями, принимать решения. Все это делалось с оглядкой на польскую офицерскую игу, которая к концу 1943 года заметно снизила свою агрессивность по отношению как к немецким коммунистам, так и к советским военнопленным.

Второй, дублирующий центр сопротивления сложился вокруг Штрейта (я о нем упоминал выше) и объединял живших в лагерных блоках «красных» немцев и австрийцев, бельгийцев и французов. Связь с русскими Штрейт имел только на уровне личных контактов. К нам в ревир Штрейт захаживал часто, но лишь со второй половины 1944 года, а до этого он не рисковал ни собой, ни товарищами.

И еще удивительное явление, о котором не могу умолчать. Жизнь в лагере до 1943 года протекала спокойно и размеренно строго — все ходили «по ниточке», работали, умирали, как это было предписано службой СС. По окончании рабочего дня узники держались возле своих блоков, ходить по лагерю без команды на то — не разрешалось. Но когда во второй половине 1943 года Гузен заполонили русские, они разрушили устоявшийся порядок лагерной жизни. Русские оказались непоседами — они сновали по всему лагерю, искали пропитание, лишние тряпки для одежды, окурки. Им обязательно надо было отыскивать земляков, однополчан, старых друзей.

За русскими лагерной номенклатуре просто не уследить. Они, не сговариваясь между собой, игнорировали лагерные правила, образовывали «толкучки», где шел оживленный натуральный обмен. Но главным оказалось то, что в результате за русскими невозможно было установить постоянное наблюдение — они встречались, снова расходились, схватывались за грудки в случае несовпадения идейных позиций, образовывали группы буквально на ходу, ломая все лагерные традиции. Все это принесло колоссальный положительный эффект, и к русским перестали прислушиваться и присматриваться — русские есть русские! Это было на руку, приближался 1944 год.

Вернемся к Адаму Конечному. Безусловно, он ярый националист и играл далеко не последнюю роль в «Акции войсковой». У нас с ним в 1944 году было много конфликтов, и он не раз попытался уничтожить меня «легальным» способом. А ликвидировать меня нелегально он уже не мог: опасно, не то время, да и сам загремишь — все наблюдают друг за другом, от глаз не скроешься. На ревире жизнь и взаимоотношения работающих был и у всех на виду.

Альберт Кайнц не мог делать замечаний Адаму Конечному, чтобы тот лояльней относился ко мне. Блоковый хотел, но не мог, прекрасно понимая, сколь сильней организационно в Гузене польская офицерская лига — она значительней и весомей немногочисленного антифашистского комитета.

Борьба продолжалась с переменным успехом. Адам — мало разговорчивый человек, грустил о доме, о семье, ждал конца войны и мечтал после поражения Германии воевать на стороне американцев против Советского Союза. Об этом грезили все националистически настроенные поляки. Возвращаться после войны в народную Польшу, а тем паче — в социалистическую они не собирались и после 1945 года действительно рассеялись по всему свету от Канады до Австралии.

Присутствие на блоке 29 Адама Конечного невероятно затрудняло мои действия, направленные на организацию систематической помощи русским в ревире и в лагере. Адам мешал мне до конца лагеря. Но два его коллеги по блоку — младший медперсонал — относились ко мне намного либеральней, чем он.

Примеряясь к ним, я находил, что какое-то медицинское образование они имели. И конечно, они являлись земляками Адама по Познани. Начну с санитара штубы В. Это Мечислав Лисецкий — неразговорчивый, незлобивый человек, уравновешенный, вполне культурный, насколько это возможно в условиях концлагеря. Вероятней всего — недоучившийся студент, мобилизованный в 1939 году. По работе я с ним не сталкивался, разговаривали редко: мы работали на разных штубах и никакого отношения друг к другу не имели. Словесных или других стычек у меня с ним никогда не было.

Санитаром на штубе А — Юзек Сабуда, симпатичный парень, хорошо и ровно относившийся ко всем нам, а также к больным. Сам — аккуратный, спокойный. После войны он вернется на родину, а не отправится «в бега» по всему свету, как многие его сородичи. Он ведал лечебным процессом на штубе, в нужное время и безропотно помогал вылечивать русских на блоке, а потом и в лагере.

Еще в блоке 29 работали в рейнигерах, как и я, два испанца. На штубе В трудился Рио Пабло де Марото, из Мадрида, бывший капитан республиканской армии. В 1939 году, отступая во Францию, мужественные солдаты молодой республики оказались сначала интернированными в специальных лагерях французским правительством, а после оккупации Франции в 1940 году очутились в нацистских концлагерях Германии. Как уже было сказано, испанцы содержались только в Маутхаузене и Гузене, как наиболее жестоких концлагерях.

Рио был немолодым, эрудированным, решительным человеком, ходил быстро и немного сутулился, а глаза у него умные, проницательные, с хитринкой. С ним у меня установились самые теплые, дружеские отношения. Каждый найденный окурок выкуривался совместно. Рио очень ответственно относился к своей работе. Его ни в чем нельзя упрекнуть, он исключительно относился ко всем больным, стараясь помочь каждому. Мне он выдал много полезных советов, как держать себя с каждым из работавших на блоке поляков, он же дал и исчерпывающую характеристику каждому из них. Он понимал, что я не случайно попал на блок 29, а тоже «командирован» комитетом, как когда-то и он сам.

Второй испанец — Франциско Фернандес из Барселоны, солдат-республиканец. Он моложе Рио, немного попроще и погрубее, но тоже очень добрый и верный, как большинство испанцев. «Недобрые» испанцы, наверное, только в легионах пресловутой «Голубой дивизии», воевавшей на стороне Германии, но мне с ними на дорогах плена, к счастью, встречаться не приходилось.

До моего появления Франциско был рейнигером на штубе А. Поскольку я вошел в состав персонала сверх штата, то невольно занял его место. Тогда Франциско перевели работать рейнигером помещений для персонала. Кроме того, он ходил с нами за котлами с пищей, развозил по штубам А и В столик на колесиках с мисками для больных, раздавал пищу, собирал миски после еды и мыл их. Все это составляло круг его обязанностей. Еду по мискам разливал только сам Альберт, стараясь при том не обделить никого из больных.

С Франциско, как и с Рио, я дружил до последнего дня и лучших товарищей, нежели испанские республиканцы, не желал бы. Каждодневно мы так и держались: трое поляков обособленно и мы — четверо. Общего между нашими группами никогда не было. У нас, четверых, одни интересы, а у них — другие. Но открытой конфронтации не было — такую роскошь никто позволить себе не мог, это не умно и опасно для общего дела.

Спали мы следующим образом. В том помещении, вход в которое со стороны моей штубы А, располагались: на правых нарах — внизу Альберт, над ним Сабуда; на левых нарах — внизу Конечный, над ним Лисецкий. Во втором помещении, вход в которое со стороны штубы В, располагались рейнигеры — на правых нарах внизу Рио, над ним я; на левых нарах внизу Франциско, а место над ним оставалось свободным.

У Рио над кроватью висела на стене фотография жены и дочурки. Кажется, я чаще, чем Рио, любовался фотографией: такими милыми, очаровательными выглядели лица этих двух испанок, оставшихся во Франции, в лагерях, а путь на родину, в Испанию, для них был заказан до тех пор, пока у власти генерал Франко. Конечно, я не один раз показывал Рио хранившуюся у меня фотографию Ниночки, которая должна стать моей женой, и чувства, переполнявшие нас при этом, объединяли и сближали — мы хорошо понимали друг друга.

Таким образом, персонал блока 29 оказался на редкость дружным и сплоченным. Даже Адам Конечный практически не мог мне серьезно навредить, поскольку видел и чувствовал, что большинство персонала его не только не поддерживает, но и осуждает. Юзек и Метек очень тонко вели свою линию — ни вашим, ни нашим. Они не обостряли отношений со своим непосредственным начальником, Адамом, но и не желали делать нас, четверых, своими врагами. В условиях концлагеря словом «враг» не бросались — это опасно!

С коллективом мне повезло, а уж доктору Веттеру я во второй раз на глаза не попадался.

Во второй половине 1943 года, пока не попал в ревир, я постепенно превращался в «мусульманина» не только в физическом, но и в духовном плане. Но, придя на блок 29, я стал снова превращаться в человека. Альберт почти ежедневно приносил из лагеря свежие данные, услышанные по радио, а также и газеты. На блоке 29 я пригодился персоналу еще для одного полезного дела — мои географические познания о собственной стране очень помогали всем в осмыслении сводок с фронта, особенно в части «выравнивания» линии фронта. Я схематично изображал на клочках бумаги положение тех или иных городов и рек, упоминавшихся в сводках, другими словами, стал неизменным консультантом по всем вопросам, связанным с Россией. Мой старый опыт и здесь пригодился. Как ни смешно, но Адам Конечный на первых порах весьма активно и с явным удовольствием участвовал в наших «оперативках». Никуда не денешься — его судьба, как и наша, всецело зависела от успехов Красной армии, а вторым фронтом по-прежнему и не пахло!

Скоро мы сумели обзавестись и небольшой картой. Теперь я вновь мог снабжать своих друзей в лагере свежими и близкими к правде новостями, а не слухами. Сводки с фронта вселяли гордость за армию и надежды на избавление. Немцы потерпели поражение на Курской дуге; были освобождены в августе Харьков, в сентябре — Смоленск, в ноябре — Киев и Гомель.

В Италии свергли Муссолини. Англичане высадились на юге Италии и продвигаются на север страны. Маршал Бадольо, заменивший Муссолини, вынужден подписать перемирие с союзниками. Тогда немцы сумели выкрасть Муссолини, оккупировали всю северную Италию и начали повсеместно разоружать итальянские части и отправлять своих бывших союзников по агрессии по концлагерям. Наш Гузен не был исключением, итальянцев привозили и к нам. Этот веселый и шумный южный народ оказался настолько неприспособленным для существования в скотских условиях концлагеря, что лишь малая часть итальянцев дожила до освобождения. Они массами гибли от дистрофии, холода, плохой пищи, фурункулеза. Многие из оставшихся в живых в зиму 1944/45 года были зверски уничтожены в газовых камерах в марте-апреле 1945 года, перед самым освобождением. К тому времени они стали полными инвалидами и являлись страшным свидетельством преступлений нацизма, поэтому эсэсовское командование не могло допустить, чтобы до веденных до такого состояния узников увидел цивилизованный мир.

Рассказывая о положении различных национальностей в лагере, следует уточнить и «еврейский вопрос». В течение 1943 года при мне в Гузен приходили транспорты с лицами еврейской национальности из Венгрии. Их опознавали по одежде, на которую нашивались две красно-желтые шестиконечные сионистские звезды. Но это только в том случае, если они не подлежали немедленному уничтожению. Евреи также не выдерживали лагерных условий. Ночью многие из них бросались на колючую проволоку, находившуюся под напряжением, а утром лагеркоманда с трудом отдирала от нее их почерневшие и скрюченные тела. Картина страшная и зловещая. Вообще положение заключенных еврейской национальности — граждан Польши, Венгрии, Австрии, Германии и других стран — в Маутхаузене и его филиалах характеризует, к примеру, такой факт: «15 августа 1943 года житель Вены заключенный Иозеф Херцлер, еврей, лагерный № 13 500, переведен из концлагеря Маутхаузен в концлагерь Аушвиц. Он один из трех заключенных еврейской национальности, которые пережили период с 1939 по январь 1944 года и дождались освобождения в 1945 году» (Еврейские заключенные в концлагере Маутхаузен. Некоторые данные и цифры /Сост. Ганс Маршалек. Вена, 1970). Этот документ красноречиво свидетельствует о плачевном положении несчастных людей, которые, будучи доставлены в лагерь, погибали, как правило, очень быстро.

В 1941–1942 годах евреи, как и советские военнопленные, сполна испытали тяжелейшие условия Гузена. До зимы 1943/44 года число евреев в лагере было невелико, так как они погибали в первые недели и даже дни. Их специально включали в состав штрафных команд и ставили на такие работы, как очистка выгребных ям, транспортировка фекалий и тому подобное. За время с 1940 года по зиму 1943/44 года в Гузене не осталось ни одного еврея. Также не было ни одного способа уничтожения заключенных, который не использовался бы по отношению к евреям: их травили газом, душили, топили, задавливали, отравляли, забивали камнями, загоняли на проволоку под напряжением, расстреливали «за попытку к бегству», убивали инъекцией в сердце и многое другое…

До зимы 1942/43 года Гузен служил исключительно олицетворением нацистского террора, местом массового варварского уничтожения заключенных по приговору: «Уничтожение через работу. Возвращение не желательно». Но за зиму 1941 года и весь 1942 год потери на Восточном фронте, вызвавшие дополнительную мобилизацию в войска, резко сократили число немцев, занятых в промышленности. Массовых пленений русских не стало, да и в городах оккупированной Европы стало некого хватать на улицах. (Но хватать ни за что продолжали и привозили в концлагеря в качестве дешевой рабочей силы, а также с целью истребления интеллигенции славянских народов.) Так возникла необходимость использовать узников концлагерей для нужд оборонных отраслей, и наметилась тенденция к постепенному превращению концентрационных лагерей в «рабочие». По лагерям спустили директиву об изменении структуры лагерей с 20 апреля 1942 года, а для Маутхаузена и Гузена — с зимы 1942/43 года.

Но слишком громоздкий эсэсовский аппарат был задействован в конвейере смерти, и его нельзя было остановить. Пока не наметился коренной перелом на Восточном фронте, директива оставалась на бумаге — психологию господ жизни и смерти в одночасье не изменить, и экзекуция в июле 1943 года над русскими — тому подтверждение. Только после разгрома на Курской дуге нацистское руководство стало впервые задумываться о возможности военного поражения Германии. Вот тогда уже серьезно встал на повестку дня вопрос о постепенном изменении структуры Гузена, но робкие шаги в этом направлении будут сделаны только в 1944 году. И все равно до самых последних дней лагеря будут производиться массовые акции по уничтожению инвалидов, больных и обессилевших узников газом, а также вечно будет висеть над лагерем угроза единовременного уничтожения всех узников. Скрыть следы преступлений эсэсовцы пытались до последнего часа.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.