6

6

Одесса встретила весной. Снег стаял. Везде была непролазная грязь. Я не успел появиться в полку, а начальник штаба уже выловил меня на ходу, чтобы отправить на шестимесячные окружные курсы по моей новой специальности мобработника. При этом он пояснил:

— Вернешься к нам через несколько месяцев и будешь получать 800 рублей в месяц. Мать привезешь в Одессу.

Было о чем задуматься: это были большие деньги — отец столько зарабатывал на двух работах. Я с трудом отказался от предложения, поскольку еще не решил для себя, кем хочу стать: то ли моряком, о чем мечтал в школе, толи выберу другую профессию.

Служба пошла своим чередом. В том же письме Нине от 13 февраля, где писал про «лошадок», были и такие строчки: «Не скучай и будь здорова, / Веселись от всей души, / Слушай „Дружбу“, / Помни дружбу / И скорей пиши!» — я был неисправим.

Посетил концерт хора Одесского театра оперы и балета. Мы все скучали на концерте, так как его программа явно не соответствовала вкусам нашей солдатской аудитории. За несколько дней до этого состоялся концерт самодеятельности «Ансамбля жен начсостава» гарнизона Одессы. Вот это был концерт! Пели женщины, познавшие войну, тревогу за близких и боль утраты. У многих в зале на глазах блестели слезы, и полюбившийся ансамбль долго не отпускали со сцены.

В период душевной подготовки к большой войне мы не воспринимали классическую музыку в рамках спокойной, незнакомой нам мещанской жизни, любовь к которой нам так старались привить оперные артисты. Мы в массе уже были «испорченным народом». Наши души согревали слова совсем других песен, например: «Наша школа, школа полковая, Командиры — впереди…», или «Пойдут колонны сталинской пехоты, Пойдут в последний бой с врагом…» Это нам тогда было ближе и понятней, с этими песнями мы жили и собирались воевать с Гитлером. Простите нас за это, но другими мы быть не могли. Чтобы нас понять, для этого надо было послужить вместе с нами в то время.

Из письма Нине от 15 февраля: «Сегодня у нас был митинг, посвященный 18-й партконференции. Был доклад о международном положении. Он заставил меня серьезно призадуматься. В этом году что-нибудь будет…» Как мы все ждали войну!

Но даже у Данилова «за пазухой» мне не жилось спокойно. Вот письмо Нине от 17 февраля: ‹‹…Веселые дела, приподнятое настроение. Спешу поделиться. Сегодня днем пришел приказ свыше: вышибить из штаба полка всех, не имеющих на руках документа о том, что они нестроевики. Вместе со мной отправляются 90 % обратно в старую школу. Мой начальник еще этого не знает. Работы по горло, а заменить меня раньше чем через месяц никто не имеет права. Завтра снова лягу за «Максима» и реже буду писать моей дорогой Ниночке…

Нинка, мне хочется через тысячи километров, отделяющие нас, крикнуть во весь голос тебе:

Мы сегодня звонкой песней

Распрощаемся с Одессой

И штыками встретим завтра Измаил!!!››

Я никак не пойму: или я — пророк, или это дар предвидения, или — реальная оценка обстановки. Но все, о чем говорилось в последних трех строчках, сбудется через четыре месяца: будут штыки, будут песни, будет Измаил, но, к сожалению, еще добавится и кровь!

Очень любопытное стихотворение попалось мне на глаза в феврале 1941 года в одной из одесских газет. Автор — Елена Ширман[27]. Название стихотворения было весьма недвусмысленным, и я включил его в письмо Нине от 23 февраля:

ТАК БУДЕТ

Я буду слушать, как ты спишь. А утром

Пораньше встану, чай вскипячу.

Сухие веки второпях напудрю

И к вороту петлицы примечу.

Ты будешь как всегда. Меня шутливо

«Несносной хлопотухой» обзовешь.

Попросишь спичку. И неторопливо

Газету над стаканом развернешь.

И час придет. Я встану, холодея.

Скажу: «Фуфайку не забудь, смотри…»

Ты тщательно поправишь портупею

И выпрямишься. И пойдешь к двери.

И обернешься, может быть. И разом

Ко мне рванешься, за руки возьмешь.

К виску прильнешь разгоряченным глазом,

И ничего не скажешь. И уйдешь.

И если выбегу и задержусь в парадном,

Не оборачивайся, милый. Уходи.

Ты будешь биться так же беспощадно,

Как бьется сердце у меня в груди.

Ты будешь биться за Москву, за звезды,

За нынешних и будущих детей.

Не оборачивайся. Ночь морозна,

И слез не видно на щеке моей.

Странные мысли возникают по прочтении этого стихотворения. Это строки не о финской войне, которая закончилась год тому назад, и приписной состав уже распущен. Кроме того, на финской войне бились не «за Москву, за звезды (кремлевские!), за нынешних и будущих детей», а за «свободу финского народа от ига капитала». Значит, это стихи о будущей войне с Германией, которая действительно будет «за нынешних и будущих детей», то есть на взаимное уничтожение двух воюющих сторон, двух систем. Петлицы, портупея — все это говорит о новой мобилизации командного состава.

Что же получается? Сталин упорно не хотел видеть приближения войны. Он ее не ждал, но готовил! А Елена Ширман не только ждала ее со дня на день, как и мы, грешные, а описала ее начало, причем тревожно и трогательно, как будто уже проводила мужа на фронт. Вывод: ничего не видел только тот, кто не хотел видеть, как приближалась война. В сознании многих она уже шла! Сложное чувство осталось от этого стихотворения. Больше я его никогда не встречал.

И еще из письма от 20 февраля: «Мое положение выяснится лишь 25–28 числа. Напишу. Если будет спокойно — вернусь летом, но спокойно не будет, а наоборот. Это жаль, но может быть и к лучшему, но грозит быть затяжным. Пиши почаще, не забывай, если скоро уеду из Одессы…» Надо пояснить, что большинство из нас, служивших срочную службу, твердо знали, что не сегодня-завтра предстоит схватка с фашистской Германией, что это неизбежно: две системы-антипода с общей границей долго мирно сосуществовать не смогут. Война обязательно будет. А если так, то что лучше: встретить войну в своем родном полку с друзьями-товарищами или уволиться в запас, вернуться домой и потом уходить на войну под слезы родных и близких, а затем попасть в новую часть, где никого не знаешь? Все стояли за первый вариант: сперва война, а домой — потом.

При этом мы считали, что война будет скоротечной, например, через 2–3 месяца будем в Берлине, а там — кому как повезет: кто-то останется вечно молодым, а кто-то вернется домой. О затяжной войне никто тогда и не думал. Ведь мы как собирались воевать:

Мы войны не хотим,

Но себя защитим,

Оборону крепим мы недаром,

И на вражьей земле

Мы врага разгромим

Малой кровью, могучим ударом!

Так мы пели каждый день. И считали, трезво оценивая ситуацию, что вернуться домой могли только через войну.

Итак, я снова был в подразделении — в моей родной 1-й пулеметной роте. Оказалось, что львовских ребят и учебную роту куда-то перевели. Обстановку в роте характеризует письмо Нине от 22 февраля: «Вчера вечером перебрался назад в старую первую роту и притащил с собой целый взвод таких же „несознательных“, увиливающих от высокого звания советского командира. Моего взвода „старичков“ уже нет — они выпущены. Вчера в 11 вечера ушли в баню, и при обычной организации подобных процедур продержали нас там до 5-ти утра. В роте скучно, серо и однообразно, а атмосфера… удушающая. Чересчур много командиров-птенцов, они никак не могут насладиться удовольствием покомандовать и сутра до вечера попусту дерут свои глотки. А я в исключительных случаях повышаю свой голос, и все мои бойцы с радостью и бегом выполняют любые приказания, вплоть до мойки полов». Действительно так и было: в полный голос я отдавал команды только на строевых занятиях на плацу и на тактических занятиях в поле.

Из того же письма: «На днях два наших батальона вернулись с выхода. Поход был небольшой, но люди осеннего призыва 1940 года натерпелись здорово. Ходили за 50 километров от Одессы на старую границу и там рыли учебную линию укреплений, окопы — 7 км по фронту и 3 км в глубину. Жили под открытым небом 12 дней, питались так: утром 2 селедки на 5 человек и горсточка сухарей без воды, а вечером — чай из талого снега с теми же сухарями. Работали все время, оставляя на сон не больше 2–3-х часов в сутки. Работали по колено в воде под проливным дождем. Сушиться негде. Вернулись облепленные грязью, на лица было страшно смотреть — все малиновые, распухшие, с волдырями и нарывами. Привели их ночью, чтобы не видел город. Это их первая закалка…» Вот так готовили воевать наших доблестных солдат. Я воздержусь от оценки. Я прошел через все это, и мне нечего сказать.

И я снова втянулся в привычную жизнь пулеметной роты. Нас продолжали готовить к приближающейся войне. Из письма Нине от 25 февраля: «Вчера у нас был кросс. Должен был быть лыжный Всеармейский имени Тимошенко, но так как у нас снега давно нет, то заменили пешим походом по грязи. В полном снаряжении надо было преодолеть 25 километров за 3 часа 1 минуту и 35 секунд. Время нашего взвода — 2 часа 56 минут. Сегодня здорово болят ноги. Скоро будет поход дней на 12…» За время работы у Данилова я приобретенных навыков преодолевать трудности, как видно, не потерял.

В письмах же мирно сосуществовали международная обстановка и наши чувства. В письме Нине от 3 марта я писал: «Тебе, наверное, легко писать про моих „деток“, а мне читать не очень, так как мать у них может быть только одна. В противном случае их у меня не будет. А твое пожелание „иметь сыновей, а не дочек“ — это и мое желание, но: кого Бог пошлет. Нинка, ты не представляешь, насколько ты стала для меня близкой и родной…» Наше взаимное чувство крепло с каждым днем, но мы оставались по-прежнему теми, что и в школе, настолько уважали и ценили друг друга. За все время дружеских отношений мы не позволили себе расслабиться: мы даже в письмах еще… не поцеловались! Такими многие из нас были тогда. Солдатская судьба весьма неопределенна: сегодня ты жив, а завтра… Зачем же ломать жизнь любимому человеку? Не мог я себе этого позволить, пока все не образуется. Не судите меня…

Тем временем события в Европе продолжали развиваться.

В сентябре 1940 года был подписан «тройственный» пакт между Германией, Италией и Японией[28]. Это был открытый военный союз, направленный против СССР. В ноябре к агрессивному блоку присоединились Венгрия, Румыния и марионеточное правительство Словакии. 1 марта 1941 года о присоединении к пакту заявило царское правительство Болгарии, и в тот же день в страну вступили германские войска. В результате переговоров между Гитлером и румынским диктатором Антонеску было заключено соглашение о совместном нападении на Советский Союз: Румыния должна была вернуть себе Бессарабию, потерянную в 1940 году.

Война неуклонно приближалась к нашим границам. Разведданные, которые приходили к нам с Даниловым, еще когда я у него работал, красноречиво это подтверждали.

Мартовскими ночами 1941 года шли и шли через Одессу какие-то части на колесах и гусеницах в сторону границы, в том числе и мотоциклетные подразделения. Но как ни удивительно, когда началась война — и следов этих частей мы не видели, о них ничего не слышали и не знали.

Куда они подевались?

Я по-своему реагировал на события в мире. В письме Нине от 7 марта я писал: «В последние дни произошли, кажется, немалые события. Пожалуй, не только о мае думать не приходится, а и о сентябре…» Дело в том, что в полку ходили слухи, что мы, призванные в 1939 году из институтов, будем увольняться в запас в мае 1941 года. Этому никто из нас, конечно, не верил, но слухи обрастали деталями: якобы будут отпускать студентов, чтобы 1 сентября они смогли приступить к занятиям. Этому так хотелось верить! Очень может быть, что такие слухи распространяли мы сами или, вполне вероятно, разведуправление РККА с целью напустить туману — в расчете на дураков.

В эти же дни я вернулся работать к Данилову. Вот как об этом говорилось в письме Нине от 8 марта: «Есть новость: теперь я „официальный“ нестроевик. Чтобы вернуть меня, мои начальники направили на гарнизонную комиссию. Там назначили через неделю явиться повторно для проверки. После второго раза велели прийти в третий раз и принести служебную характеристику. В результате получил странное заключение: „К службе в РККА годен. В порядке индивидуального подхода может быть использован на нестроевых должностях“. Не подошел ни под одну статью, меня должны были обратно направить в строевую. Вернулся к прежней работе».

Мое сердце продолжало рваться в Ленинград к своей горячо любимой подруге. Из письма Нине от 11 марта: «Когда-то я вновь буду в Ленинграде и увижу тебя? Наверное, очень и очень нескоро. Ноты так уверенно пишешь в своих письмах, что „все зависит лишь от меня“, что можно надеяться и через 5 лет встретить все ту же „старую Нину“. Где бы я ни был, куда бы меня ни занесло — всегда буду стремиться в Ленинград, только к тебе, найду тебя, где бы ты ни была…» До чего поразительное совпадение мечты и реальности: именно через пять лет, о которых упоминалось в письме, и произойдет наша следующая встреча, но для этого еще надо остаться в живых! А пока только мечты и планы: «Нинка, если у тебя когда-нибудь будет сын, как бы ты хотела его назвать?» (из письма Нине от 3 апреля).

«Амурные» дела развивались и в городском масштабе, а не только в нашей переписке. У нас недаром пели: «Что за Одесса — не город, а невеста!» В письме от 19 марта я сообщал Нине: «Вчера было комсомольское собрание. В „разном“ комиссар полка говорил о „воинской чести“, которую каждый выходной без исключения личный состав полка меняет на „одесскую мещанку“ (это он так выразился)…» Все это действительно было проблемой для полка: сколько наших было госпитализировано из-за своего легкомыслия, приведшего к венерическим заболеваниям.

Распорядок дня у меня сложился довольно стабильный: «Ты просишь меня рассказать о своей жизни. О жизни могу, но о работе — нет. Встаю в 6. Делаю зарядку на снарядах, на плацу — теперь уже самостоятельно, как дома. Потом умываюсь, завтракаю. С 8 до 10 — стрельба или другие занятия. С10 до 14 — на работе. С 14 до 14.30 перерыв на обед. Потом до 20, до ужина, снова работа. Потом она же с 20.30 до… как придется».

В полку проходили учебные сборы приписанные к нам гражданские врачи. Много совсем молодых девушек 1919–1920 годов рождения — это медсестры, недавно окончившие медтехникум. Страна продолжала готовиться к войне. Теперь при стрельбе если поразишь цель с первого выстрела, то больше патронов не давали. Экономить, что ли, стали накануне войны?

Но если в мыслях мы боролись с мировым империализмом, то наделе пока приходилось бороться со стихийными силами природы.

Из письма Нине от 23 марта: «Сейчас ночь. Я на дежурстве, Облисполком не дает покоя. Дело серьезное. За 30 километров от Одессы море прорвало дамбу, возведенную еще в 1932 году, и уровень воды в Сухом лимане поднялся на 75 сантиметров!!! Каждый день мы отсылаем по 300 человек на работу (а сколько частей еще там?). Сейчас отправил еще 100 человек. Там грузят мешки с песком, возводят стену, но море бушует и размывает. Такого здесь еще не было…

…В эти дни у нас очень остро стоит вопрос насчет училищ. Приходится серьезно призадуматься. Я к армии привык, тяготит лишь разлука с тобой. Ты пишешь, что твои мысли соответствуют тем моим строчкам из „Дорожной лирики“. Неужели в самом деле, Нинка? Только… я не сомневался… Значит, это — наша правда…»

И опять о международных делах. Из письма Нине от 25 марта: «Международная обстановка таит в себе много „хорошего“. Уважаемый Гитлер решил ударить „британского льва“ по одной из его лап — Ближнему Востоку, а на пути — знакомые проливы, на которые мы целимся сами испокон веков, а сейчас — как никогда». Ничего не скажешь: далеко мы замахивались. В письме Нине от 10 апреля опять о Балканах: «На балканском театре разыгрывается веселая картина! Неужели мне в сентябре не суждено вернуться в Ленинград? Если придется ввязаться, то пожалуйста: „Мы с превеликим удовольствием“ — только жаль, хочется скорей к вам всем!» Сейчас только диву даешься, сколько «мусора» было в наш их солдатских головах в то далекое время. Но такими нас упорно делала система: другие ей были не нужны. Этого мы тогда не понимали, но целиком соглашались с таким положением. Мы тоже по-другому не мыслили и во всем поддерживали систему. Мы являлись ее продуктом, ее детьми, ее оплотом.

Работы у нас с Даниловым было много, но я находил время развлекаться. Из письма Нине от 30 марта: «Сегодня решил сходить познакомиться с Одесским театром Революции. Была поставлена „Мораль пани Дульской“. После театра пошел по Одессе, куда глаза глядят. Центр напоминает Ленинград. Публика одесского центра забьет нашу, наводняющую Невский. Очень много попадается моряков торгового флота, но больше всего в Одессе военных. А я, „доблестный страж юго-западных рубежей“, развернув плечи, с самодовольной улыбкой, большими шагами шагал через залитый солнцем и наполненный музыкой и весельем город, чувствуя себя в этом кипучем водовороте жизни каким-то чужим и враждебным. А в Ленинграде не так, там не такой народ, как в этой „шикарной“, подозрительной Одессе. Здесь тебя боятся, а там уважают и любят. Какая-то не советская Одесса! Одесса… маклеров, дельцов и шулеров.

С какой теплотой и душевностью встречали нас украинские села в июле прошлого года во время похода, была настоящая демонстрация чувств. А молдавские селения наши, пограничные, встретили нас притихшие, настороженные, с тревогой выжидающие: „Зачем они сюда пришли? Почему их так много?“

Одесса — красивый, построенный на холмах в несколько ярусов город, и люди красивые, но нехорошие. Нинка! Не шовинизм ли это у меня?

Военная служба хороша, но только не в мирное время, когда она вычеркивает из твоей жизни несколько лет. Уж лучше, если и вычеркнет всю жизнь, да с толком». О, ужас! Как спорно и неумно это звучит.

В первых числах апреля установилось настоящее лето, и я открыл купальный сезон, а с 1-го апреля бросил курить с условием: закурю вновь только в случае увольнения в запас (по-видимому, от радости) или в случае начала войны (от горя?).

Утренние занятия теперь проводили на море. Много купались…

И опять тревожный сигнал. Из письма Нине от 13 апреля: «Только что запечатал комнату. Приходил разводящий, рассказал мне, что сегодня под вечер наши летчики посадили на окраине Одессы турецкий самолет. Завтра узнаю точно — вообще, очень возможно…»

На этом переписка 1939–1941 годов обрывается. Письма за апрель-июнь 1941 года не сохранились…

Тем временем агрессивный союз завершил формирование своих рядов. Помимо Германии, Италии и Японии к маю 1941 года в него вошли Румыния, Венгрия, Болгария, Словакия, Хорватия и Финляндия. Практически входила и Греция, но она к тому времени не была независимым государством, будучи расчленена и поделена между Германией и Италией. Теперь возможными объектами последующих ударов со стороны германской военной машины были Великобритания и Советский Союз. Что выберет Гитлер?

По предположениям В. Суворова, Гитлер уже перенацелился с Англии на СССР и готовился осуществлять план «Барбаросса». Это было видно всем, кто хотел видеть, хотя сам план агрессии находился под строжайшим секретом, и о нем не знали. Агрессия против СССР должна была явиться логическим продолжением борьбы Германии за мировое господство.

По В. Суворову, Сталин упорно готовил собственное выступление, запланированное якобы на июль 1941 года, и не принимал во внимание вероятность опережающего удара Германии.

Если предположить, что В. Суворов ошибается, то тогда возникает масса вопросов, которые остаются без ответов.

1. Чем объяснить полную «открытость» западных границ? Все так и было, как подробно описывает В. Суворов. Укрепления не строились. Мы только делали вид, что их возводим. Даже на старой границе укрепления демонтировались и разоружались под разными предлогами и без них.

2. Почему аэродромы располагались вблизи границы? На случай собственного наступления? Другого объяснения не найти.

3. Почему базы снабжения горючим, боезапасом и прочим располагались вблизи границы? Опять другого объяснения не найти.

4. Почему накануне войны, 21 июня 1941 года, на заседании Политбюро были юридически оформлены фронты, существовавшие якобы с начала 1941 года? В мирное время фронты не создают, тем более если не верят в агрессию Гитлера. Выходит, Сталин сам готовился наступать?

Много вопросов и все без ответов. Также В. Суворов утверждает, что 12–15 июня 1941 года всем западным приграничным округам — а их пять — был отдан приказ: все дивизии выдвинуть на границу.

Со своей стороны должен заявить, что наша 150-я стрелковая дивизия, расположенная в 200 километрах от границы, такого приказа не получала, или такое отстояние не в счет? Ниже я более подробно остановлюсь на мерах, принятых командованием Одесского военного округа накануне войны.

Я склонен согласиться с В. Суворовым, что Сталин хотел наступать, но <…> летом 1941 года он готов не был, Гитлер и тут опередил его…

А пока мы с Даниловым продолжали корректировать давно утвержденный мобплан 1941 года, тщательно уточняя детали. Когда мы оставались вдвоем, то, нарушая служебную субординацию, обращались друг к другу, как на «гражданке»: «Павел Александрович» и «Дмитрий».

Будучи дежурным по штабу, — а дежурить мне приходилось довольно часто, — мне не раз доводилось докладывать командиру дивизии:

— Товарищ генерал! Полк находится на занятиях. Происшествий нет. Дежурный по штабу…

Генерал-майор Пастревич — командир дивизии — был невысокого роста, полный, квадратного телосложения и почти всегда — в кожаном полупальто.

Подходил май. Впервые я не был участником торжественного парада: «штабные крысы» на парад не ходят. В этом я ощутил свою неполноценность и несколько дней переживал.

В мае произошло еще одно событие: неожиданно Данилов, вызвавший в Одессу свою жену и двух сыновей, получил приказ выехать в округ на курсы усовершенствования командного состава. Его подчиненный от своих курсов отвертелся, а начальник вынужден был поехать.

Я горевал по Данилову. Мы с ним хорошо сработались. Кто его заменит? Данилов почему-то был уверен, что его преемнике работой не справится, но он ошибся.

На место Данилова прибыл новый ПНШ-3 — капитан Батеха. По натуре, комплекции, характеру это был человек совершенно противоположного склада. Но поскольку идейная база была идентичной, то, конечно, капитан прекрасно справился со своими служебными обязанностями. Мы с ним сразу сработались. Почти всю первую неделю мы вдвоем разъезжали по городу.

В отличие от Данилова Батеха стремился лично побывать в каждом райвоенкомате и в остальных местах. К концу рабочего дня у него всегда поднималось настроение от удачных поездок, ион на обратном пути даже напевал разные мелодии. Со стороны на нас посмотреть — два мальчишки, а не ответственные сотрудники разведуправления! Совместная работа захватывала и увлекала нас обоих, доставляя наслаждение, несмотря на то, день был или ночь…

А война приближалась, и мы уже чувствовали ее дыхание. На улицах Одессы в те июньские дни можно было встретить и совсем еще девочку в форме военфельдшера, лицо которой впервые сделалось серьезным; и почтенного папашу с дитятей на руках, гуляющего в выходной день в окружении всего семейства — это командиры запаса, призванные на учебные сборы. Трудной окажется их судьба. Им, как и всем нам, придется через неделю идти на войну. А кто из нас вернется с войны?

В июне в наш полк прибыли служить молодые ребята 1923 года рождения, только что окончившие десятилетку и призванные в армию. Из них скомплектовали очередную полковую школу: интеллект десятиклассников в армии пропадать не должен!

Полк снова вышел в лагеря. Они были в трех трамвайных остановках от военного городка. Я находился попеременно то там, то в штабе. Лето было жаркое, и я много купался в море. Иногда в свободное время садился на трамвай и ехал в лагерь сражаться в шахматы со своим постоянным партнером — начальником штаба полка капитаном Овчинниковым Николаем Григорьевичем. Мы с ним ночами дулись в шахматы, выигрывая попеременно. И это — накануне войны: полнейшая беспечность и старших, и младших по званию!

Обмундирование на мне было новое. Перед праздником 1 Мая получил сержантские треугольнички — на этот раз отвертеться не удалось, но думаю, что теперь это на сроках службы не отразилось бы, поскольку вот-вот должна была начаться война.

Насколько были осведомлены о вероятной войне командир полка, начальник штаба, капитан Батеха, наконец? Понятно, что стратегические планы Политбюро и Генштаба, которые были, а их не могло не быть, тщательно скрывались от командного состава армии. Это и неудивительно, если вспомнить, сколько германских, японских и других «шпионов» было даже среди первых Маршалов Советского Союза! А тем более командиры корпусов, дивизий, полков никогда вообще не посвящались до последнего часа, когда уже было пора выступать. Но какая-то информация должна была просачиваться? Поскольку ПНШ-3 по разведке и мобработе, равно как и командир полка, ничего подобного и не подозревали, то можно только предполагать высочайшую степень секретности таких стратегических планов. В курсе дела могло быть только ограниченное число генералов Генштаба.

Поэтому жена Данилова и приедет к нему в Одессу накануне войны, и намучается с детьми досыта от такого летнего «отдыха», попав в оборону Одессы. Очень трудно понять такую беспечность. Я до сих пор не перестаю удивляться полнейшей неосведомленности как командира полка, таки ПНШ-3 по разведке и мобработе.

И вот первая ласточка: 14 июня — за 8 дней до начала войны — радио и печать распространили по стране успокоительное сообщение ТАСС, которое вконец усыпляло чувство бдительности советских людей. В этом опровержении говорилось о том, что Германия не намерена порвать пакт и напасть на нас, а переброска германских войск к границам СССР вызвана якобы каким и-то другим и мотивами.

Мы прослушали это сообщение днем 14 июня по принципу: в одно ухо вошло, из другого вышло! Командование полка прямо заявило нам: «Эта информация не для нас, а для Германии и других европейских стран». Правда, если Сталин готовился в июле наступать на Германию (по В. Суворову!), то такая информация, безусловно, была полезной. К сожалению, там были не глупее нас.

Затем нам в полку объявили, что 15 июня состоится выступление В. Молотова — второго лица в государстве — по радио. Прождали весь день, но выступления так и не услышали. Обстановка в полку становилось все напряженнее: все понимали, что со дня на день должно что-то произойти, и с тревогой и нетерпением ожидали этого.

Ждали, но ничего не предпринимали! Никаких приготовлений в полку к вероятным боевым операциям не производилось. Мое рабочее место — отдел разведки и мобработы — позволяло мне знать намного больше, чем любому в полку, но все равно похвастать было нечем: все тайны и секреты надежно хранились в сейфах Генштаба. Армия никаких приказов, кроме как «держать порох сухим» и не поддаваться на провокации, число которых непрерывно росло, не получала.

Такая страусиная политика станет величайшим преступлением Сталина против армии и всего народа, приведет к неисчислимым потерям и жертвам, утрате инициативы в приграничных боях. Мы всегда были крепки задним умом, а надо было поставить артиллерию на прямую наводку и по-русски сказать фюреру: «Гитлер! Не дури — получишь в рожу»…

И опять все о том же: мобплан 1941 года лежал в моем рабочем столе, но никаких команд даже на скрытую мобилизацию приписного состава к нам из дивизии не поступало. До последнего дня полк оставался на штатах мирного времени, а приписной состав находился дома. Мне известно, что соседние стрелковые дивизии Одесского военного округа приказа о переходе на штаты военного времени тоже не получали. Наш полк продолжал обычную учебу, а на календаре уже стояло 21 июня 1941 года. Ничто не предвещало войну именно завтра. Ждали ее, проклятую, каждый день, но чтобы в такое чудное солнечное воскресенье — этого никто не предполагал. И это случилось…

22 июня 1941 года около 4 часов утра дежурный по штабу весело разбудил меня толчком в плечо и протянул два запечатанных сургучом конверта. Я их сразу узнал, поскольку сам их когда-то печатал для дня Ml.

В соответствии с мобпланом я, сержант такой-то, в случае боевой тревоги должен был немедленно известить об этом командира полка и начальника штаба. Другие сержанты в то же самое время обязаны поднять командиров батальонов и практически весь командный состав полка, в то первое военное утро мирно посапывавший в обнимку с женами: пусть Гитлер подождет, они еще не выспались!

Подумал ли я в тот миг о том, что мне предстоит известить своих командиров о начавшейся войне? Конечно, нет! Почему? Во-первых, в субботу вечером все отдыхали, слушали концерты, смотрели кино… Какая может быть война? А может, это просто учебная тревога? Во-вторых, каждый усвоил жесткое правило службы — бегом выполнять любой приказ, не расходуя драгоценное время на ненужные расспросы и разного рода «думанья». Для всего этого есть твои командиры. Хорошо это или плохо? Моя позиция тогда была совершенно четкой: только на такой основе и может существовать армия, иначе — это неуправляемая масса людей. Так ли это?..

Не думая ни о какой войне, я быстро оделся, натянул сапоги, засунул «совсекретные» пакеты под гимнастерку и выскочил за ворота. Часов тогда у нас ни у кого не было, зафиксировать время я не смог. Но об одном подумать на бегу я все же успел. Пробегая мимо кухни, я почувствовал такой родной запах жареной камбалы, которую в это утро должны были подать с картофельным пюре на завтрак — божественная вещь для солдата! Подумалось: а вдруг я опоздаю на завтрак или мне его не достанется? Мысли о возможности не успеть на вкуснейший завтрак заслонили войну, подстегнули меня, и я побежал быстрее.

Квартиры комсостава находились в домах по Пушкинской улице, в центре города, примерно в двух-трех километрах от военного городка.

Я легко бежал по пустынным улицам спящего города — налегке, без обычного «полного боевого» снаряжения, без которого, бывало, шагу не ступишь. Вокруг было тихо, и война еще ничем себя не выдавала.

С командиром полка и начальником штаба я имел постоянные контакты по службе. Оба командира жили на одной лестничной площадке. Влетев на второй этаж, позвонил одному и другому.

Командир полка майор Остриков был серьезным, вдумчивым и немногословным человеком в возрасте около 45 лет; на Гражданской войне он получил орден Боевого Красного Знамени; в полку пользовался авторитетом и уважением. Первой открыла дверь его жена. На ней был накинут халат. Я откозырял ей и показал конверт: отдавать можно только майору.

Она изменилась в лице и споро пошла за мужем. Вошел майор. Поприветствовав его, я вручил конверт и спросил:

— Товарищ майор, какие будут приказания?

— Обожди, я оденусь. Вместе…

Пока он одевался, я известил капитана Овчинникова и вернулся в квартиру старшего начальника. Майор уже был готов, и жена вывела к нему двух маленьких славных дочек — попрощаться с отцом. Они были в длинных до пят ночных рубашонках светло-розового цвета.

У меня что-то ёкнуло в груди: на учебную тревогу так не уходят. Майор поднял девчушек на руки и долго целовал их, как будто прощался навсегда. Он их больше не увидит. Жена, провожая его, не могла сдержать слез. Эта неожиданная сцена прощания подействовала на меня, отрезвила, и только тогда в сознание закралась мысль о том, что происходящее начинает походить на приближение войны.

Меня поразило и другое. Я — мальчишка, сержант, мне по штату положено бежать через весь город с конвертом за пазухой. Но обратно мы дружно бежали втроем! Это было неслыханно! Я не могу об этом забыть до сих пор. Командир полка и начальник штаба, люди весьма немолодые, бежали по городу поднимать полк на войну! Наша дивизия называлась «дивизией прикрытия границы», а командир полка не мог воспользоваться ни велосипедом, ни мотоциклом, ни автомашиной, ни повозкой на худой конец. Неужели так можно начинать войну? Как объяснить это самому себе? Но тогда мы просто бежали, а думать о нелепости такой системы оповещения стали намного позднее. А почему нельзя было оповестить по телефону? Много возникает таких «почему», а вразумительных ответов не найти. Таков был наш общероссийский порядок, засекреченный вдоль и поперек!

Мы благополучно добежали до полка и разбежались: кто в штаб (Остриков с Овчинниковым), а кто в столовую (это, конечно, я). Мои действия оказались весьма предусмотрительными, иначе в этот день позавтракать мне бы не пришлось.

Пока ел, мне было официально объявлено, что с этого дня, с 22 июня 1941 года, вступает в свои права рожденный в муках мобплан.

А потому, наспех проглотив любимую камбалу, я вынужден был тут же надеть полное боевое снаряжение, в том числе и каску, несмотря на жару — так теперь полагалось — и отправиться по-быстрому принимать пополнение из Ленинского райвоенкомата. О каске я упомянул неслучайно, и ниже о ней еще будет речь.

Первые трамваи уже пошли. Выйдя из военного городка, я направился на трамвайную остановку. Тем временем полк покинул лагерь и вернулся в казармы.

Трамвайная остановка была напротив КПП. Мое внимание привлек в эти утренние часы низенький мужичонка, довольно неряшливо одетый. Он все время подозрительно крутился, высматривая что-то по сторонам. Требовалось немедленно проявить бдительность, и я его спросил, что он тут делает? Он стал довольно невнятно лопотать, спрашивая в свою очередь меня, как ему проехать на такую-то улицу, причем название улицы употребил старое, дореволюционное. Вынув из своих карманов горсть монет старой чеканки, он продолжал болтать. Мне этого было достаточно. Выяснять с ним отношения я времени не имел, поэтому вежливо взял его за шиворот, довел до КПП и сказал стоявшим на посту:

— Этого «дядю» отведите к Тараканову. Пусть разберется с ним. Скажите — от меня. Болтается напротив КПП и высматривает.

Старший политрук Тараканов был начальником особого отдела полка, представлял военную контрразведку. Я часто контактировал с ним в период работы в моботделе. Ребята на посту скучал и и с явным удовольствием выполнили мою команду.

Освободившись от «дяди», я сел в трамвай и поехал в райвоенкомат. Как приятно ехать в полупустом трамвае. Второй раз бежать по городу не пришлось.

На всю жизнь врезались в память сцена прощания во дворе райвоенкомата. После войны ее будут часто показывать в кинофильмах, например в «Летят журавли» и в других. Глядя на проводы мобилизованных, я воочию убедился в том, насколько правы были мы, молодые солдаты, когда не хотели уходить на войну через военкомат, а желали встретить ее в родном полку. Тяжело было смотреть на прощавшихся. Все понимали, что провожают своих близких на войну, которая вот-вот будет, а надетая мной каска усиливала серьезность момента, и люди менялись на глазах: раз у сержанта на голове каска, значит, это не просто сборы приписного состава, а что-то другое. Дело в том, что страшное слово «война» пока ни в полку, ни в военкомате, ни в городе — никем не произносилось. Не было такого слова в обиходе в первую половину дня — 22 июня. Все чувствовали, что война уже рядом, но боялись произносить это слово, чтобы оно не стало реальностью. А вдруг еще не война?

«Берут на сборы? — Да, берут».

«Война может случиться? — Да, может, но пока ее нет».

«Вроде Одессу в это утро бомбили где-то на окраине? Мы слышали отдаленный гул и стрельбу зениток. Но может, это учебные стрельбы?»

Пока никто в Одессе в это утро не ощущал, что началась настоящая война, и я в том числе.

Время прощания кончилось. Документы оформлены. Пора мне было вести людей в полк. Те безликие фамилии бывших солдат и сержантов, которых я пол года тому назад отмечал «галочками» в списках военкомата, обрели плоть и кровь и через пару часов должны был и стать бойцам и и командирами РККА.

Время уводить людей: долгое прощание расслабляет…

— Внимание! Закончить прощание! За мной в колонну по четыре становись!

Я часто вспоминал эту тяжелую сцену, особенно когда стало ясно, что мало кому из нас, действующих лиц, посчастливится вернуться домой. Такой кровавой и длительной войны никто из нас не ожидал.

А пока наш строй бодро шагал по улицам Одессы, и горожане, появившиеся к тому времени на улицах, не обращали на нас никакого внимания. Ведь в последние месяцы столько солдатских колонн и приписного состава передвигалось по городу, что все давно привыкли к ним. Вот только на мою каску иногда посматривали с улыбкой: «Бравирует молодой сержант. Можно подумать — на войну собрался». Так думали пока в Одессе.

Я передал людей на обработку и поспешил в Кировский райвоенкомат за таким же пополнением. Везде повторялось одно и то же.

Приближалось время обеда, когда объявили, что по радио ожидается выступление В. Молотова. На этот раз оно действительно состоялось.

Наконец все встало на свои места, и слово «война» было произнесено. Все восприняли это сообщение спокойно и продолжали делать свое дело.

Сразу после выступления В. Молотова майор Остриков вывел полк на Пролетарский бульвар в полном боевом вооружении и повел его на границу. По-настоящему полк следовало бросить на границу автомашинами, но такой возможности округ не имел: не один наш полк в этот день выдвигался к границе! Полк шел на войну не спеша, обычным походным шагом, да еще нагруженный до предела вооружением и всем, чем положено, в сопровождении повозок, доверху забитых патронами, снарядами и прочим.

Капитан Батеха, по-видимому, ушел с полком. В военном городке я его в эти дни не видел.

Мое рабочее место было у специального окошечка: мне сдавали паспорта и повестки. Я бросал их в урну и называл каждому его подразделение и должность. За этим окошечком я просидел весь оставшийся день — 22 июня — и до вечера 23 июня. Поесть было некогда, но обо мне вспоминали и приносили обед. Наспех глотая суп и макароны, я продолжал приемку и распределение людей.

К вечеру 23 июня пополнение полка — около 1500 человек — было одето, обуто, накормлено и вооружено. Помощник командира полка по материальному обеспечению майор Цуран, восседая на белом коне, повел колонну на фронт для воссоединения с кадровой частью полка.

105-й запасной стрелковый полк, согласно мобплану, также был сформирован и пока оставался в Одессе.

Из горвоенкомата прислали за мной полуторку. На ней я должен был отвезти все бывшие совсекретные бумаги мобплана и вообще все, что находилось в моботделе. Я упаковал свое хозяйство в картонные коробки и ящики от патронов, отвез в горвоенкомат и передал на вечное хранение. Но все эти документы погибнут в период обороны Одессы, и никто и никогда не сможет подтвердить тем, кто останется в живых, а также родным погибших, что люди были призваны в конкретный день, в конкретную часть и т. д. Они уже тогда стали наполовину без вести пропавшими!

После передачи документов полуторка подбросила меня до полковой колонны. Водители тепло попрощались со мной и уехали. Я снова был с полком. Вокруг — темнющая ночь, и только дыхание тысячи людей выдает присутствие колонны.

С Одессой я распрощался навсегда. Побывать мне в ней больше не удастся, но мне очень дороги воспоминания об этом чудном южном городе, так похожем на мой Ленинград. Главное — из этого города я ушел на большую войну…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.