В моих записках нет ничего придуманного. Все это было со мной либо с моими футбольными друзьями, родство с которыми я чувствую до сих пор самое сильное. Ибо пережито это было всерьез молодым, сильным организмом, молодой и страстной душой, всем существом, бескорыстно любящим эту великую игру — Футбол.
Когда смотришь, как играют футболисты, с высоты трибун Лужников, то действо напоминает перекатывание внутри пустого ящика от письменного стола застывших пластилиновых фигурок.
Если спуститься вниз, мимо удивленно осматривающих тебя фанатов к самой кромке поля, то непременно будешь потрясен хрустом рвущейся под шипами бутс травы, ором игроков, вспыхивающим матом, харканьем сухой слюной, обрывками фраз, клокочущими где-то в кратере гортаней и легких «ты чтоблядьсуешьвстык…»
Вы будете поражены обилием звуков настоящей сечи, хрипа упавших на траву от ударов по голени, проклятиями за незабитый гол или плохой пас.
Но болельщик этого ничего не слышит. Он слышит только самого себя, рядом сидящих, весь стадион, иногда еще гул самолета, высоко пролетающего над стадионом. Тогда он отрывается от игры, вдруг замолкает, ведет взглядом сверкающую игрушку и шепчет: «Во бля, прет…» Или еще после пенальти — «куда ж ты фуфло пыряешь, я ж не за это платил…» Но больше всех и дальше всех слышит сам игрок. Всё. Даже шепот на отдаленных скамейках: «Ну как тебе этот?» (Это про него). «Да так, ничего пылит, иногда». (И руки его опускаются. И мяч все чаще ходит мимо него). Или наоборот — «класс, колотуха у него, не дай Бог, ручонки отсушит любому киперу. Да и бежит, как электричка… не зря взяли…» (И он поднимает голову, машет своим — мол, ну что же я стою, играйте на меня…) И вот уже стадион весь орет вслед его рывку.
Когда идешь вперед, то возвращаешься к началу, к маленькому провинциальному стадиону, где ты проводишь все пыльное и жаркое лето среди футболистов местной офицерской команды. Они целыми днями стирали свои гетры, плавки, трусы, футболки, потом купались под душем и загорали. А часам к пяти начинали тренироваться. Я подавал им мячи из-за ворот, каждый раз стараясь бить по мячу так же, как они. Мне они представлялись тогда крутыми игроками, взрослыми мужчинами, загоревшими и грубыми, хотя на самом деле были мальчишками лет 19-20, служившими срочную службу. А офицерской команда называлась только потому, что принадлежала гарнизонному Дому офицеров. Каждое утро я приходил в их стан разложенных на солнце портянок, мячей, гимнастерок. Ложился на траву загорать вместе с ними. Ребята относились ко мне хорошо, приветствуя как-то непривычно для моего юного уха: «Привет, пацанок». Потом кто-то из них говорил: «Ну что, постучим?» И мы шли к футбольным воротам запасного песчаного поля и долго били какому-то случайному, забредшему с центрального рынка «чайнику», который прыгал неуклюже за мячом и обязательно разбивал себе колени, локти, но все равно был счастлив, вытирал пыль с кровью и туповато улыбался. Мяч был настоящий, ниппельный, и подержать его тогда удавалось не каждому.
Из солдатиков меня никто не обижал, только иногда кто-то из них как бы шутя бросал: «Слышь, пацан, а сестра у тебя есть?» — «Есть, а что?» — наивно спрашивал я… «Приведи, а?» — И все почему-то дико ржали — маленький табунчик загорелых кентавриков, ошалевших от накопленной спермы в крепко скрученных яйцах, которые угадывались под плавками. Я уходил слегка обиженный, но назавтра приходил опять, потому что запах нитрокраской крашенного мяча, запах тренировочного пота и кожаных бутс сводил меня с ума. И я был готов им простить все ради возможности обладать этим вместе с ними. Хотя и на правах подающего мяч или таскающего за королем команды фибровый чемоданчик со всеми игровыми причиндалами футболиста.
Когда мне исполнилось лет 16 и уже, как поговаривали за моей спиной, я «подходил», то меня буквально растаскивали поиграть за какие-нибудь команды, чтобы посмотреть, а иногда просто заменить заболевших. В товарищеских, конечно же, матчах. Я все принимал с охотой. Ибо было это для меня тренировкой. За кого я только тогда не переиграл — от сборной глухонемых города до вполне солидных команд-мастеров. Однажды я поехал с командой мастеров класса «Б». В конце пятидесятых — начале шестидесятых это были очень сильные клубы. Потягаться с ними было интересно. Команда была специфическая, военная, да не просто военная, военно-морская — СКЧФ из города Севастополя. Кстати сказать, много известных футболистов вышли тогда из нее, достаточно назвать хотя бы одного из них — торпедовца Бориса Батанова. Приехали мы в жаркий и пыльный Жданов (так тогда Мариуполь называли), игроков ровно одиннадцать, так что играть буду обязательно, собственно поэтому и позвали. Отношения между игроками и тренером были очень специфические, поскольку существовала система подчинения на уровне мичмана, капитана и даже адмирала. Так вот, вечером, в Жданове, первое, что мы сделали после того, как бросили вещи в задымленной гостинице, конечно же, пошли в ресторан перекусить. В кабаке играл квартет — контрабас, пианино, аккордеон, ударник. Ударник еще и пел: «Я не третий, я не лишний, это только показалось…» Посетителей было мало, и к нам сразу бросился официант. Столы были сдвинуты по-флотски, и он спросил: «Ну, что будем кушать?» Стояла пыльная ждановская жара, и всем, конечно, хотелось окрошки. Официант сокрушенно почесал нос и сказал: «Сейчас пойду на кухню и узнаю, сколько порций осталось». Он вернулся и разочарованно объявил: «Осталось только три…» Все по-школьному потянули руки: «Я! — Я! — Я!» Официант развел руками — всего три, решайте сами. И здесь военная дисциплина сказала свое. Резко встал над столом тренер СКЧФ Артемьев (не путать с бывшим игроком «Локомотива» Виталием Артемьевым) и прекратил все споры. «Внимание, — скомандовал он, и все примолкли, — окрошку будет кушать мичман Ананьев (капитан команды), старший матрос Скляров (лучший нападающий) и…» Руки опять потянулись, но уже прямо к носу старшего тренера. «Я! — Я! — Я!..» И… Он почему-то победоносно оглянул весь зал: «я», — ткнув при этом себя пальцем в грудь…
Так я постигал уставные и неуставные отношения внутри футбольных команд. Но что касается Спортивного Клуба Черноморского Флота, то пока там был командующим адмирал Горшков, который был неравнодушен к футболу, флотская команда была знаменитой. Игры ее проходили на переполненном стадионе в Севастополе. Это был праздник. К центральной трибуне всегда подводили ковровую дорожку прямо по ступенькам, куда поднимались старшие морские чины во главе с Горшковым. И болельщики затихали, потому что тут же смотрели в программы — кто же сегодня выйдет в составе одиннадцати? Мнение Горшкова было решающим — кого поставить, а кого и нет. И вот на поле выкатывались двадцать два игрока, и спектакль начинался. После забитого гола в ворота противника адмирал исчезал за небольшой шторкой со всей свитой. А выходили из-за нее веселые и разгоряченные.
Как-то на одном из таких представлений счет после первого тайма был 0:4 не в пользу моряков Севастополя. Адмирал стоял подобно Ушакову, вцепившись в борт адмиральской трибуны, и что-то выкрикивал, потом, когда тайм закончился, вместе с оруженосцами скрылся в раздевалке футболистов.
Не было запретных троп для нас, мальчишек, хотевших знать все футбольные тайны. И вот я уже вишу на стене, и мой левый глаз заглядывает в раздевалку, где царит траурное молчание. Игроки опустили головы, тренер Артемьев и капитан, как обычно, не разбирали игру первого тайма. Слышался только адмиральский голос: «Позор, сдаете редут за редутом, бегом вперед-назад не играете, чтобы запутать противника. Нападающие, почему не бомбардируете передний край обороны? Мичман Ананьев, капитан команды, бросил якоря, дрейфуешь. Второй тайм, — продолжал Горшков, — начинаем со штурма, командовать буду я…»
И в таком духе все 15 минут. Что делать? 0:4 в первом тайме с такой командой как «Жальгирис» (а она тогда была очень сильной командой) — это практически гиблое дело. Но чувство юмора никогда не подводило футболистов, даже перед грозными адмиралами. Когда команды вышли на второй тайм и адмирал Горшков занял свое место, вдруг прямо с поля на него побежал капитан команды мичман Ананьев. Он поднялся прямо по ковровым ступенькам, сняв фуражку с какого-то капитана, и, отдав под козырек адмиралу, вытянувшись как полагается, произнес: «Товарищ адмирал, разрешите обратиться?» «Разрешаю», — вполне серьезно ответил адмирал. «Прошу вас дать команду на штурм ворот противника». «Начинайте!» — скомандовал Горшков. И его команда… получила в свои ворота еще три безответных гола.
В день второго мая крымской ранней жары Валера Захаров лежал в красном гробу, в черном костюме, в белой рубашке и галстуке, завязанном двойным, чуть искривленным узлом. Его тяжелые руки были сплетены на животе так, как будто одна пожимала другую. Молодой, красивый, 52-летний. Врачи-патологоанатомы, мои знакомые, сказали, что при вскрытии его органы были феноменально здоровы и умер он от алкогольной интоксикации. Через затылок проходил свежий шрам аккуратно зашитой раны уже мертвого человека…
Я стоял над гробом своего друга, и в голове прокручивалась вся тридцатилетняя лента нашей истории. Его хоронили почти все футболисты из разных поколений, потому что все его любили, уважали, как впрочем, и он сам всех — при жизни. Передо мной лежал навсегда неподвижный человек, который научил меня танцевать твист, привил вкус к английскому языку, одежде, человек, у которого я научился играть. Человек, который, как только я попал в команду мастеров, увел меня от дешевых соблазнов легкой футбольной жизни, когда можно было бездумно пердеть в компаниях за картами, шляться по городу, ничего не читать, ни о чем не думать. Как ни странно, перед любым молодым человеком всегда встает этот выбор в команде, ибо компании всегда разнородны и они втягивают молодого за счет игрового авторитета быстро и практически навсегда. И вот ты уже там — или среди матюкающихся, сплевывающих, хамящих, или…
Валера был счастливым исключением. Он сразу взял меня в оборот, и мы подружились. Отыграв три сезона за «Таврию», он был призван в СКА, в Одессу, где провел практически без замен еще три сезона, а затем вернулся в «Таврию», где и закончил играть вместе со мной в семидесятом. Он был чрезвычайно робким человеком, несмотря на футбольное бесстрашие, огромную работоспособность и технику. Он мог перебегать один всю команду, великолепно играл головой. Одна беда была у него, которая и погубила его таким молодым и здоровым и с которой никто практически не мог справиться.
Начну с того, что в Крым он попал из Рязани, после того как там у него умер отец — военный, полковник, вернувшийся в конце пятидесятых из Китая, где он заканчивал срок своей армейской службы. Валера говорил, что денег его семья привезла в Рязань к родственникам мешок или два. Поселились они у брата отца и сели праздновать за стол возвращение на родину. Да так и просидели, не вставая из-за стола, три года, пока не пропили эти два мешка, а отец его не умер. Валера рассказывал мне о жестоких застольях родственников, и о том, что ему как мальчику в то время перепадало то на фотоаппарат, то на велосипед, то на что-то еще… Но в Крым его семья приехала без отца и почти нищей. Ах, Валера, Валера… Это-то и запало ему больше всего в душу. Он часто говорил: «Сын футболиста будет футболистом, сын пьяницы будет…» И улыбался при этом, будто не веря сказанному. Он мог не пить месяцами, год, два, но, если запивал, то все шло под откос — деньги, дела, футбол, жизнь. Сразу в ход шли все накопления, появлялись люди — халявщики, которые раздевали его, ухватив толику пьянства и исчезали в семьях, появлялись другие, а он стоически продолжал. Одно время мы сильно зациклились с ним на этом, когда оба ушли из футбола и остались не у дел. Он был старше меня на шесть лет, здоровее. Я мог вынести 3-4 дня запоя, потом уезжал на сутки домой, отсыпался и приезжал за ним на такси. Кое-как собирал его, трясущегося, как я называл его тогда — мультипликационного, сажал в такси и увозил за город к матери. Он отходил там, недели две пил молоко, бегал кроссы и наконец я слышал его робкое постукивание в мою дверь. Я знал, что это Валера. Я открывал, он стоял выглаженный, побритый, светло улыбался и говорил: «Санек, ну что, пройдемся?» Мы выходили с ним в радостный город, и он говорил: «Ну что, по окрошке?» «Нет…» — тянул я. И соглашался. Мы шли в ресторан, и весь круг повторялся. Наконец, я не выдержал. Врачи предупредили меня: еще раз перепьешь — сдохнешь. Я поверил и испугался. Валера отнесся к этому уважительно, но сам оставался при своих… Он был уникальным человеком, да и, пожалуй, уникальным футболистом. Анатолий Федорович Зубрицкий, который слыл очень жестоким человеком и тренером, никогда не отчислявшим игрока дважды, отчислял Валеру из «Таврии» восемь раз и восемь раз брал назад, ибо при всей жестокости знал цену ему как игроку, и, как ни странно, понимал его душу. «Представляешь, Санек, — говорил Валера мне, — в Ростове, после игры мы выпили несколько бутылок шампанского и сидели в номере. Вдруг ворвался Зубр и набросился на меня — мол, это все ты, и представляешь, при всех вылил мне бутылку шампанского на голову… Позор, позор мне… А утром я иду по улице и вдруг вижу, что навстречу мне опять Зубр идет. Ну, я в сторону, а он ко мне и представляешь, Санек, прощенья попросил за вчерашнее… Да я чуть не сгорел со стыда…» Да, чтобы Зубрицкий просил прощенья — это редкость. Но, видимо, Валера был действительно редкостью, что даже такие зубры, как Анатолий Федорович Зубрицкий, с ним так обходились. Однажды Валера сказал: «А знаешь, когда мы играли против «Торпедо», то Федоров (тренер СКА, Одесса) сказал: «Будешь играть против Стрельцова и пожестче с ним, вставь ему пару раз, наступай на пятки, не давай играть…» «Ну и как ты?» — спросил я. «Поставили мне за игру двойку. А Эдик из-под меня забил два гола. Ну не мог я ударить его, не мог. Не мог сыграть в кость, я слишком люблю его. Он уже получил свое, я еще отмажусь, пусть будет двойка…»
Валера был весь в этом. Жизнь подарила ему сына и молодую красивую жену, с которой он незадолго до смерти развелся. Жил он один, не признавал никаких работ типа тренерских и работал простым рабочим. Перетаскивал за смену 7-8 тонн металла. Зарабатывал хорошо. Как всегда, был при деньгах до тех пор, пока не запивал. Был щедр в дружбе. Но не любил поблажек от жизни и друзей. Однажды мы уговорили его закончить институт физкультуры. Благо, что все наши однокомандники вышли в начальство. Они пригласили его в кабинет и сказали весело и мафиозно: «Валера, да только приди на первый экзамен… Тут же будешь зачислен, а через пять лет придешь за дипломом». И это было бы так. И он пришел на первый экзамен по физике. Потянул билет. На него посмотрели лукаво и сказали: «Захаров, давайте зачетку, хор…» Он повернулся и ушел навсегда. Я спросил его после: «Валера, ну что же ты, ведь нужна только бумажка, а тренировать ты и так сможешь». А он в ответ: «Противно стало, да и потом — кто из вас решил, что я хочу быть тренером? Я игрок и научить этому не смогу никого. Футболистом надо родиться». Он и прожил свои оставшиеся 22 года как игрок — по утрам делал мощную зарядку, играл три раза в неделю и работал. Еще слушал своего любимого Элвиса Пресли. Трагедия была предсказуема, но неожиданна. Он запил накануне майских праздников. Я жил уже в это время в Москве, но собирался прилететь в Крым на майские дни. Еще из Москвы названивал ему, но никто не отвечал. По прилету я дозванивался ему, общим знакомым, все говорили, что он в порядке, наверное, у матери, за городом, но что-то меня терзало и мучило весь день. А наутро раздался звонок, что он умер. Сестра, которая приехала к нему, застала его в луже крови. Вероятно, он ударился головой о тяжелый чугунный бачок в туалете и потерял сознание, пролежав несколько часов. В день смерти, на шестой день запоя он принял три бутылки водки уже на ослабленный организм. И, вероятно, умер от обезвоживания, ибо, если бы не потерял сознание, то пил бы воду и выводил бы из себя спиртное. После похорон я зашел к нему домой. На стене висели его фотографии, когда он играл за СКА Одессу и рядом он же — в форме офицера. И я тут же подумал о судьбе отца и сына — военного и футболиста, футболиста, который был всегда футболистом…
Похоронили его далеко от центральных аллей кладбища. Витя Горелов, бывший игрок «Таврии», работавший могильщиком, поклялся всем перезахоронить поближе к центру, чтобы матери легче было ходить к сыну. Я сказал: «Витя, надо спросить родных». Родные согласились. Я как-то не поверил этому и улетел в Москву. Через неделю Витя мне позвонил и сказал: «Слышишь, Саня, я сделал это, ради него, он же был святой, и мы все любили его, приезжай, посмотришь…» Через месяца два я снова приехал в Крым. Первый же встречный, который знал всех нас, сказал мне: «Ты знаешь, Витя Горелов погиб в автокатастрофе». Вот так, не верь после этого в приметы и не будь суеверным. А, кстати, почти все футболисты очень суеверны.
С детства в семье меня называли Шуриком. Это домашнее имя перекочевало сначала в юношескую команду, а затем уже и во взрослую. Когда я сидел в запасе, а команда играла плохо, то весь 15-тысячный стадион «Таврии» шумел: «Шурика на поле!» Тренеры поддавались давлению и подпускали меня, 17-летнего. Правда, с опаской, пока однажды я не спас команду, устроив «скандальчик» на левом краю с прострелом в центр. После этого я стал своим. Но имя Шурик закрепилось в сознании фанатов надолго. Когда играешь, то это лишь кажется, что видишь только происходящее на поле. Неправда. Футболист устроен так, что он и слышит, и видит почти каждого болельщика всякими видами зрения — боковым, периферическим и т. д. Особенно на небольшом стадионе. Так вот и я видел всех. Особенно мне запомнился фанат, который в случае чего вставал над всеми соседями по своему сектору и орал очень смешно и угрожающе, меняя букву «и» на «ы» в центре моего славного имени: «Шурыка не трожь!» или «Да я тебе за Шурыка!»
Лицо его до сих пор стоит перед моими глазами. Где-то он сейчас?
Как-то, когда уже и забыл, что играл в футбол, брел за городом один по заброшенным железнодорожным шпалам, о чем-то размышляя. И увидел, что вдалеке показалась фигура очень знакомого человека. Он шел покачиваясь, ибо был явно пьян. По мере его приближения я разглядел, что он не только пьян, но и одет в какую-то промасленную робу, совсем седой. В общем, сбомжевался мужик. Без промедления я узнал в нем фаната, который любил меня как игрока. Мы двигались друг другу навстречу, и я думал, что мы так и разойдемся — каждый со своим: я — с поэтическими бредами, он — в алкогольной отключке. Но не тут-то было. В момент нашего сближения почти на метр он вдруг зацепился за шпалу и начал падать медленно, поскольку был очень высоким и расслабленным. Когда его голова проплывала мимо моей, он взглянул мне в лицо и, вероятно, узнал, потому что уже с железнодорожного полотна, из-под моих ног раздалось его коронное, но уже в иной модификации: «Вот так-то, Шурык…»
Спиваются не только футболисты, но и болельщики — процесс параллельный, иногда пересекающийся, но футболист всегда заметнее. Поэтому я иногда заводился, сидя уже как болельщик, с крикунами, которые поносили футболистов почем зря. Я как-то спросил одного из таких: «Скажи, а вот ты — кем и где работаешь?» «Я, — почему-то гордо ответил он мне, — на кожкомбинате, обувь штампую». «Но разве твои туфли или ботинки можно носить? Сам в чем ходишь?» «В «ЦЕБО»», — уже потише ответил он и заткнулся надолго…
В школе у меня очень хорошо было с физикой и математикой. Иногда за четверть в дневнике стояло по двадцать сквозных пятерок. Поэтому, уже играя в «Таврии», я пошел и сам поступил на физико-математический факультет. Это вызвало в команде легкий шок, издевательства, насмешки, но и немного уважения — интеллектуал, бля… Четверо из команды тоже без труда поступили на факультет… физвоспитания. Один из них, Юра Глухих, особенно беспокойный, после окончания вступительных экзаменов забрел на кафедру еще до первого сентября и в панике прибежал ко мне: «Санек, выручай, а?» «Что случилось, Юра, все ведь в порядке, ты уже студент». «Ну да, в порядке, я только что был на кафедре, и там висит объявление «Всем, кто не сдал флюорографию, срочно сдать», а я ведь не сдавал, у тебя учебник есть?» Я, конечно, посмеялся, но успокоил его, хотя зачем ему нужен был какой-нибудь учебник вообще?
Прошло лет десять. Я похаживал на футбол, наблюдая за «Таврией». И вот в ней появился хороший центральный защитник из «Шахтера» — Василий Грубчак. Он покорил меня не столько игрой, сколько безукоризненным вкусом в одежде: все — от галстука до шнурков ботинок — выдавало человека не только культурного, но и образованного, может быть, даже интеллектуального. После одной из игр мы засели в одном из номеров гостиницы и начали толковище. Как всегда, у футбольщиков это анекдоты, девочки, рассказы о знакомых из других команд, смешные случаи, естественно — поддача. Вася с лицом киногероя нравился мне все больше, ибо понимающе молчал и кивал мне: «Мол, смотри, чего несут, мы-то знаем толк…» Наконец я спросил его: «Слушай, а ты знал Юру Глухих, он потом годик катал за киевское «Динамо»?» «А, это тот, который вырвал у Лобана квартиру из трех комнат на Крещатике, не сыграв ни одной игры за основу? Конечно, знал, дурной такой…» «Так вот слушай хохму о нем…» — начал я. Когда я закончил на «книге по флюорографии», Вася резко оборвал меня: «Слушай, Санек, что ты мне пропихиваешь, у меня тоже для техники в голове масла не хватает…»
Футболист, игрок — это фантом. Пролетает в футболке с номером над стадионом и исчезает где-то навсегда. Только взлет напоминает о нем как о человеке — миг, момент славы, деньги, узнаваемость на улицах. Как завязал — все, стоп, даже контролеры не пускают на стадион без билета. Конвейер судеб, фамилий. Зрелище остается, игрочки высыпаются на поле и ссыпаются в какой-то потайной мешочек кем-то невидимым. И вот проходят десять, двадцать лет — форма есть, а где плоти некогда незаменимых? Не по сему ли и отношения их тогда быстры, остры, открыты, как момент на поле: использовал — забил, нет — все, гуляй Вася, на следующую игру могут не поставить. Но в этом весь азарт, сладостный смысл. И ты отдаешься всему этому без слов. А действительно, зачем имена, фамилии, если жизнь — тебе, а ты ей — нравитесь? Если после игры можно трем-четырем знаменитым красавцам в чужом городе снять такое же количество девиц, наблюдавших за игрой, и устроить с ними лихую вечеринку всем вместе, и потом в темноте гостиничного номера слышать с соседней кровати бессвязные оргазменные вопли, сквозь которые все-таки пробиваются опознавательные знаки: «Семерочка ты моя, ах ты моя семерочка…» А ведь любой хороший игрок после ухода из футбола — это просто неиспользованные способности, опыт, накопленный за годы игры. Ведь если человек талантлив в футболе, он может осуществиться и во многом другом. И таких случаев немало. Хитрость, смекалка, ловкость — все может пойти в дело.
Был такой футболист — Виктор Скрипка. Он играл за флотскую команду Севастополя, потом за «Таврию». Его умению бить по воротам из любого положения завидовали все. Но как-то он рановато ушел из футбола. Отличался он и тем, что мог прикинуться «валенком», заводя огромное количество вполне серьезных людей. И только когда все понимали, что это была незлая хохма, то все ему прощали. Как-то весной, уже не упомню, в Сочи на сборах было очень серьезное совещание всех судей Союза, и они решили устроить встречу с футболистами команд мастеров, находящихся на сборах на побережье Кавказа. В огромном зале мы все сидели, команд 15-20, тихие и робкие. В президиуме — вся судейская элита. После общих рассказов о том, что такое футбол и как его надо судить, Архипов (или Латышев) бегло спросил: «Вопросы будут?» Естественно, слегка придавленные величием футбольной фемиды, бедные подсудимые хотели без всяких вопросов как можно скорее разойтись. Но только не Витек Скрипка. Такая ситуация была его коронкой, упустить возможность он не мог. И он поднял руку. «Да, пожалуйста», — ответил ему Архипов (Латышев?), и весь президиум величественно покивал головами. И Витек начал: «Скажите, мы вот люди провинциальные, играем, конечно, ниппельным мячом, но вот если теоретически спросить — допустим, нам дали на игру мяч со шнуровкой, и я врываюсь в штрафную площадку с ним и падаю прямо вблизи ворот (судьи и весь зал напряженно и серьезно слушают), и в какой-то момент я вижу, что у шнуровки торчит маленький хвостик, так вот если я успею схватить зубами за этот хвостик и забросить мяч в ворота, будет засчитан гол или нет?» Господи, какую бодягу начали разводить наши знаменитые судьи, чего только не предполагали, но так к единому мнению и не пришли. Витек Скрипач (так мы его иногда называли) сурово слушал, зал гудел в раздумьях. Наконец, все смолкли. И решили разойтись.
Но не таков был Витек, чтобы так просто отпустить судей и не поиздеваться над ними. Он встал опять и спросил: «А вот скажите — если я пробью этот же мяч не сильно, и он полетит в ворота, и в момент пересечения линии ворот он шнуровкой зацепится за гвоздик, на котором крепится сетка ворот, и начнет качаться как маятник: в ворота — из ворот, в ворота — из ворот, будет ли засчитан гол и если да, то сколько?» Тут раздался такой грохот смеха, что, слава Богу, никому не пришло в голову философствовать. Вот так. Я, кстати, до сих пор не могу ответить ни на один из его каверзных вопросов.
Борис Андрееевич Аркадьев, заглянув в душевую и осмотрев меня с ног до головы мокрого, сказал в раздевалке Бубукину: «Валентин, а колотухи у него то что надо, будет играть…» Так началось мое общение с великим, легендарным тренером, которое длилось почти два года. Я млел тогда перед ним — еще бы, если сказал сам Аркадьев! Я понимал, что все по сравнению с ним были пешками, его слово — на вес золота. Было ему тогда 67, но порода старого русского интеллигента, неизвестно как забредшего в футбольные поля после окончания Академии художеств в середине и конце двадцатых, делала его вечно неувядающим, острым, думающим и потому моложавым. Я обожал его, внутренне конечно, ибо именно то, о чем я сказал, раздражало многих жлобов, привыкших, чтобы с ними разговаривали только на их жлобском языке. Аркадьев же был верен себе. Ни одного матерного слова я не услышал от него, даже в те моменты, когда это, может быть, и было оправданно.
…Автобус вкатывал в подмосковную Баковку, а там — до сих пор тренировочная база «Локомотива», и останавливался. Борис Андреевич, всегда сидевший на первом сиденье, вставал над всеми и произносил свой неизменный текст: «Через тридцать минут в нашей аудитории мы собираемся для разговора о прошедшем матче, быть всем в полной игровой экипировке, затем состоится спарринговый матч между двумя составами — основным и дублирующим…» Конечно, такие слова как «экипировка» и «аудитория», тем более — «спарринг», вызывали недоумение и тайную ненависть у некоторых, которые за спиной называли его «старый». «Уголек» и «Клим» — это были тайные кликухи для начальника команды Рогова и второго тренера Ворошилова Виктора Федоровича, которого по аналогии с командармом так открыто и звали, и он не обижался. Они тоже уважали Аркадьева. Любил его и Бубукин — веселый, общительный, доброжелательный и немного обособленный человек, с легкой футбольной хитрецой и мощнейшим ударом с обеих ног.
Борис Андреевич был из тех тренеров, кто вселял в игрока уверенность, никогда не топил его. Находил в нем лучшие качества и развивал до предела. Он всегда знал, как ребята зовут друг друга между собой. Эти футбольные клички у него были не обидные, но он никогда не называл игрока не его именем, считая это оскорблением. Был в то время левый крайний в «Локомотиве» — Борис Орешников. Одно качество выделяло его среди других игроков: хорошо бежал. Отсюда и клички, это интересно, как они образовались, — «дорога», «электричка», «пятачок». Последняя, правда, из-за того, что он все время просил у всех пять копеек — «пятачок», чтобы поставить на кон в «секу» (картежная игра, в которую тайно резались тогда все футболисты). Он ставил свой пятачок, быстро проигрывал его и исчезал. В конце сезона поднаторевшие молодые Головкин и Голованов раздели его так, что он вынужден был отдать почти всю зарплату. Он пожаловался Аркадьеву. Первый и последний раз я видел разгневанного Бориса Андреевича. Но это было так смешно, ибо в первый раз он заговорил не своим языком: «До чего дошли, нашему Пятачку нечем платить даже за электричку, придется железную дорогу просить о специальном проездном билете, а вы, сударь, если садитесь играть в карты и проигрываете, то знайте, что платить нужно все равно…» Не помню, чем закончилась эта история, но Аркадьев был Аркадьевым — он никого не наказал, он просто не умел этого делать.
Меня он называл трепетно — Шурец. После удачных игр, он всегда подходил и комментировал каждый момент. Иногда восторженно говорил: «Шурец, сегодня ты дал сольный концерт на левом краю, поздравляю!» Для меня это был праздник. После плохих игр он все равно подходил и успокаивал: «Не расстраивайся, Шурец, помни, что если однажды ты сыграл здорово, то все остальное — случайность». Вот это был подход! Он не мог даже ответить активному хамству. Был у нас тогда массажист Пал Михалыч, бывший боксер, вернее, боксерская груша, которому в молодости отбили все мозги и который мог подойти к обедавшему Аркадьеву и спросить: «Борис Андреевич, у вас не найдется бумага, листик или два?» Аркадьев удивленно поднимал голову и, слегка заикаясь, отвечал: «А зачем это вам, Пал Михалыч, вы что, хотите письмо написать?» «Да нет, в туалет хочу»…
Ах, Борис Андреевич, гонимый в сталинские времена за неиспользование глупых футбольных указаний, никогда не состоявший в партии, любивший Есенина и Блока и недолюбливавший Маяковского! Помню, как он мне рассказывал неизвестную страничку жизни питерского футбольного гения тех времен — Пеки Дементьева. Аркадьев тренировал тогда сборную, и они отправлялись играть в Турцию. Пека приезжал из Питера на поезде. Его встречал Аркадьев. Откуда-то появились пионеры с горнами приветствовать великого игрока. Они оттеснили Аркадьева и стали пробиваться к Дементьеву. Борис Андреевич нарисовал мне такую картину: на верхней полке лежал кумир футбола, не очень любивший совдепию и не хотевший этой помпезности от пионерской организации. Он отвернулся от дверей купе и начал тихо выговаривать, отмахивая в такт рукой: «На хуй, на хуй, на хуй…» Аркадьев рассказывал мне это на прогулке в ваковском лесу. Слово из трех букв он произносил тихо, только цитируя Пеку, при этом краснея. Надо сказать, что честности он был необыкновенной. Когда он что-то утверждал и потом понимал, что ошибся, то всегда публично объяснялся и извинялся.
Эдуард Стрельцов вышел на первый свой матч (официальный) после тюрьмы весной 1965 года в Одессе. Борис Андреевич специально полетел на игру «Черноморец» — «Торпедо», чтобы посмотреть Стрельца. Вернувшись, он на первом же собрании рассказал нам о матче, отметив, что Стрельцов сыграл неудачно и что вообще «от Стрельцова осталась половинка». Следующая игра Стрельца в чемпионате СССР — первая в Москве, была в Лужниках, именно с «Локомотивом». Стрельцов был великолепен. Несмотря на персонального опекуна, он раздел «Локомотив» один на глазах у полной чаши фанатов, которые пришли увидеть возвращение Эдика. Два гола забил он сам и третий сделал полностью, пройдя сквозь всех защитников до самой штанги, пяткой отбросив мяч на вошедшего на скорости в штрафную Щербакова. Тому ничего не оставалось делать, как подставить «щечку». После игры, через день, на разборе — первыми словами Аркадьева были следующие: «Стрельцова немедленно в сборную, я ошибался. Стрельцова стало на половину больше — теперь он еще и тактик, и стратег ко всем его возможностям». И действительно, это было феноменально — пять лет не играть в большой футбол и в этот же год стать лучшим игроком Союза! Об этом еще будем рассуждать, но молодым, не знавшим Стрельцова, кто не видел его игру, я скажу, что двадцатый век породил двух гениев футбола — Пеле и Стрельцова. Поверьте мне на слово, а тот, кто знал и видел его, может подтвердить, что это так.
Но вернусь памятью в «Локомотив». Тогда, я помню, мне довелось участвовать в одном из интересных экспериментов в футболе. В то время вдруг начали поговаривать о реформировании правил игры. Мол, футбол стал скучным, неинтересным, мало голов и т.д. Пошло это, как ни странно, из консервативной Англии, придумавшей, как известно, эту игру. Начались поиски, не приведшие ни к чему. Одним из стремлений «оживить» футбол была попытка отменить положение «вне игры». И вот, специально для опыта, на зимнем запасном поле в Лужниках был проведен экспериментальный матч без положения «вне игры» между «Локомотивом» и «Торпедо». Было это в начале морозного февраля. (Я тогда впервые увидел лицом к лицу в игре Эдуарда Стрельцова). Что же получилось? Ерунда, да и только, комедия… Оказалось, что игроки разбрелись поближе к воротам (с обеих сторон) и стали просить мяч от защитников и полузащитников. Динамика — перекатывание игроков от ворот к воротам — исчезла, остались только крики да взмахи руками — мол, вот он я, дайте мне мяч, и я забью. Вероятно, гений, сотворивший эту игру, не случайно придумал это положение — «вне игры». Линию, за которой начинается смерть движению, смерть самой игре, и не потому, что игра останавливалась, а потому, что разрушалась сама структура мобильности, разрушалась форма игры. И действительно — ведь все, что происходит в футболе, происходит только в рамках прямоугольника 110 на 60 м, ни на миллиметр больше. Отмена «вне игры» вносит хаос, делает игру меньше самой игры, ибо правила устроены так, что ты должен соответствовать им — оттянуться назад, рвануть вперед, но так, чтобы была сохранена тонкая грань между игрой и неигрой. Это-то как раз и заставляет болельщика приковывать свое внимание к полю, где идет перетягивание каната — только заступил за грань — все разрушено, все можно и нужно начинать сначала. Так что эксперимент не удался. Только какие-то мелочи можно менять в правилах игры, а вообще, на мой взгляд, они должны быть неизменными.
Система игры — это другое дело. За тридцать пять лет от системы 1-3-2-5 мы пришли через 1-4-2-4 и 1-4-4-2 к тотальному футболу, где все умеют всё, и… многое потеряли, особенно в зрелищности. Исчезла индивидуальность: финт Месхи, дриблинг Хусайнова, коронный прорыв — «кач влево, уход с рывком вправо» у Метревели и т.д. Кстати, Аркадьев, когда появился так называемый «катеначчо» — оттянутый назад, страхующий центральный защитник, — первым придумал атакующую новинку. Он заявил — второй центральный нападающий (это было в схеме 1-4-2-4) резко выдвигается вперед и играет под центральным защитником на грани «вне игры», связывая его страхующие функции. Много было из-за этого «вне игры», но и много голов, ибо грань — игры и «вне игры» — трудно уловима. А игра стала острее. Не хочу хулить последний американский чемпионат мира по футболу. Но он на моей памяти был самым неинтересным. Главное — он не дал ни новых имен, ни новой системы игры, ни новых футбольных идей. А ведь каждый чемпионат мира — это развитие футбольной мысли, философии игры, это определенный этап в эволюции футбола. Но так не случилось. Причины? Об этом стоит подумать…
Об Аркадьеве я еще неоднократно буду вспоминать в своих записках, но отчетливо помню, как глубокой осенью перед последним матчем чемпионата в Баковку на сбор перед игрой налетели черные «Чайки» и «Волги». Мы все замерли. Что-то случилось. И мы поняли — снимают Аркадьева. Суд был недолгим — минут через сорок Борис Андреевич вышел из дачного здания и медленно побрел к воротам спортбазы. Его догнала черная «Волга» и отвезла домой. А он — как чувствовал. Ибо именно в этот день, когда мы приехали в Баковку и он, как всегда, встал для того, чтобы произнести свою коронную сентенцию о тренировке, и только открыл рот, как вдруг с заднего сидения раздался подражающий ему голос второго вратаря — Вити Туголукова, и точь-в-точь все сообщил об «экипировке» и «аудитории». Борис Андреевич постоял, открывши от неожиданности рот, но потом как-то мягко сказал: «Все правильно, Виктор, все правильно…» И тяжело спустился на землю по ступенькам автобуса.
Играть я хотел страшно. Я был фанатом. Здесь сошлось все — и то, что я любил, как и все, играть, и то, что у меня это хорошо получалось, и что воздух футбола пахнет всегда славой, деньгами, женщинами… А что в этом плохого? Особенно, если заработано все честными ногами и потом? Тем более, для молодого и здорового органона… Ради этого бросалось все — моя любимая физика, нормальный образ жизни. Футболистов считают туповатыми, глупыми. Зачастую это действительно так. Но таков закон этой безжалостной игры. Игра или тренировка вытягивают из тебя все через трубу психофизических нагрузок, и сил на другое не остается. Я помню, как после матча, допустим, во Львове, надо было проехать сутки в автобусе (на самолеты у команд не всегда были деньги), а на следующий день сдавать высшую алгебру. Никакие ранги матриц не лезли мне в голову — сознание было забито переживанием о том, как ты сыграл и как ты сыграешь. Помню, как преподаватели говорили мне: «Надо бросать что-то…» Но было все, как водится у футболистов: «Если учеба мешает футболу, бросай…» Но я продолжал держаться за учебники, чувствуя, что стремительно отстаю от своих друзей-студентов…
Сначала меня дико заражала идея верности родному клубу, где ты вырос. Но потом это сменилось и пониманием того, что надо играть там, где больше платят, где престижнее и откуда можно было бы, в случае чего, скрыться в незнаменитую, но денежную команду, ибо все больше понималось, что ты нужен — пока играешь, а дальше… Как-то, когда мы с Валерой Захаровым уже завязали, в Центральных банях получили от одного тренера приглашение поиграть годик-два за команду порта Тетюхе на Дальнем Востоке. Получили телеграмму: «Срочно выезжайте зарплата как договорились зпт питание тчк двойные подъемные». Это были тогда крупные деньги. За год можно было заработать на две машины. Но мы не поехали, почему-то испугавшись слова «Тетюхе» и расстояния…
Мое планетарное сознание только зарождалось. А пока я лежал в гостинице команды «Торпедо» на Автозаводской, только что приглашенный вместе с Колей Климовым, и думал о предстоящих тренировках. После «Локомотива» Борис Андреевич Аркадьев порекомендовал меня Виктору Семеновичу Марьенко, тогдашнему тренеру чемпиона страны — «Торпедо», где играли в то время Ворона, Стрелец, Батанов, Щербаков, Шустиков… Стоял декабрь. Все команды были в отпуске, и Виктор Семенович попросил меня слетать в Симферополь и привезти Колю Климова в «Торпедо». Колю, заигравшего тогда в «Таврии», не отпускал местный обком, и мне предстояло практически украсть его, уговорить, потому что Коля и сам не хотел — то ли от боязни не заиграть среди таких звезд, то ли от провинциальности — «лучше быть первым парнем на деревне». Хотя футболистом он был великолепным — особенно на длинном рывке, когда он раскочегаривал свои страусиные ноги, при хорошем хаве, бросавшем его в прорыв. Я прилетел в дождливый Крым и начал разыскивать его. Это было трудно, потому что жил он тогда в трущобном районе города, и когда я нашел его, он вылез из какой-то конуры вдребадан пьяный. И тут же утащил меня за стол, где я ему сразу же сказал: «Так, Коля, попьем три дня и валим в Москву, тебя забирают в «Торпедо»». Он наотрез отказался. До начала тренировок в Москве оставалось дней 15. Мы погульванили с ним недельку, и я его уговорил. В Москву прилетели ночным самолетом. Нас встречали Валентин Иванов с начальником команды. «Ну что, в гостиницу «Торпедо», а через дня три — на тренировку», — сказали нам великие, нетрезвые голоса — праздник чемпионства продолжался. Так все и было, но только не для меня.
Еще в Крыму у меня начали болеть позвоночник и нервы, идущие по ногам. Неделю я все же походил на тренировки вместе со всей элитой «Торпедо», но Владимир Иванович Горохов, второй тренер, заметив, что я прихрамываю, спокойно сказал мне: «Посиди, посмотри, наш врач подлечит тебя…» Он ведь не знал, да и я, что у меня не просто растяжение голеностопного сустава, а нечто посерьезнее. Я выходил снова и снова на тренировки, тренировался сквозь слезы и боль, делая только хуже себе. И молчал, когда Владимир Иванович, останавливая меня, говорил: «Санек, легче, расслабленней, ноги должны петь…» Как же я хотел тренироваться и играть! — ведь я выходил и становился перед разминкой в ряд с моими кумирами. Наконец, я сдался и пошел в физкультурный диспансер в Лужниках. Я не знал тогда, что у меня было смещение межпозвоночного диска, но первому же врачу я сказал: «Делайте со мной что хотите, но через неделю я должен выйти на тренировку». Врач, почему-то не сделавший мне рентгеновских снимков, сказал: «В порядке эксперимента я могу, но учти — в порядке эксперимента». И таинственно посмотрел на меня. Я согласился. И он сделал мне пять уколов прямо в позвоночный ствол.
Это была глубокая новокаиновая блокада. Чем я рисковал, мне объяснили только потом. Я встал со стола. Душа моя запела вместе с ногами. Я не чувствовал боли. Попробовал несколько движений. Ничего не болело. Я умчался на такси, счастливый, в предвкушении завтрашнего дня — тренировки со Стрельцовым, когда я смогу, как бы на равных, сказать — «Эдик, пас!» или «Эдик, я здесь!», хотя он и так все видел. Я уснул, обожествляя врача и весь мир за то, что при очередной проверке в постели (для этого резко поворачивался), я не чувствовал боли. Утром, открыв глаза и проверив себя, я опять заплакал от боли — действие новокаина кончилось, и боль заняла свое привычное место в моем сознании. Так я промучился еще неделю. Уколы не помогли. В команде узнали, что у меня все не просто. Больных в футболе не любят. Это, вероятно, правильно. Марьенко сказал мне: «Мы улетаем на сборы в Ливан и Швейцарию, а ты поезжай в «Шинник». Я позвоню, отойдешь там, подлечишься, заиграешь, тут же возьмем назад». Он был прав. Но я был честолюбив, заносчив, глуп. «Что? После «Торпедо» — в «Шинник»? Да я лучше брошу играть…» Тренеры, особенно команд чемпионов, не любят сантиментов: «Ну что ж, я предложил, дело твое…» Я пролежал неделю, пытаясь успокоить боль. Коля Климов таскал мне еду. Наконец, он уехал на сборы, и я остался один.
Моя любимая, с которой мы уже почти расстались, на мою попытку разжалобить ее и вернуть сказала отнюдь не по-достоевски: «Мама правильно говорила мне, что все вы, футболисты, так кончаете. Ты сильный, выбирайся сам». Гениально, а?! Они царственно дают нам возможность сделать себя и стать гениями. Оставались еще какие-то деньги, я лежал и думал, что делать дальше. Примерно на третий день моей одинокой лежки в дверь кто-то постучал. Когда я сказал: «Войдите», — то в комнату вкатился Валентин Васильевич Федоров. Это было невероятно! Старший тренер «Зенита». «Так, Саша, я все знаю от Бориса Андреевича, я только что с совещания старших тренеров, собирайся, через два часа поезд, я тебя приглашаю в «Зенит», ты молод, подлечим, будешь играть, слава Богу, я тебя видел много раз…» И действительно: на сборах в Хосте мы жили вместе с «Зенитом» в одной гостинице, тренировались на одном стадионе и часто играли матчи-спарринги. Почему-то против «Зенита» я играл всегда удачно.
Так началась моя питерская эпопея. Меня поселили в квартиру, где до того жил Михаил Посуэло. Знаменитый в то время футболист, игрок «Торпедо», «Спартака», затем «Зенита», испанец по происхождению, он был эдаким баловнем судьбы, любимцем болельщиков и женщин. Сколько мне перепало по инерции от него! А что? Я был холост, слегка знаменит, у меня водились деньги, это-то и нужно слабому полу, когда он хотел развлечься. Только такие, как я, им и были нужны. Квартира закрывалась на ключ, но при желании, если кто-то из футболеров хотел потрахаться очень срочно, то дверь вскрывалась топором соседа за стакан водяры, а потом — за другой стакан — этим же топором заколачивалась гвоздиками так, что никто и не замечал ничего. Только гвоздей становилось все больше. На месяц как-то все прекратилось, но потом ребята из команды, когда просекли меня, возобновили набеги, один из которых закончился печально.
Дело в том, что питерские дамы, особенно те, кто живет в центре, не всегда имели ванные комнаты, и когда они попадали в дом, где они имелись, то здесь уж они отводили душу. Вот так однажды, после одной из игр, мы вчетвером пригласили четверых прекрасных. Стол был роскошен, все шло, как надо. Но вдруг одна из них сказала: «Я бы приняла ванну». И все они четверо закрылись там надолго. Наше нетерпение мы затыкали водкой, наконец, под утро каждый нашел каждого и уснул до первых лучей. Когда я проводил последнего гостя, то опять завалился спать, но проснулся от долгого звонка в дверь. Я открыл, передо мной стояли: участковый, дому прав и горестные соседи. Девицы так увлеклись ванной, что залили две квартиры. Я, конечно, был крепко бит начальством команды, но все удалось утрясти…