ГЛАВА XVIII ТЕНИ: НАДВИГАЕТСЯ «ОПАСНОСТЬ!»

ГЛАВА XVIII

ТЕНИ:

НАДВИГАЕТСЯ «ОПАСНОСТЬ!»

В Мемориальном зале на Фаррингдон-стрит в этот декабрьский вечер мистер Шоу и Конан Дойл выступали на собрании столь многолюдном, что для наведения порядка на запруженных людьми близлежащих улицах потребовалось вмешательство полиции.

Они уже давно были друзьями — с тех самых пор, как стали появляться первые рассказы о Холмсе, а желчное лицо и рыжая борода м-ра Шоу так болезненно действовали на Генри Ирвинга, — но встречались редко. В 1912 году им суждено было повстречаться дважды: первая встреча состоялась в печати и была окрашена в тона весьма ядовитые.

Вызвана она была печально знаменитой морской катастрофой. «Титаник», самое крупное и роскошное из пассажирских судов, 10 апреля вышел из Саутгемптона в свое первое плавание. Спасательных шлюпок на борту судна было даже больше, нежели предписывалось правилами. Но лишь впоследствии выяснилось, что сами эти правила для торгового флота, неизменные с 1894 года, были предусмотрены для судов водоизмещением в 10 тыс. тонн — почти в пять раз меньше, чем размеры «Титаника».

Поздно вечером 14 апреля, идя со скоростью в 21,5 узла, «Титаник» не смог справиться с управлением. Капитан Е. Дж. Смит, следуя примеру других капитанов, выставив вахтенных, рискнул продвигаться среди льдов. Айсберг пропорол борт «Титаника», будто консервную банку, хотя судно продержалось на воде еще целых два с половиной часа. На борту было 2206 человек. Вместимость спасательных шлюпок, включая четыре складные и две аварийные, составляла только 1178 человек. Даже если бы строжайший и полнейший порядок соблюдался (что было далеко не так), эти спасательные средства могли взять чуть более половины всего человеческого груза.

На «Титанике» погиб У. Т. Стид, старый друг-недруг Конан Дойла. Да и множество других пошло ко дну вместе с «Титаником», в том числе кочегары, что, стоя по пояс в воде, не прекращали работы до двух часов ночи, чтобы поддержать освещение и работу помп. «Мы прожили вместе сорок лет, — сказала Айседора Штраус, отказавшись сесть в шлюпку без мужа, — мы и сейчас не расстанемся». Спаслось только 711 человек.

Вести о трагедии — радиопозывные, сигналы бедствия, ракетами взмывающие в безлунное небо, — доходили до Англии в виде путаных и отрывочных слухов. Британская пресса сразу же стала говорить о том, что на «Титанике» царило мужество и даже героизм.

И это вызвало презрение и возмущение мистера Джорджа Бернарда Шоу.

Малейший намек на «романтизм» или «сентиментальность» звучал для м-ра Шоу как заклятие. Он написал письмо в «Дейли Ньюз энд Лидер», уличая британскую прессу в разгуле романтических бредней. Зло высмеяв английские «романтические» претензии на геройство в ситуации кораблекрушения, он сравнивал их с «достоверными свидетельствами», чтобы показать, что поведение офицеров, всего экипажа и пассажиров можно было называть как угодно, только не героическим.

Конан Дойл взорвался и написал ответ, в котором указал, что «достоверные свидетельства» м-ра Шоу не согласуются со всеми фактами и что сейчас не время для упражнений в сарказме по поводу жертв «Титаника», живых или мертвых.

Ответный выпад м-ра Шоу был стремителен и тщательно отточен, как балетное па.

Он надеется, что его друг сэр Артур Конан Дойл, выразив свой романтический и горячий протест, вновь раза три или четыре перечитает его письмо. Его, м-ра Шоу, неправильно поняли. Ведь если журналисты расточают похвалы, не выяснив обстоятельств, они повинны во лжи. И нужды нет, — тут м-р Шоу отмахивается от мелких деталей, — что впоследствии появились достоверные свидетельства, подтвердившие некоторые рассказы журналистов о тех на «Титанике», кто исполнял свой долг. Он, м-р Шоу, приводит лишь первоначальные свидетельства — и таким вот антраша уводит читателя от факта, что, сам-то он, высмеивая в своем письме несчастную жертву, воспользовался как первыми, так и последующими свидетельствами.

«Ну и ладно, — отозвался бы посторонний наблюдатель. — Повеселились и хватит».

Нет, он, мистер Шоу, не может допустить сочувствия капитану Смиту. Судно капитана Смита погибло, а это — непростительная провинность. И нет такого оправдания, как бы ловко оно ни было построено, которое могло бы обратить поражение в победу. Капитан Смит не покинул корабля и погиб; и он, м-р Шоу, не произнес бы ни слова, огорчительного для семьи Смита, не начни журналисты превозносить его поведение до небес. В Королевском военно-морском флоте он непременно был бы отдан под трибунал. А «сентиментальные идиоты с надрывом в голосе» всегда вызывали у него, м-ра Шоу, только раздраженное презрение. Ему никогда не изменял здравый смысл.

Зная все это, нам тем более интересно будет взглянуть на м-ра Шоу и Конан Дойла в конце того же года, когда они выступали с речами по ирландскому вопросу.

На большом митинге в Мемориал-холле на Фаррингдон-стрит ирландские волынки вызывали на сцену ораторов. Сцена была украшена зелеными и оранжевыми полотнищами, представляющими католиков и протестантов Ирландии. Это был митинг английских и ирландских протестантов, выступающих против позиции, занятой протестантами Северной Ирландии, которые опасались, что гомруль обернется преследованием протестантского меньшинства католическим большинством.

Но за всем этим не стояла трагедия, подобная трагедии «Титаника», и выступления ораторов можно только одобрить.

Хотя были и другие выступавшие, кроме м-ра Шоу и Конан Дойла, пресса сосредоточилась именно на них. Оба были на одной стороне, придерживаясь мнения, что преследований со стороны католиков опасаться не следует. И вот на оранжево-зеленую сцену вышел м-р Шоу и обратился к собравшимся с пылкой речью.

«Я — ирландец, — сказал м-р Шоу. — Мой отец был ирландцем. Моя мать была ирландкой. Мои отец и мать были протестантами, которых можно было бы назвать, принимая во внимание глубину их веры, непримиримыми протестантами. — Тут м-р Шоу захотел тронуть сердца своих слушателей. — Но многие заботы моей матери делила с ней ирландская нянька, которая была католичкой, — выкрикнул он. — И она никогда не укладывала меня в постель, не окропив святой водой».

Здесь с сожалением приходится признать, что ирландская аудитория не в силах была сохранить серьезность. В образе м-ра Шоу, окропляемого святой водой, как-то недоставало патетики ни на взгляд протестантов, ни на взгляд католиков. Оратор в бешенстве и некотором логическом замешательстве захотел узнать, почему они смеются над такой трогательной сценой. Быть может, это и распалило его красноречие.

«Я достиг возраста, когда можно оглянуться на свою жизнь, — заявил он. — И странное и немыслимое дело — ни одно из моих достижений, которыми я обязан своим талантам, трудолюбию или здравомыслию, не вселяет в меня какой бы то ни было гордости. Но то, что я ирландец… всегда наполняло меня дикой и неугасимой гордостью».

«Что же касается собственно ирландского чувства, — продолжал он, уж неважно, с дрожью в голосе или без таковой, — я не могу выразить, что я ощущаю. Мне говорят, что надо мной нависла опасность преследования со стороны католиков этой страны, а Англия меня защитит. Я скорее дам живьем сжечь себя католикам, чем… позволю защитить себя англичанам», — закончил он фразу, но она почти потонула во взрыве смеха. Мы, конечно, понимаем, что это было нехорошо по отношению к м-ру Шоу. Это было несправедливо. Столь патриотичные высказывания могли звучать смешно, только если бы они исходили из уст какого-нибудь англичанина или американца из его пьесы. Несчастный — им не следовало смеяться над ним.

Конан Дойл, один из «сентиментальных идиотов», взял иной тон.

«Я редко посещаю политические митинги, — начал он. — Но я пройду, сколько потребуется и куда потребуется, чтобы выступить против религиозных гонений. У нас есть все основания верить, что ирландские католики станут вести себя порядочно; католическая церковь Ирландии никогда не была церковью гонителей. Такая же проблема была благополучно решена в Баварии, Саксонии, где протестантское меньшинство никогда не подвергалось гонениям.

Но важнее всего счастье и процветание страны. Мы, люди ирландской крови, чтобы принять ту или иную сторону, всегда оглядываемся на прошлое. Предки одного осаждали Дерри, другого — бились при Бойне или были изгнаны в годы голода. Если бы только ирландцы оставили в покое своих прадедушек, они могли бы острее увидеть то, что им нужно сейчас, и им было бы легче этого достичь».

Мысли Конан Дойла обращались к религии не только на этом митинге, но и на протяжении всей той осени. Некоторые размышления занес он в свою записную книжку. Отразились они и в повести «Отравленный пояс» — еще одном приключении профессора Челленджера, которое он написал перед Рождеством.

«Принесите кислород!» — закричал Челленджер. Конец мира! Пояс смертоносного газа быстро перемещается по земле, истребляя на своем пути все живое. Представьте себе небольшую группу из пяти человек, запершихся в воздухонепроницаемой комнате (в его воображении это был кабинет в Уиндлшеме с окнами, выходящими на площадку для гольфа и холмы) и под свист кислородного баллона наблюдающих, как замирает жизнь вокруг.

Они — словно пассажиры «Титаника», зажатые во льдах со всеми своими мягкими диванами и уютной безопасностью. О чем они думают в эти роковые часы? Что ощущают, когда наступает последний рассвет и доходит очередь до последнего кислородного баллона?

Такова тема «Отравленного пояса», хотя большинству читателей запоминается скорее его приключенческая сторона. Поток тревожных сообщений, нелепое поведение лондонцев, смешное начало, ведущее к мрачному концу; и вот, наконец, для Челленджера и его жены, для Мелоуна, Рокстона и Саммерли настает последнее утро, когда волна смерти готова их поглотить.

«В руки сил, что сотворили нас, мы предаем себя вновь!» — громко возгласил Челленджер и бросил бинокль, чтобы разбить окно.

«Если я буду жить после смерти, — писал Конан Дойл в записной книжке приблизительно в то же время, — меня не сможет удивить ничто из того, что я встречу за покровом вечности. Лишь одно может поразить меня. Это — осознание дословной правоты христианских догм».

В «Отравленном поясе» после того, как окно разбито, воцаряется тягостная тишина, пока пятеро героев ждут своего конца. Но вот доносится дуновение свежего воздуха, щебетание птиц и приходит прозрение: отравленный пояс рассеялся и они одни-единственные (по всей видимости), кто остался в живых. Повествование не идет на спад, самые сильные части впереди, но психологический смысл заключен именно здесь.

«Потерянный мир», опубликованный Ходдером и Стаутоном в октябре, — беззаботное, легкое приключение. И Челленджер по законам жанра — задира и хвастун. Но в «Отравленном поясе» ему вручена главная роль в ничуть не шуточной истории — автор знал Челленджера и любил его, он мог положиться на старого приятеля.

Мы, конечно, не станем утверждать, что ему виделись какие-то картины мировой катастрофы вроде мертвых городов и распластанных манекенов «Отравленного пояса». Но любопытно, как переплетаются в это время некоторые направления его мысли: параллельно с этой повестью написал он статью «Великобритания и грядущая война», появившуюся в «Фортнайт ревью» в феврале 1913 года.

Что империалистическая Германия думает о войне — и что она собирается предпринять и как, — открылось ему, когда он прочел книгу генерала фон Бернгарди «Германия и грядущая война». Он увидел в ней черновой набросок, удачно дополнявшийся в его сознании образами, запечатлевшимися во время автопробега принца Генриха. Генерал фон Бернгарди, человек в Германии известный, изъяснялся с замечательной прямотой. Прислушаемся к генеральской философии:

«Сильные, здоровые, цветущие нации увеличиваются в числе. С некоторого времени… им требуются новые территории для размещения излишков населения. Так как почти все уголки земного шара заселены, новые территории должны быть добыты завоеванием, которое, таким образом, становится законом необходимости».

Франция, говорил фон Бернгарди, должна быть уничтожена. А следом и Англия, враждебная Германии с 1761 года и намеченная к уничтожению еще со времен бурской войны.

Конан Дойл, прозрев ход подобной войны, говорил впоследствии, что прозрение это не было результатом каких-либо сознательных вычислений, а само сложилось в его мозгу как почти готовый план-схема, но чреватый новыми, непредвиденными опасностями. Великобритания считала себя изолированной, опоясанной стальным кольцом военного флота. До некоторой степени так оно и было. Но Великобритания вынуждена импортировать продукты. И если Германия нападет на Францию, что более чем вероятно, Британия должна будет тоже направить свою армию на континент и удерживать линии снабжения.

«Элемент опасности, — писал он в своей статье, — состоит в существовании новых форм ведения войны на море, которые не рассматривались компетентными людьми и которые могут полностью перевернуть ее условия. Эти новые факторы — подводные лодки и воздушные корабли».

Аэроплан или управляемый воздушный шар ему представлялись еще «не столь устрашающими, чтобы изменить весь ход военной кампании». Другое дело субмарины. Ни одна блокада не способна удерживать этих водяных змей в гавани, никакое искусство не поможет торговым судам уклониться от их атак. И тогда:

«Предполагать, какой эффект свора субмарин, залегших у входа в Пролив или Ирландское море, может произвести на снабжение островов, не входит в мои задачи, — писал он. — Видимо, и другие корабли, помимо британских, тоже будут уничтожаться и возникнут международные осложнения».

Будто вспыхнуло алыми письменами слово «ОПАСНОСТЬ». Его взгляды, хоть и выраженные в кратком обзоре в «Фортнайт ревью», разнеслись — пусть к ним к не прислушивались — по всей стране. Как же предотвратить эту опасность?

Что ж, он придумал три способа. Первый заключался в том, чтобы производить достаточно продуктов дома, вынуждая к такой мере высоким тарифом на ввозимые товары; но политики никогда не пойдут на это. Вторым способом было создание подводных продуктовых транспортных кораблей, столь же неуловимых, как и атакующие; но это представлялось сейчас невозможным.

Третьим способом, который он особенно отстаивал, была постройка туннеля под Ла-Маншем — заглубленный на две сотни футов под землей, протяженностью в 26 миль, он должен был соединить Англию и Францию. Англия и Франция должны держаться вместе.

«Мне кажется, — писал он сухо, — нет необходимости доказывать, что в наших жизненных интересах, чтобы Франция не была искалечена и выхолощена. Подобная трагедия превратит Западную Европу в одну гигантскую Германию с несколькими незначительными государствами, свернувшимися у ее ног».

Такой туннель, подземная железная дорога, был бы трубопроводом, дорогой жизни, одинаково ценным для торговли и для войны. Проект выдвигался и ранее, он был осуществим уже тридцать лет назад. В 1913 году при современных инженерных методах туннель потребовал бы трех лет — если это еще не поздно — и затрат в пять миллионов фунтов стерлингов.

«Мы воспользуемся (через Марсель и Туннель) всеми плодами Средиземного и Черного морей». В маловероятном случае нападения на территорию Англии подкрепление можно было бы быстро перебросить назад из Франции. Как бы то ни было, уважаемые лорды и джентльмены, субмарины — реальная угроза. Как вы собираетесь ее предотвратить?

Хотя многие влиятельные лица, включая генералов сэра Реджинальда Талбота и сэра Альфреда Тернера, его поддерживали, большинство в высоких кругах не склонно было воспринимать его серьезно. Митинг на Кэннон-стрит, где он был основным оратором, вызвал разноречивые отзывы.

М-р Асквит, премьер-министр, говорил: «Вопрос о нашей способности снабжать население или сохранить коммуникации через Канал есть вопрос о том, обладаем ли мы непобедимым флотом и владычеством на море или нет».

Вежливая усмешка комментария в «Таймс»: «Предоставим сэру Артуру Конан Дойлу привести это высказывание м-ра Асквита в соответствии с воображаемой картиной: 25 вражеских субмарин у Кентского побережья и 25 субмарин в Ирландском канале».

А тремя годами позже адмирал фон Капель ликовал в рейхстаге:

«Единственный пророк современной формы экономической войны — сэр Артур Конан Дойл.

Но в описываемое время в своей стране он не пользовался популярностью в военных кругах. Не веря во вторжение, он предполагал, что территориальные войска (в случае войны) служили бы поддержкой армии за границей».

Обязательная воинская повинность была ему не по душе. Он верил в добровольцев и сомневался в осмысленности рекрутства: взгляд ошибочный, но непосредственно вытекающий из его юношеских представлений и отражающий существенную сторону его характера. Обязательная служба, конечно, может стать необходимостью во время войны. Но в мирное время, справедливо полагал он, такая мера не пройдет через парламент.

«Готовьте лучше территориальные войска, — настаивал он, — и у вас будет резерв».

Это, в частности, вызвало острейший спор, когда весьма живописный ирландец, генерал Вильсон, распорядитель военных операций, пригласил его на конференцию по поводу «Великобритании и грядущей войны». После ланча в доме полковника Саквилль-Уэста генерал Вильсон швырнул свои вопросы в лицо этому ершистому штатскому — и загрохотали кулаки об стол по обе его стороны. Они не могли убедить его в необходимости рекрутского набора, он не мог заставить их увидеть опасность в подводных лодках.

Еще одну угрозу он усматривал в плавучих минах, оказавшихся столь смертоносным оружием в русско-японской войне. Он ломал голову над тем, нельзя ли придумать способ защиты одновременно от мин и подводных лодок. Во всяком случае, он понимал, что нужно как-то пробудить публику. Все шло так гладко, так складно весной 1913 года, что только вопли воинствующих суфражисток волновали общество.

«Избирательные права женщинам!» — кричали они.

Они били стекла, атаковали кабинет министров, приковывали себя к железным оградам. Они объявляли голодовки, вынуждая применять к ним принудительное питание. Они устраивали демонстрации в театрах и общественных собраниях, откуда их, визжащих и царапающихся, уволакивали в облаке выдранных волос. Людям недалеким это представлялось смешным. Большинство же смотрело в недоумении. Казалось, будто чаепитие в доме священника вдруг обернулось шабашем ведьм, или добропорядочные вдовушки запели «Александр Рэгтайм-бэнд».

Конан Дойл, никогда не сочувствовавший суфражизму, резко восстал, когда началась эта свистопляска. Дело было не в политических принципах. Ему претило их поведение. Он видел в этом гротеск, полную перемену ролей, как если бы мужчины переоделись в женское платье и занялись вязаньем. Джин, как и большинство женщин того времени, не изъявляла желания голосовать и сообщила ему об этом без всякого нажима с его стороны.

«Зачем мне это? Я вполне счастлива».

Их третий ребенок, девочка, которую они назвали Лина Джин Аннет, родился 21 декабря 1912 года. Следующее лето застало в Уиндлшеме совершенную идиллию. Новая семья вовсе не отчуждала прежних детей, Мэри и Кингсли; напротив, все привязались друг к другу еще сильнее.

Мэри с удивлением наблюдала, как в бильярдной Денис и Адриан возятся на полу у ног отца, пока тот упражняется в ударах (он занял третье место в любительском соревновании в 1913 году). И он, не раздражаясь (как бывало в прежние времена), преспокойно, будто и не замечая, погруженный в свои мысли, переступал через них, обходя вокруг стола, и позволял им бегать, где вздумается.

С Мэри и Кингсли было достигнуто истинное взаимопонимание. Кингсли — высокий, крепкий юноша, очень замкнутый и мягкий — готовился к получению медицинского диплома в госпитале Сент-Мэри, пройдя курс обучения в Лозанне и Ганновере.

«Я иногда ощущаю, — признавался когда-то Конан Дойл в письме Иннесу, — что не могу проникнуть сквозь его замкнутость, что не понимаю его». Это досадное чувство рассеялось, Кингсли увлекся метанием молота, и отец состязался с ним на лужайках Уиндлшема.

— Кингсли, — говорил он Джин, — должно быть, самый неразговорчивый из всех когда-либо живших Дойлов. Но он может быть весьма красноречив, когда пишет всем этим девушкам.

— Всем девушкам?

— Да в доме нельзя открыть ни одного ящика стола, чтобы не наткнуться на очередное письмо, начинающееся словами «Дорогая Сьюзен» или «Дорогая Джейн». И, изображая самого себя, он надувал щеки и будто принимался распекать сына: «Кингсли! Черт возьми! В чем дело? Мальчишка — сущее наказание».

Он много выступал в тот год по поводу реформы бракоразводных законов. «Основа национальной жизни, — говорил он, — не просто семья. А семья счастливая. А этого-то, с нашими замшелыми брачными законами, как раз и нету».

Не говоря уж о мопеде, — то есть велосипеде с приспособленным к заднему колесу двигателем, который, чихая, возил их по окрестностям, не было таких увлечений, которым бы он не предавался. М-р Столл мечтал о Шерлоке Холмсе в виде, который миссис Хамфри Уорд назвала «эти новые схемы для кинематографического воспроизводства романов». Но первым экранизированным произведением Конан Дойла стал «Родни Стоун».

Еще доносилось эхо «Потерянного мира». В прессе от 1 апреля (что делать? — это не придуманная дата) увидел он следующее сообщение:

«Захватывающий роман сэра Артура Конан Дойла „Потерянный мир“ пробудил жажду приключений у группы американцев. Несколько дней назад яхта „Делавэр“ вышла из Филадельфии в плавание по широким водам Амазонки. Яхта принадлежит Пенсильванскому университету и направляется в Бразилию с группой отважных исследователей, которые предполагают достичь дальних пределов Амазонки и верховьев многих ее притоков в интересах науки и человечества. Они ищут „потерянный мир“ Конан Дойла или научных свидетельств его существования».

Можно предположить, что американский репортер добавил остроты в реальные факты. Были упомянуты и реальные имена: капитан Роувен, командовавший яхтой, и д-р Фаррабл из Пенсильванского университета. Джин была в ужасе.

— Ты не боишься, что они приняли это всерьез?

— Нет, конечно же, нет. Во всяком случае, пусть едут! Если они и не найдут плато, что-нибудь интересное они непременно найдут.

Тогда же, в апреле, в Уиндлшеме появился человек, за которым закрепилась слава величайшего американского сыщика. Уильям Дж. Бернс, с рыжими усами и проницательными глазами, обладал «легкими и отшлифованными манерами дипломата, под которыми нащупывалось нечто такое, что подверглось шлифовке — гранит».

«Он рассказал мне, — записал Конан Дойл в своей записной книжке, — что, когда он вел сан-францисское дело, ему пригрозили, что пристрелят его на суде. Тогда он отдал распоряжение, чтобы, если что случится, его люди перебили всех адвокатов и свидетелей противоположной стороны. „Я был бы уже мертв, сэр Артур, и мне было бы все равно“».

Бернс хотел говорить о Шерлоке Холмсе. Он утверждал, что методы Холмса вполне применимы на практике, и демонстрировал «детектофон», с помощью которого можно слышать разговоры, происходящие в соседней комнате. Но хозяин Уиндлшема, прячась от вопросов за клубами своей трубки, настоял на том, чтобы гость рассказал ему о своем детективном агентстве и о случаях из многолетней практики агентства Пинкертона. Одна история — о Молли Маджиресе, происшедшая в 1876 году в антрацитовых шахтах Пенсильвании, — еще долго после отъезда Бернса не давала Конан Дойлу покоя.

Сработает ли опознавательный механизм памяти, если мы без всяких комментариев процитируем: «Я Берди Эдвардс!»?

Так в двух совершенно различных направлениях — в попытках открыть глаза на субмаринную угрозу и в различении туманных очертаний детективной истории — в то лето и осень работала его мысль.

За последние пять лет пять детективных рассказов от «Приключения в Вистерия-Лодж» до «Исчезновения леди Франчески Карфакс» — было опубликовано в «Стрэнде». А что если, спрашивал он, прислать полнометражный детектив? И в то же время он просил содействия в осуществлении другого плана, предложив прокомментировать его рассказ в военно-морских кругах.

Тем временем в записной книжке появляется все больше заметок на духовные темы. Попадаются записи и о спиритизме — предмете, который он никогда не обсуждал с Джин, ибо она не любила этого и боялась. Читая записные книжки, можно получить представление о ходе его мыслей.

«Даже предположив, что спиритизм не ложь, — писал он, — мы сделаем не слишком большой шаг вперед. И все же даже этот маленький шажок приводит нас к решению самого насущного вопроса — все ли кончается со смертью?

Представим Лондон, помешанный на спиритизме, как это было недавно с боксом, Лондон, толпами ходящий за удачливым медиумом, как за Джорджем Карпентьером!»

(Юному Карпентьеру не давали прохода, когда он в первом же раунде свалил с ног Бомбардира Уэллса 8 декабря 1913 года.)

«Что это был бы за кошмар! — писал Конан Дойл. — Что за оргия мошенничества и безумия разыгралась бы! С каким ужасом мы все взирали бы на это. Однако это не так уж расходится с убеждением, что все, что провозглашает спиритизм, — истина».

В этот период, с зимы 1913 по весну 1914 года, на вершине своей изобретательности, написал он последнюю и лучшую детективную повесть «Долина страха». И одновременно — длинный рассказ «Опасность! Запись в судовом журнале капитана Джона Сириуса», который должен был стать образцом пророчества.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.