Глава 9 «Большой скачок наружу»

Глава 9

«Большой скачок наружу»

В последней «Оценке национальной разведки» по СССР — отчете, составленном в ноябре 1990 года, накануне краха страны, — ЦРУ США отмечало, что в течение ближайшего года с вероятностью, равной 50 %, наступит «ухудшение, близкое к анархии». Вероятность трех других сценариев оценивалась аналитиками ЦРУ в 20 % или меньше. Среди этих сценариев были «анархия», «военная интервенция» (либо в виде военного переворота, либо по приказу гражданского руководства) и «свет в конце туннеля», что означало «существенный прогресс» в установлении конструктивных отношений между Центром и республиками, в «заполнении политического вакуума за счет создания новых политических институтов и партий» и формировании новых экономических отношений, основанных на рыночных принципах[776]. 1991 год — год чудес — опровергал предсказания, казавшиеся наиболее вероятными. «Состояние ухудшения, близкого к анархии» оказалось для страны непосильным. Элементы второго, третьего и четвертого прогнозов были налицо. Так как власти было не под силам контролировать самовоспроизводящиеся процессы, то и дело происходили всплески анархии; августовский переворот явил собой пример военной интервенции; зарождение молодого Российского государства во главе с Борисом Ельциным указывало на возможность появления света в конце туннеля. Как и предсказывало ЦРУ, реализация даже самого оптимистического сценария сулила «огромные трудности» во всех сферах, «но преодоление психологического рубежа даст населению некоторую надежду на лучшее будущее». При таких сдвигах в настроении масс экономический спад и проблемы государственного строительства будут порождать такое напряжение, которое «окажется не по силам никакому правительству»[777].

Ельцин 1990–1991 годов был абсолютно убежден в том, что дни советской партократии сочтены, расходясь в этом со своими союзниками из числа интеллигенции и зарубежными наблюдателями, ожидавшими долгой агонии. Во время громогласного митинга на Садовом кольце в марте 1991 года Гавриил Попов призывал журналистов не раздувать шумиху вокруг кризиса и настроиться на то, что КПСС благополучно доживет до XXI века; идущий рядом с ним Ельцин резко возразил, что система «рухнет сама под своей собственной тяжестью» и развязка наступит «очень скоро»[778]. В предсказании времени и способов этого разрушения он оказался ничуть не более дальновидным, чем все остальные. Потерпит ли провал Горбачев, или демократы не добьются цели — в любом случае, по мнению Ельцина, население «выйдет на улицы и возьмет свою судьбу в свои собственные руки», как это случилось в Праге, Бухаресте и других столицах восточного блока в 1989 году[779]. Заговор в духе банановой республики и имплозивное обрушение государства застало его врасплох. «Я был в довольно напряженном состоянии, настолько были неожиданными все произошедшие события», — писал он о днях после 21 августа[780].

Все это время Ельцин относился к своему положению победителя с некоторым трепетом. В «Записках президента» он описывает свою реакцию, когда в июне 1990 года ему как новоиспеченному председателю парламента выделили кабинет, ранее принадлежавший Виталию Воротникову. «Крамольная мысль» о том, что он приступает к управлению Россией, все еще остававшейся в составе Советского Союза, «испугала» его[781]. Вечером 23 декабря 1991 года за кремлевским столом, который достался ему еще в июле, он собрал своих приближенных, чтобы отметить горбачевскую отставку. Лев Суханов подошел к висевшей на стене карте РСФСР и выпил за его здоровье: «На всей этой территории нет человека, который был бы выше вас». — «Да, — радостно улыбнулся Ельцин. — И ради этого стоило жить!»[782] Через четыре дня он занял рабочий кабинет Горбачева на третьем этаже здания № 1 — трехгранного, увенчанного зеленым куполом Сенатского дворца. Возбуждение Ельцина длилось не дольше, чем живут пузырьки в бокале с шампанским. «Моя радость, — пишет он об окончательной передаче власти, — быстро сменилась… сильным мандражом»[783].

Для такого мандража были основания: Ельцин не был готов к победе. Одно дело — пожинать плоды и заявлять о том, что Россия никогда не будет прежней. Совсем другое — править страной и воплощать эту цель в жизнь.

Если бы Ельцин получил искомый кабинет в здании № 1 без спешки, спокойно, в результате нормального политического состязания, ему пришлось бы создать теневой совет министров и предложить, цитируя редактора и многолетнего обозревателя московской сцены Олега Попцова, «глубокие и продуктивные идеи» и «модель власти». Но случилось так, что переход от несогласия к оппозиции, а затем в коридоры власти произошел стремительно: «Гнилое дерево державной власти надломилось, и власть с ее атрибутами упала к ногам российских демократов»[784]. Ельцин тряхнул ветви и ствол этого дерева и встал так, чтобы собрать плоды. Какие созидательные решения ему предстоит принимать в случае получения власти, особенно в ситуации, когда власть в России больше не будет скована советской надстройкой, он представлял лишь в самых общих чертах.

Когорта его помощников, чьи воспоминания собраны в книге «Эпоха Ельцина», приходит к выводу, что Ельцин «не был готов к столь быстрому развитию событий» и в 1991 году «пошел в жанре импровизации»[785]. Впрочем, новизна здесь была лишь в степени выраженности такого подхода. Ельцин блестяще импровизировал с 1985 года: когда пытался продвигать вперед перестройку, когда боролся с Горбачевым, когда агитировал за себя. В новой ситуации ставки были выше, а границы возможного — шире, чем в переломные годы антикоммунистической революции. Социальные тормоза и буферы исчезли. Не осталось ничего святого, все было дозволено, стало возможно даже поменять название РСФСР, которое избавили от налета советскости и 25 декабря переделали в Российскую Федерацию, или Россию[786]. Программа Ельцина, подготовленная к президентским выборам 1991 года, едва ли могла служить руководством к дальнейшим действиям. Россияне, если процитировать Геннадия Бурбулиса, проголосовали за Ельцина в «чисто религиозной форме протеста и надежды», выбирая «спасителя», а не конкретный план реформ[787].

Пока события его не захлестнули, Михаил Горбачев старался руководить переменами, как дирижер руководит симфоническим оркестром — направляя хорошо подготовленных музыкантов по четкой, последовательной партитуре. Борис Ельцин взялся управлять политическим джаз-бандом, вольно меняя темпы, паузы и акценты мелодических линий и не боясь импровизаций своих музыкантов. Умение схватывать на лету было частью тайны его политического мастерства, в то время как его организационные опоры не отличались крепостью, ведь помогали Ельцину большей частью добровольцы, работавшие бесплатно. «Мы работали как команда, как единый организм, — вспоминает одна из таких добровольцев, Валентина Ланцева. — Мы были соратники. Мы не были помощниками, мы не были нанятыми… Мы работали так, на энтузиазме. Это романтика. Это, будем говорить так, русский романтизм, такой вот совершенно сумасшедший»[788].

То невинное дилетантство стало анахронизмом. В руках президента Ельцина были все кнопки и рычаги российской скрипучей управленческой машины. Коммунистического режима, из которого можно было делать козла отпущения, больше не существовало. Готов ли был Ельцин к вставшим перед ним задачам? Философ Александр Ципко, умеренный российский националист, который хотел спасти СССР, утверждал, что Ельцин оказался совершенно не готов, и многие подписались бы под его словами. В октябре Ципко написал в газете «Известия»: «Честно говоря, Борису Николаевичу не позавидуешь. Эпоха Ельцина-борца, разрушителя, осталась в прошлом. Настало время Ельцина-созидателя». Это был, по словам Ципко, тяжкий груз, и Ельцин не спешил принимать его. Преследуемый химерой «центра, которого уже нет», Ельцин почувствовал бы себя спокойнее, если бы снова можно было вступить в битву со старыми врагами[789].

Но вернуть жупел советской власти было невозможно, как невозможно было и продолжать противопоставлять себя Горбачеву, вытесненному на обочину. Ельцин заставил его освободить московскую квартиру, загородную резиденцию и кремлевский кабинет, урезал его персонал, но удовлетворил просьбу о создании Горбачев-фонда, собственность для которого была выделена по распоряжению кремлевской администрации[790]. Горбачев отправился за океан с лекциями, научился собирать средства (в 1997 году он даже снялся в рекламе ресторанов «Пицца Хат»), написал мемуары и учредил экологическую организацию Международный Зеленый Крест. После 23 декабря 1991 года он больше никогда не общался с Ельциным и, как и раньше, относился к нему с отвращением, считая его одержимым манией величия[791]. Горбачев был не склонен проявлять смирение, а Ельцин в ответ не стал вести себя великодушно и сделал Горбачева персоной нон грата в официальной Москве. Когда в июне 1992 года Ельцин планировал свой первый государственный визит в США, он выдвинул принимающей стороне одно условие — в рамках культурной программы показать ему такое место, где никогда не был Горбачев. Американцы отвезли его в штат Канзас[792]. Ельцин побывал в Уичите, проехался на комбайне по пшеничному полю и привез домой пластикового медведя с «Бабушкиной домашней горчицей», которую производили на семейном предприятии в Хиллсборо.

В августе 1992 года Ельцин, решив, что своими выступлениями Горбачев нарушает данное ему в декабре 1991 года обещание не вмешиваться в политику, приказал министру внутренних дел Виктору Ерину провести «финансовую и правовую проверку» работы Горбачев-фонда: «Естественно, были обнаружены „нарушения“, в частности участие в биржевых операциях»[793]. В сентябре Горбачеву запретили выезжать за границу из-за отказа выступить в качестве свидетеля на слушаниях в новом российском Конституционном суде, который рассматривал законность указов Ельцина о запрете Компартии РСФСР и КПСС. Горбачев сказал, что не будет участвовать в процессе, даже если его приведут в зал суда в наручниках. Запрет просуществовал несколько недель, и Горбачева оштрафовали на 100 рублей (стоимость гамбургера и стакана колы) за неуважение к суду[794]. Постепенно Горбачев и Ельцин немного остыли, и страсти улеглись[795].

Так же как со временем сражения с Горбачевым потеряли свою актуальность, отошли в прошлое и приемы, которые Ельцин использовал, чтобы лишить того власти. В первую очередь это касалось борьбы с привилегиями властной элиты.

В последние годы коммунистического правления Ельцин жил комфортно, но не роскошно, что давало ему основания «кидать камни» в тех, кто не отказывал себе в привилегиях. В июне 1991 года избранный вице-президентом Александр Руцкой по совету жены решил, что Ельцину нужно поработать над имиджем, и, воспользовавшись талонами, положенными ему как офицеру, достал для него щеголеватый костюм, ботинки и несколько белых рубашек. Ельцин принял подарок с благодарностью, но отдал Руцкому его денежную стоимость[796]. После победы над путчистами в «Архангельском-2» устроили шашлыки, и пресс-секретарь Павел Вощанов предъявил собравшимся молочного поросенка, которого он раздобыл на московском рынке, «Наина Иосифовна просто умилялась этому, потому что они себе этого не могли позволить»[797]. В квартире на 2-й Тверской-Ямской Наина Иосифовна предупреждала гостей, чтобы те были поосторожнее — из дивана, где им приходилось сидеть, выскакивали пружины, о которые можно было порвать брюки: «Когда Борис Николаевич садится, он всегда подкладывает маленькую подушечку, и все в порядке. Возьмите подушку, пожалуйста»[798].

Однако, придя к власти, Ельцин обеспечил себе те же земные блага, что Горбачев и Леонид Брежнев. Прописку на 2-й Тверской-Ямской он сохранил до 1994 года, а затем переехал в квартиру на шестом этаже нового крупнопанельного дома на Осеннем бульваре в Крылатском, на западной окраине столицы. Ельцин увидел дом, проезжая мимо, и сразу в него влюбился — к недоумению родных и охраны, которая сочла, что дом расположен слишком близко к окнам соседних домов. Они попытались возражать, но, как вспоминает дочь Ельцина, Татьяна, «папа сказал, что будем жить здесь, и все»[799]. С 1992 по 1996 год Ельцин почти неизменно ночевал на государственной даче «Барвиха-4», в трехэтажном особняке с видом на реку в поселке Раздоры, из которого добраться на машине до Кремля занимало лишь на десять минут дольше, чем из московской квартиры. Военные строители возвели эту резиденцию для Горбачева в стиле Второй империи и оснастили ее самыми современными средствами связи и системой безопасности. Став президентом, Ельцин снова увлекся охотой. Каждые несколько месяцев он уезжал охотиться на оленей, кабанов, уток и глухарей в «Завидове». Он часто бывал и в других резиденциях советского руководства — на Валдае, где большая дача была построена еще для Сталина, в Бочаровом Ручье на субтропическом побережье Черного моря близ Сочи, в «Волжском Утесе» в низовьях Волги и в «Шуйской Чупе» в Карелии, где был обустроен самый северный крытый теннисный корт Европы[800].

Прежний его популизм остался за дверью, которая с треском захлопнулась. В интервью, данном мне после своей отставки, он ничуть не жалел о том, что прибегал к нему: «Надо было кое-что исключить у номенклатуры. И это было сделано, правильно было сделано. Нельзя так безмерно раздувать свои блага». Но это был только «этап», добавил он, этап, который он и Россия с течением времени переросли[801].

Это несоответствие его настоящего и недавнего прошлого требовало какого-то обоснования, и Ельцин дал разъяснения в «Записках президента». Как он рассказывал, вскоре после того, как его избрали председателем российского Верховного Совета в 1990 году, его осенило, и он попросил разрешения пользоваться госдачей в «Архангельском-2»:

«Когда я был депутатом Верховного Совета — отказался от депутатской машины, от дачи. Отказался и от специальной поликлиники, записался в районную. И вдруг столкнулся с тем, что здесь не отказываться надо, а выбивать! Поскольку руководителю России были нужны не „привилегии“, а нормальные условия для работы, которых на тот момент просто не было. Это внезапное открытие меня так поразило, что я капитально задумался: поймут ли меня люди? Столько лет клеймил привилегии, и вдруг… Потом решил, что люди не глупее меня. Они еще раньше поняли, что бороться надо не с партийными привилегиями, а с бесконтрольной, всеохватной властью партии»[802].

И вот, после того как КПСС исчезла, стало уместно сменить заурядную дачу в Архангельском на элегантную «Барвиху-4», а самолет «Аэрофлота» — на горбачевский Ил-62 с надписью «Россия» на борту. Коржаковскую «Ниву» заменил ЗИЛ, а в 1992 году — сверкающий бронированный «мерседес» из Германии («кабинет на колесах», говоря словами Ельцина)[803].

Многие россияне сомневались в справедливости подобных действий. Юрий Буртин, бывший диссидент, принимавший участие в терявшем популярность движении «Демократическая Россия», в марте 1992 года писал об «удивительной небрезгливости, позволяющей нашим новым руководителям занимать те же кабинеты и разъезжать на тех же роскошных бронированных лимузинах, которыми раньше пользовались члены Политбюро»[804]. В 1993 году сторонник Ельцина кинорежиссер Эльдар Рязанов в телевизионном интервью, снимавшемся в резиденции «Горки-9», озвучил этот вопрос. Каково человеку, который пришел к власти под лозунгом защиты угнетенных, пользоваться всей этой роскошью? Не «разъедает ли душу» власть? «В чем-то изменения внутренние есть, — нервно ответил Ельцин, приводя в пример „Горки-9“. — Я бы раньше в такую резиденцию никогда не переехал. То есть вот такие, знаете, [моральные сомнения], связанные с какими-то привилегиями… Я стал, может быть, к ним относиться более спокойно, чем раньше»[805]. Ельцину было неловко не потому, что он получил какие-то уникальные привилегии, нетипичные для лидера большой страны, а потому, что когда-то он осуждал за это своих предшественников и намекал, что, став народным президентом, сам он привилегиями не воспользуется[806].

Смена флагов над Кремлем помогла решить только два политических вопроса из числа тех, что больше всего беспокоили руководство страны в позднесоветские годы; они касались власти КПСС и непрекращающейся войны между Центром и союзными республиками. Первый вопрос Ельцин решил президентским указом № 169 от 6 ноября 1991 года, принятым накануне 74-й годовщины большевистской революции. Этим указом Ельцин распустил парализованный партийный аппарат и конфисковал все партийное имущество — банковские счета, издательские дома и собственность от Старой площади до самых отдаленных российских окраин. Переговоры в Беловежской Пуще и Алма-Ате и уход Горбачева повысили статус внутренних межреспубликанских границ до международных. Содружество Независимых Государств было создано для того, чтобы облегчить цивилизованный развод в дисфункциональной семье. Используя СНГ как прикрытие, в середине декабря Ельцин взял под контроль имущество КГБ, а 15 января 1992 года был расформирован Межреспубликанский комитет безопасности[807]. Историческая миссия Содружества завершилась 18 мая 1992 года, когда Ельцин отказался от иллюзорной идеи создания объединенных вооруженных сил (в Беловежской Пуще была достигнута договоренность о совместном контроле над ядерным вооружением) и сформировал национальную армию под командованием министра обороны Павла Грачева. Генерал Грачев курировал вывод войск из Германии, Польши, Монголии, с Кубы и из постсоветских государств. К 1 июля 1992 года все тактические ядерные вооружения бывшего СССР находились на территории России — в соответствии с алма-атинскими договоренностями декабря 1991 года; последние стратегические боеголовки из Украины, Белоруссии и Казахстана были переведены в Россию к 1 июля 1996 года — после переговоров при посредничестве США. С этого момента функции СНГ почти полностью свелись к проведению встреч на высшем уровне и обеспечению пространства для выработки двусторонних соглашений. В июне 1993 года пост командующего стратегическими силами СНГ, который занимал Евгений Шапошников, был отменен.

Если СНГ было создано для того, чтобы разобраться с проблемами, доставшимися в наследство от прошлого, то Ельцин как лидер оппозиции старался по мере своих способностей позаботиться о будущем. России предстояло пройти через демонополизацию (после выхода из КПСС в 1990 году Ельцин часто называл этот процесс «декоммунизацией»), в которой можно было выделить три аспекта: построение демократии, развитие рыночной экономики и территориальная децентрализация. Этот многогранный процесс, как считал Ельцин, должен был заменить коммунистические ограничения свободами нормальной человеческой жизни.

На пресс-конференции Ельцина для зарубежных журналистов 7 сентября 1991 года первый вопрос задал журналист из Франции, поинтересовавшийся, в какой стране живут и будут жить россияне теперь, когда политическая неразбериха закончилась. Вот что ответил президент:

«Я считаю, что страна сейчас освобождается от всех „измов“. Россия — не капиталистическая, не коммунистическая и не социалистическая страна. Это страна в переходном периоде, которая хочет идти по цивилизованному пути, по пути, по которому шли и идут Франция, Британия, США, Япония, Германия, Испания и другие страны. Мы хотим точно следовать этому пути, для чего необходима декоммунизация всех сторон жизни общества, стремление к демократии, более того, к рыночной экономике, возникновению равноправных видов собственности, в том числе и частной собственности».

Чуть позже редактор BBC по международным делам Джон Симпсон снова поинтересовался, какая же модель общества является целью Ельцина.

Симпсон: Я хочу вернуться к тому, о чем недавно говорил господин Горбачев. Он говорил о шведской социал-демократии — такова его модель. А какова ваша модель, модель Ельцина? Может быть, это модель Франции Франсуа Миттерана, или Британии Джона Мейджора, или Соединенных Штатов, или Японии, или Испании, или Германии?

Ельцин: Я бы хотел собрать все воедино. Я бы хотел взять лучшее из каждой системы и использовать это в России.

Симпсон: Это очень политический ответ. Господин Горбачев говорил, что вы должны иметь определенные взгляды — хотите ли вы склониться влево или вправо, к консерваторам или социалистам и так далее.

Ельцин: Что ж, я никогда не был консерватором и даже не имею намерения становиться центристом. Нет, я все еще нахожусь левее центра. Скорее, я выступаю за социал-демократию.

Симпсон: То есть за шведскую модель, как говорит господин Горбачев?

Ельцин: Не на 100 %. Невозможно просто взять модель и установить ее. Возможно, придется создавать новую модель, но включить в нее элементы шведской. И почему бы не взять часть японской модели — интересную часть — и часть французской тоже, особенно касающуюся парламентаризма? И модели Соединенных Штатов, где демократия существует уже 200 лет… они уже поднаторели в этой демократии, и это очень интересно. Так что в принципе я являюсь сторонником социал-демократии, но тем не менее готов взять все лучшее, что есть в этих странах[808].

Эти слова показывают образ мышления Ельцина после того, как он взял бразды правления в свои руки. Он полагал, что можно объединить все позитивное, и не думал о том, что и хорошие явления могут вступать в противоречие друг с другом: например, свободный рынок и демократия. Он хотел брать пример с западных стран и Японии (Японию он впервые посетил как член советского парламента в январе 1990 года), уже давно шедших по пути демократии, хотя в его списке и была одна страна, Испания, которая обрела политическую свободу лишь в 70-х годах ХХ века. Ельцин сосредоточился не на цели, а на пути; путем, который вел в нужном направлении, была цивилизация. Он не отрекся полностью от своих социалистических корней, продолжая называть себя социал-демократом, занимающим позиции левее центра (то есть считал себя левым в европейском понимании этого термина — человеком, полагающим, что государство должно играть заметную роль в развитии экономики). Эту точку зрения он подчеркивал в середине и в конце 1990-х годов в беседах с разными политиками и то же самое сказал и мне в 2002 году[809]. Ельцин весьма эклектично — чтобы не сказать, банально — подходил к вопросу об общественном устройстве, считая себя вправе практиковать избирательный подход и не беспокоясь о том, согласуются ли между собой в теории выбранные им элементы.

В сущности, Ельцин был вполне удовлетворен тем, что благодаря прекращению существования КПСС начали реализовываться первый и третий элементы его триады — демократия (и сопровождающее ее моральное возрождение) и децентрализация. Хотя оставалось немало нерешенных вопросов, в частности создание для посткоммунистической России демократической и федеральной конституции, Ельцин был абсолютно убежден в том, что, с учетом данных им обещаний и катастрофического положения экономики, на данный момент первоочередной задачей является переход «from Marx to Market», то есть от устаревшей плановой модели к нормальному рынку.

У него не было готовой экономической программы, которую можно было бы просто снять с полки, но он уже задумывался о том, что опираться следует на негосударственные предприятия и частных предпринимателей. Он давно видел их в междоузлиях советской плановой экономики и убедился в их эффективности. В Березниках в сталинские времена отец Ельцина построил частный дом. Руководя Свердловским обкомом и Московским горкомом КПСС, Ельцин зачастую выступал против ограничений негосударственного сектора, поддерживал работу самостоятельных комплексных бригад в государственном секторе и высказывался о влиянии разумной корысти на эффективность экономики на Западе.

Во время пребывания Ельцина в оппозиции его представления о реформах были смутными и имели второстепенное значение на фоне дуэли с Горбачевым. Мертворожденная программа «Пятьсот дней» заставила его задуматься о реальных показателях. Оказывается, Ельцин не прочел и страницы из двухтомного труда, который Григорий Явлинский положил ему на стол. Он сосредоточился на том, что имело значение для политики, — броское название и четкие сроки[810]. Закон «О собственности в РСФСР», принятый под руководством Ельцина в январе 1991 года, после того, как Горбачев отверг «Пятьсот дней», законодательно закрепил право на частную собственность и вызвал нападки коммунистов старой закалки. «Для него закон… имел больше политическое, нежели экономическое значение. И он достиг своей цели»[811].

В предложении Ельцина передать основную долю государственной власти от СССР России и ее регионам присутствовали проблески мышления в духе свободного предпринимательства. Он заявил, что это высвободит энергию общества, прежде подавлявшуюся тяжелой рукой Центра. Во время поездки по стране в августе 1990 года Ельцин отклонял требования указаний и дотаций от центра. Прелесть разукрупнения заключалась в том, что местные руководители и граждане становились заинтересованы в принятии самостоятельных решений. В северном шахтерском городе Воркуте, возникшем в 1930-х годах на базе одного из трудовых лагерей ГУЛАГа, Ельцин спросил шахтеров, как они справятся с «полной независимостью». Некоторые задали вопрос о субсидиях и гарантиях поставок и последующей реализации угля. «Ельцин резко оборвал их: „Нет, все будет не так. Независимость — это нечто совершенно другое. Вы будете владеть продуктом, который вы произведете, и вы будете сами решать, кому и по какой цене его продавать. Все это станет вашими проблемами. Мы не собираемся больше вас кормить“»[812]. На Сахалине одна женщина спросила, какие меры собирается принять Ельцин в связи с заиливанием и нефтяным загрязнением реки Наива. Это ваше дело, ответил Ельцин: «Вы сами, а не Москва должны привести свои реки в порядок. Наша задача — дать вам самостоятельность в решении всех вопросов, не навязывать вам свои решения и дать вам право решать все самим»[813].

По мере того как в Советском Союзе тревожно нарастали трудности, росло и стремление Ельцина к переменам. Он полагал, что в тяжелые времена необходимо принимать тяжелые решения, не ограничиваясь полумерами и паллиативами. Любая стоящая реформа должна вступить в сражение с недостатками коммунистической парадигмы, рассуждал Ельцин в предвыборном интервью газете «Известия» в мае 1991 года:

«Пришло время изменить властную структуру так… чтобы жизнь на деле, а не на бумаге менялась к лучшему. На это и нацелена моя избирательная программа, где упор делается на проведение радикальных реформ. Прежде всего в экономике. Переход к рынку нельзя растягивать, уверяя людей, что чем радикальней перемены, тем якобы им, людям, будет хуже. Но куда уж хуже нашего топтания на месте, а фактически — на краю пропасти?.. Мне кажется, тут надо видеть главное: частичные реформы, постепенность в их проведении погубит нас. Народ этого не выдержит. Когда говорят, что реформы логично, мол, растянуть на годы, — это не для нас. Это для общества, где уже достигнут сносный уровень жизни и где народ может и подождать. У нас же такая кризисная ситуация и плюс такая мощная бюрократическая система, что с ними надо кончать не постепенно, а радикально»[814].

«Главное» выросло скорее из искусства политики, чем из науки экономики. В ельцинской сокрушительной реформе, как и в смертельном ударе, нанесенном им СССР, в полной мере проявилась его склонность к дихотомическому выбору. Он жаждал быть самому себе хозяином, чтобы случайные партнеры не могли водить его за нос, как это, по его мнению, было в ситуации с программой «Пятьсот дней». Решительные действия должны были разрушить «гипноз слов», за что Ельцин всегда порицал Горбачева. Кроме того, в подобных действиях присутствовал не поддающийся измерению культурный компонент. Как отмечал в своем дневнике Анатолий Черняев (см. главу 8), в России серьезные дела всегда делаются по принципу «или грудь в крестах, или голова в кустах»[815].

Многие ученые и профессионалы из числа тех, кого Ельцин пригласил в свое правительство в то время, когда Советский Союз разваливался на части, были знатоками трудов западных сторонников свободного рынка, таких как Фридрих фон Хайек, Милтон Фридман и Янош Корнаи. Другие были сторонниками дирижизма, кейнсианства, технократической или социал-демократической точки зрения. Инженер без гуманитарного образования, политик до мозга костей, Ельцин не мог принимать участие в обсуждениях реформ с ними на равных. Им руководило чутье, сообщавшее ему ощущение необходимости перемен и общее направление, в котором следует двигаться; его предчувствия были основаны не на высокоинтеллектуальных теориях, но и не на простой прихоти. «Я не претендую на то, чтобы говорить о философии экономической реформы», — написал он в «Записках президента»[816]. Впрочем, его это не останавливало. В 1989 году, дожидаясь своей очереди выступать на митинге в московском парке, он начал допрашивать американского журналиста на тему того, откуда тот знает об экономических отношениях. Американец в свое время работал в семейном бизнесе и прочел много книг, в том числе труды русских социалистов до 1917 года. «Ельцин сказал: „Значит, никто из нас ничего не знает об экономике!“ А потом добавил: „Мы найдем молодежь, ту молодежь, которая справится с этим делом“»[817]. И он действительно нашел таких людей в 1991–1992 годах, после нескольких лет зацикленности на ужасах коммунизма, как это назвала в 1990 году Маргарет Тэтчер.

Свобода, которую выбрал Ельцин на своем посткоммунистическом пути в Дамаск, была ближе к тому, что политический философ Исайя Берлин назвал «негативной свободой» (свободой от препятствий, отсутствием ограничений), чем к «позитивной свободе» (свободе во имя достижения определенной цели)[818]. У современников Ельцина уход от марксистской догмы и советских структур принимал различные формы. У него это было легкое отношение к рынку и отвращение к всемогущему государству. Лучше всех об этом сказал Михаил Фридман, банкир и нефтяной магнат, один из первых российских миллиардеров:

«Ельцин, будучи человеком свободным внутренне… интуитивно всегда как бы переходил на рынок как цель. Это потому, что… как говорил мой однофамилец, Милтон Фридман, „капитализм — это свобода“… [Ельцин думал], надо дать людям свободу, и они все сделают хорошо. Как ее точно дать — он не знал. Но [он считал], что надо освободить от контроля людей, потому что мы зажимаем, а вот если бы их отпустить, я бы на их месте горы перевернул. Я уверен, что на таком уровне все было. Очень как бы болезненно, весь этот [советский] контроль. [Он чувствовал, что] те, кто контролировал, тоже уже ни во что не верили»[819].

Если бы Ельцин в самом деле был социал-демократом, он скорее принадлежал бы к тому же типу, что и Тони Блэр в Британии, Фелипе Гонсалес в Испании или Герхард Шредер в Германии, чем к державникам левого толка из довоенной и послевоенной Европы. Он не видел никакого противоречия в том, что Россия сможет справиться со своими проблемами только в том случае, если государство в ней будет справедливым и эффективным, но при этом для того, чтобы государство стало таковым и заручилось народной поддержкой, ему необходимо победить экономические трудности.

Истоки своего энтузиазма по свержению советского строя Ельцин мог усматривать в эпизодах из своего полузабытого прошлого. В главе «Записок президента», где он превозносит Игнатия и Николая Ельциных, он рассказывает о заработанных тяжелым трудом мельнице, кузнице и пахотном наделе, о несправедливости и социальной вредности экспроприации всей семейной собственности государством. Ельцин знал, как боролся за выживание в ссылке Василий Старыгин, который делал и продавал местным жителям мебель. Единственное преступление этих родственников Ельцина заключалось в том, что у них была собственность, они много работали и «много брали на себя». А советская власть с ее притягиванием к нулевому исходу «любила скромных, незаметных, невысовывающихся. Сильных, умных, ярких людей она не любила и не щадила». Ельцин, как человек незаурядный, чувствовал себя обязанным исправить эту ошибку и создать общество предприимчивое, в котором контроль государства был бы ограничен. Чтобы избавить общество от апатии, он предложил людям ролевые модели из собственной биографии: спортсмен, который тренируется и побеждает соперников, как делал он сам на волейбольной площадке; политик, занявший независимую позицию, как он в 1987 году после своего «секретного доклада», и выживший, несмотря на гонения; пациент, который делает первые неуверенные шаги после операции, как это произошло с ним в Барселоне в 1990 году. Россиянам нужно было раскрепощаться, избавиться от «рабской психологии» и открыть дорогу «незакомплексованным, смелым людям, которых раньше [в советский период] просто давили». Судя по всему, идеалом для Ельцина были его бережливые уральские предки. И он видел признаки того, что в России вновь появляются люди с «психологией мужиков, которые не ждут чужой помощи, ни на кого не надеются… Поругивают всех и упрямо делают свое дело»[820].

После переворота 1991 года Ельцин ни психологически, ни политически не был в состоянии активно принимать решения. 29 августа он улетел из Москвы в Юрмалу, где две недели загорал, плавал и играл в теннис. Дважды на короткое время он возвращался в столицу, съездил с миротворческой миссией в Армению, а потом еще две недели провел в Сочи. 18 сентября в Москве Ельцин почувствовал себя эмоционально истощенным, возникли сильные боли в сердце. Но 25 сентября, когда он поехал в Сочи, Павел Вощанов объявил, что президент «взял тайм-аут, собственно, не для отдыха, а чтобы в спокойной обстановке работать над своими дальнейшими планами, а также над новой книгой, которую он задумал»[821]. Сторонники Ельцина были ошеломлены тем, что он исчез из поля зрения и в такой момент занимается мемуарами. Как сказал впоследствии один из депутатов от «Демократической России», это было все равно как если бы Наполеон после победы при Аустерлице удалился на Ривьеру писать стихи. Советники Горбачева сочли, что российский лидер и его окружение играют с ними «в кошки-мышки», и Горбачев отказался ехать в Сочи на встречу с ним («Нам надо честь беречь»)[822]. На самом деле в Бочаровом Ручье Ельцин продиктовал лишь несколько абзацев той рукописи, которая в дальнейшем превратится в «Записки президента», второй том его мемуаров, и у него не было ни малейшего желания играть с Горбачевым в какие-то игры. Но его «дальнейшие планы» нельзя было откладывать, и они составляли предмет ожесточенных дебатов с членами его команды вплоть до возвращения Ельцина в столицу 10 октября.

Пока Советский Союз пребывал в агонии, а Ельцин восстанавливал силы, российское правительство было в смятении. В июле Ельцин предложил Геннадию Бурбулису, свердловскому ученому, принимавшему активное участие в предвыборной кампании и претендовавшему на место вице-президента (им в итоге был выбран Александр Руцкой), стать руководителем его аппарата и создать Администрацию Президента. Бурбулис отказался: он мечтал заняться разработкой общей стратегии, а не «24 часа в сутки работать с картотекой»[823]. Ельцин придумал для него должность «госсекретаря» с неопределенными обязанностями. Руцкой, функции которого тоже не были обозначены, предложил Ельцину объединить должности вице-президента и главы администрации, чтобы самому стать связующим звеном между президентом и государственным аппаратом. Ельцин ответил, что «комиссар» ему не нужен, и отказался[824]. 5 августа Ельцин назначил руководителем аппарата своего старого приятеля по Свердловскому обкому Юрия Петрова, который с 1988 года был послом СССР на Кубе; Ельцину пришлось просить Горбачева, чтобы тот освободил Петрова от этой должности. Петров приступил к новым обязанностям около полудня 19 августа, как раз тогда, когда к российскому Белому дому приближались танки. Он еще не успел представиться Руцкому, Бурбулису и остальным сотрудникам, как все бросились вниз — туда, где Ельцин на танке № 110 произносил свою бессмертную речь[825].

Исполнение принятых решений осуществлялось главным образом через министерскую бюрократию. Премьер-министром России с лета 1990 года был «красный директор» Иван Силаев, ровесник Ельцина, в августе покинувший осажденный Белый дом, сославшись на то, что у него семья. Ельцин счел Силаева неподходящей кандидатурой на роль вдохновителя реформ. 27 сентября Силаев оставил свой пост, чтобы занять место председателя межреспубликанского экономического комитета, а исполняющим обязанности премьера Ельцин назначил свердловчанина Олега Лобова. Кабинет министров лихорадило, соглашения заключались и нарушались, обиженные уходили в отставку. Отпуск президента, как заметил один из журналистов, «привел к кризису власти в России» и «конфликту всех против всех»[826].

На пост главы правительства Ельцин вначале подбирал «чудо-премьера», не связанного ни с одной программой. В сентябре он предложил этот пост Святославу Федорову, хозяину первой в СССР частной клиники по микрохирургии глаза. Федоров предложение решительно отклонил. Так же поступили Юрий Рыжов, ректор Московского авиационного института, и редактор Михаил Полторанин, с которым Ельцин сблизился в годы работы в МГК. Тогда Ельцин решил побеседовать с Юрием Скоковым, консервативно настроенным чиновником из оборонной промышленности, и Григорием Явлинским[827]. Во время продолжительных разговоров на сочинском пляже Бурбулис предложил Ельцину обратить внимание на менее известных людей и связать кадровое решение с той головоломкой, которую представляли собой реформы. Через три дня «Ельцин очень хорошо понимал весь тот багаж проблем, все то страшное наследство, которое он получил. И собственно, вся наша дискуссия сводилась к тому, что никаким привычным способом это преодолеть нельзя». «Это невероятно сложно, нам будет крайне тяжело», — сказал Ельцин. «Я себя чувствовал совершенно изможденным» после разговора, вспоминает Бурбулис[828].

В качестве мастера необычных методов Бурбулис убедил президента обратиться к молодому, изысканному, круглолицему экономисту Егору Гайдару, принадлежавшему к поколению советского беби-бума (35-летний Гайдар был всего на год старше первой дочери Ельцина, Елены). Происходивший из весьма обеспеченной семьи (его отец был адмиралом, а оба деда — известными писателями), Гайдар имел две ученые степени по экономике, писал для «Правды» и журнала «Коммунист» и возглавлял исследовательский институт. Были у него связи и со Свердловском, в то время уже переименованным в Екатеринбург[829]. В «Архангельском-2» Гайдар и его коллеги составили план либерализации, гораздо более радикальный, чем программа «Пятьсот дней», и рассчитанный на Россию, а не на неделимый Советский Союз[830]. В конце октября Гайдара попросили вернуться в Москву из Нидерландов, где он должен был читать лекции в Университете имени Эразма Роттердамского. Встреча с Ельциным заняла всего двадцать минут. Президент прекрасно понимал «огромный риск, связанный с началом реформ», понимал он «и то, до какой степени самоубийственны пассивность и выжидание», вспоминал Гайдар. «Кажется, [Ельцин] готов взять на себя политическую ответственность за неизбежно тяжелые реформы, хотя знает, что популярности это ему не прибавит»[831]. Гайдар согласился работать в меру сил, хотя и ему, и его коллегам, присутствовавшим в «Архангельском-2», «происходящее казалось чем-то нереальным»[832].

28 октября Ельцин обнародовал свою позицию перед Съездом народных депутатов РСФСР и населением России. «Период движения малыми шагами завершен, — сказал он. — Нужен крупный реформистский прорыв… Главное, что не на словах, а на деле мы начнем наконец вылезать из трясины, которая засасывает нас все глубже»[833]. 1 ноября съезд предоставил Ельцину для проведения реформ чрезвычайные полномочия сроком на 12 месяцев. Он получил право издавать указы, противоречащие существующим законам, реорганизовывать Совет министров, не советуясь с парламентом, и назначать глав областных администраций. Новый председатель Верховного Совета Руслан Хасбулатов присмотрел за тем, чтобы это предложение было принято в парламенте. Состав реформаторского правительства был обнародован 6 ноября, в тот же самый день, когда Ельцин окончательно распустил КПСС. По совету Бурбулиса Ельцин совершил конституционное кувырканье, назначив премьер-министром себя самого, после чего отпала необходимость в другой кандидатуре, утверждаемой парламентом. Бурбулис стал первым вице-премьером, а Гайдар — министром финансов и вице-премьером по экономическому блоку[834]. К удивлению Бурбулиса и Гайдара, Ельцин позволил им самим выдвинуть кандидатов на наиболее важные министерские посты. Большинству министров было слегка за 30, и они были моложе Ельцина, Гавриила Попова и реформаторов из Межрегиональной депутатской группы на целых 25 лет. «Чтобы справиться с этим, нужны были свежие люди. Я специально отбирал тех, у кого минимум советского багажа. У кого мозги были не зашорены, не идеологизированы. Кто не накопил бюрократических приемов»[835]. Они с честью прошли экзамен, который Ельцин устраивал в Московском горкоме в середине 1980-х годов — на готовность проводить на работе бесконечно много времени. Той осенью и зимой Гайдар заканчивал работу в три-четыре часа утра; его энтузиасты-сотрудники дремали на диванах или стелили одеяла прямо на полу.

Напряжение усиливалось и из-за политических потрясений. Одно из них было связано с решением Ельцина ввести военное положение в северокавказской республике Чечня, избравшей своим президентом генерала военно-воздушных сил Джохара Дудаева и тут же безоговорочно провозгласившей свою независимость. Демонстрация силы, на которую Ельцин пошел по совету вице-президента Руцкого, усугубила ситуацию. Горбачев, все еще командовавший Советской армией, выступил против. 11 ноября российский Верховный Совет проголосовал за то, чтобы не признавать указ Ельцина, что лишало его законной силы. Председатель совета Хасбулатов, чеченец по национальности, объединился с антиельцинскими силами.

В течение одной недели Ельцин был недосягаем для своих сотрудников и членов правительства. Горбачев, от которого едва ли можно было ожидать симпатий к президенту, пребывал в уверенности, что во время телефонного разговора о Чечне 10 ноября тот был пьян. Помощники Ельцина не берутся утверждать, что дело было в алкоголе, но отсутствие руководителя их беспокоило. Так или иначе, его реакцией на нервное напряжение, связанное с исполнением президентских обязанностей в сложный период, было поведение, не вполне уместное в сложившейся ситуации[836].

Октябрьский пакет реформ проходил под эгидой «шокотерапии», но включал в себя спектр мер более широкий, чем тот, что изначально подразумевался под этим термином в Латинской Америке и посткоммунистической Восточной Европе, в частности отмену контроля над ценами, направленную на то, чтобы остановить спираль инфляции и способствовать экономическому росту[837]. Ельцин, как он без лишних сантиментов написал в книге «Президентский марафон», планировал решить две основные задачи, которые привели бы к революции в экономике, а заодно и в обществе: «Отпустить цены, то есть ввести реальный рынок, насильно, жестко, как приказали сажать картошку при Петре I. И второе — создать частную собственность… создавать класс собственников»[838]. Петр был светочем для Ельцина еще со школьных времен. Ельцин был зачарован образом царя — просвещенного реформатора, и вот ему выпала возможность сыграть роль Петра, хоть и в протодемократическом государстве — у его подданных было право голоса, и они могли провалить его на следующих выборах. Ельцин знал о маниакальных склонностях Петра, о чем он сказал в 1993 году журналисту, который заметил, что Петр «лично обезглавливал» своих врагов. Это правда, согласился Ельцин, «но зато сколько он сделал для России, тоже надо иметь в виду»[839].

Хотя при подведении итогов этот период часто представляют как один прыжок (это отражено и в ельцинской «покаянной» речи по случаю его выхода на пенсию), для образа мыслей Ельцина в то время характерны гибкость и реализм. В «Записках президента» он трезво пишет, что поставленная Петром задача перекроить русских в настоящих европейцев была «глобальной целью, которой в течение жизни одного поколения не достигнуть. В каком-то смысле эта цель Петровских реформ не достигнута до сих пор». «Мы стали европейцами, но при этом остались сами собой». За каждым валом реформ в российском прошлом следовали мощная обратная реакция и откат, утверждает Ельцин. Он был исполнен решимости сломать этот шаблон: «Сделать реформу необратимой — такую цель я ставил перед собой». Если бы произошла реструктуризация экономики и «грандиозные политические изменения», процесс стал бы необратимым, а возвращение коммунистов — невозможным. «Тогда вслед за нами обязательно придут другие, которые доделают все до конца, продвинут страну к процветанию»[840].

Данный текст является ознакомительным фрагментом.