Трудфронт. Лесозаготовки

Трудфронт. Лесозаготовки

Экзамены завершились в конце июля, а 5 августа мы уехали на трудфронт в Калининскую область, на лесозаготовки. На Северном речном вокзале нас провожали наши мамы. День был жаркий, каюты все забиты до отказа (нас было человек двести первокурсниц), душно, и мы расположились на ночь спать на палубе. Когда начало темнеть, нависла почти черная грозовая туча, и полил сильный дождь. Все убежали внутрь теплохода, а Наташа Косачева и я остались на палубе; прижавшись к стенке, мы приподняли свои вещи — под ногами текли целые реки. «И все равно я люблю грозу, я люблю всю природу, и даже эти тучи и холодный дождь», — шепнула Наташа. И мы долго еще говорили с ней в ту ночь, пока не заснули на досках палубы, пристроив головы на мягкие части своих рюкзаков. Наутро мы прибыли на пристань Большая Волга и долго просидели на берегу в ожидании катера. Какие-то девочки пели песню из фильма «Свинарка и пастух», и всем подумалось: будем ли мы когда-нибудь снова беззаботно гулять по любимым паркам, по ВСХВ (я уже без Билльчика…). Наконец нас погрузили на катер, и мы приехали к месту назначения — деревне Старое Домкино (помню адрес: Калининская обл., Конаковский р-н, п/о Архангельское, дер. Старое Домкино, Леспромхоз, 10-я рота). Большинство девочек разместились человека по четыре в избах крестьян, а я оказалась в числе тех примерно двадцати пяти человек, кому не хватило места в домах. Нас поселили в большом сарае на краю деревни. На дощатом полу кое-где были разбросаны охапки сена, большие ворота сарая закрывались только наполовину — второй створки не было, так что мы спали почти на открытом воздухе. Нас построили, разбили на бригады (почему-то не по учебным группам), выдали крупы и льняного масла, и первые недели две мы по очереди оставляли в сарае дежурного, который должен был варить на костре для всех кашу и чай. В первый же день нас повели в лес. Идти было довольно далеко. Лес — преимущественно березки и осинки — был весь заболоченный. Первое время наша работа заключалась в том, что мы выстраивались в длинные двойные цепочки и уже распиленные другими чурбаны передавали друг другу из глубины леса к дороге на опушке, где их грузили на подводы. Эта работа была однообразия, но не очень трудная, иногда мы даже пели что-то и слушали всякие сплетни о певцах Большого театра. Тема эта возникла оттого, что среди нас оказалось много заядлых театралок, а еще потому, что недалеко от нас той же работой был занят кордебалет Большого театра; они громко шутили и во время перекуров изображали в нашем болоте «Лебединое озеро». Было довольно голодно: нам выдавали в день по 600 граммов черного хлеба, сырого, тяжелого, с примесью картофельной кожуры и мякины, да вечером и утром мы ели каши. Однажды Люда в свое дежурство опрокинула наше ведерко в огонь, и вся группа осталась без ужина… Впрочем, Люду вскоре вернули по болезни в Москву.

«Оно»

Потом нас перевели на другую работу. Но прежде этого нас всех выстроили на лужайке и представили нам командира и политрука. Командир, Петр Петрович Петров, был небритый дядька лет под пятьдесят, и мы сразу заметили, что он стесняется нас — видно, не привык вообще командовать и не знает, как с нами обращаться. Зато политрук, товарищ Розенблюм, был строг и суров, говорил отрывисто, чеканил слова и сразу заявил нам, что мы приравниваемся к военному фронту и кто будет работать плохо — пойдет под трибунал. В облике и манерах политрука было что-то странное, и в наших рядах послышался шепот: «Девочки, а кто это? Мужчина или женщина? Она или он?» «Оно», — хихикнул кто-то. Одна из девочек сказала громко: «Простите, а как нам называть вас?» — надеясь услышать имя и отчество товарища Розенблюм. «Так не обращаться, — сказали ей в ответ. — Говорите в таких случаях — разрешите обратиться. Меня называть товарищ политрук». Так и остался для нас загадкой пол нашего политрука. Черные кудрявые волосы его были очень коротко, по-мужски подстрижены, черты лица ни о чем не говорили, движения были резки и отрывисты, как речь, но кто-то потом рассмотрел, что под гимнастеркой у политрука вышитая блузка. А в другой бригаде видели, как политрук, сидя на пне, вышивал что-то крестом. Видимо, это все-таки была женщина, но мы называли ее только Оно.

Новой же нашей работой была валка леса. Нам показали, как надо сначала топором подрубать дерево под комель с той стороны, где больше листвы, а потом с легким наклоном вниз пилить с противоположной стороны лучевой пилой. С этими пилами мы порядком намучились: то их заедало, то они тупились, мы не могли их сами вытащить и не умели разводить. Нам забыли сказать, что обрубать ветки с поваленного дерева надо стоя по другую сторону ствола, и одна девочка чуть не отрубила себе ногу. Она потеряла много крови, и ее увезли в Москву.

Однажды мы с большим трудом спилили необычно толстую осину, а когда мы уселись на нее, поваленную, заметили, что срез ее пахнет яблоками… Вся бригада приходила ее нюхать, и всем почему-то до слез стало жаль это дерево.

Оно само не работало с нами, но ежедневно обходило все бригады, причем сначала пряталось за деревья и тайком смотрело, как мы работаем, не делаем ли лишних «перекуров». В один из дней Оно подсело к нашему костру во время обеденного перерыва и объявило: «Товарищи бойцы, сегодня закончите работу на полчаса позже. Ты, товарищ Фаерман, пойдешь сейчас по всем бригадам и передашь мой приказ. Скажешь, за невыполнение — трибунал». Приказ этот был нелепый: у всех была дневная норма, которую с нас и спрашивали, к тому же мы как раз успевали добраться до своего ночлега к сумеркам. Но я рада была отдохнуть от пилы и побегать по лесу, повидать девочек из своей группы. «Девчонки, Оно велело передавать вам, что всех отдаст под трибунал, если не поработаете на полчаса дольше!» — кричала я, подражая голосу и осанке политрука. Во всех бригадах смеялись, приглашали меня к костру и даже предлагали поесть из котелков. «Фигу этому Оно!» — «Доработаем, как всегда, пока солнце за нижнюю ветку той березы зайдет, да и пойдем!» — «А само Оно не хочет поработать с нами? Топорик да пилочку подержать!» Все сговорились уйти как всегда, так и сделали. На дороге в кустах Оно устроило засаду и схватило тех, кто случайно шел впереди, — шестерых девочек. Я шла непосредственно за ними, а дальше шагала вся рота, но никого больше не тронули. На следующее утро всех выстроили недалеко от нашего сарая, и товарищ Розенблюм произнесла страшную разгромную речь. Было объявлено, что тех шесть «дезертирок» в наказание ссылают на север. Такая несправедливость всех возмутила, по рядам пронесся ропот: «Все выполняют норму! Все мы шли вместе!» Это еще больше взбесило политрука, а я ждала, что на конец она приберегла меня и вообще велит расстрелять меня как зачинщицу. Но меня она оставила в покое, а тех шестерых перевели в другую роту лесорубов, километрах в десяти от нас. Там условия были хуже наших, и две девочки серьезно заболели.

Кража

В самом начале сентября нам дали первый выходной, и день этот запомнился мне по некоторым причинам. Сначала мы сходили и помылись в Московском море[59], потом узнали, что в Никольском (как бы пригороде Домкина, недалеко от нашего сарая) в амбаре продают репу. Мы с Наташей Косачевой сразу поспешили туда, но то ли был перерыв, то ли вообще закончили продавать — там висел большой замок. Однако дверь не была плотно закрыта, и в широкую щель было видно, что на полу навалена целая куча репы. Минут сорок мы просидели со своими сумками на приступочке перед дверью, а потом мне пришло в голову совершить воровство. Несколько репок я достала рукой, потом стала с помощью палки подталкивать еще и еще. Наташа была в ужасе: «Что ты делаешь! А если придут? А если кто нас увидит?» «Придут — так мы заплатим сколько полагается», — успокоила я ее. Я наскребла себе и Наташе килограмма по два. После этого мы еще посидели с наполненными сумками у амбара минут десять, но никто не шел. И мы двинулись домой. «Открыла она уже», — сказал кто-то из наших, увидев нас на улице с репой. «Нет, — наврала я, — это мы еще утром купили, у девочек оставляли».

В тот вечер я заснула с черными пятном на совести, но с полным желудком. И сытость заглушала стыд.

Ночной аврал

Ночью, часа в два, нас всех вдруг подняли: «Быстро все встали, идем грузить баржу!» Спотыкаясь и шатаясь, мы выползли из сарая. Нас построили и повели километра два к водохранилищу. Вдоль берега были сложены высоченные штабеля чурбанов, все это требовалось переложить на стоявшую у причала баржу. Медленно, зевая и поеживаясь, мы начали передавать по цепочке эти дрова. Сначала молчали.

Смотрели в ярко-звездное черное небо. «Девочки — вон Кассиопея. Как буква М в Москве на метро…»

По мере того как стало заметно, что дров на берегу становится меньше, а баржа все больше заполняется, нас понемногу охватил какой-то восторг, энтузиазм, радость труда — не придумаю, как лучше назвать это состояние. Деревяшки летели по цепочке все быстрее и быстрее, послышались шутки: «Эй вы, пара, — принимай сигару! Держите бабу толстую!»

Мы уже не замечали времени. Часа через три дров не осталось, но никто не хотел расходиться. Мы хотели работать еще — нагрузить еще одну баржу, если надо. «Молодчины, девушки! Спасибо!» — сказали мужчины, работавшие на барже. «Рады стараться! Хотите, бурлаками доволочем дровишки в Москву!»

Потом в сентябре было еще два дня без работы. В один из них я ходила на Большую Волгу за посылкой. Другим девочкам привозили посылки и раньше, когда к нам приезжал директор института, а тут вдруг зачитали и мою фамилию. Это было совсем неожиданно: что могла прислать мне мама от своей мизерной иждивенческой карточки?

Отпустили за посылками не всех, и надо было забрать по две — свою и еще чью-нибудь. Мы пошли с Аней Штакиной, и обратно она несла свою и Наташину, а я помимо своей, совсем легкой, еле волокла большой мешок для Нели С. В моей посылочке оказалась жестяная коробка, в ней сверху подробное мамино письмо, под ним — сухарики, несколько морковок и небольшой кухонный нож с деревянной ручкой. Я была очень тронута и рада всему этому. Ане и Наташе прислали куски пирога, сала и банки с вареньем, они угостили и меня. А Неля С. съела содержимое своей посылки тайком, ночью, когда все в сарае уже спали. Место ее было через одно от моего, и я видела, как она сидит, зажав между коленей консервную банку, и вылавливает оттуда что-то ложкой. Это выглядело очень смешно. Впрочем, почти все другие девочки жили сытнее меня, и не только за счет посылок из дома; они выменивали всякие вещи на молоко, творог, яйца и прочее. Деревне все-таки в войну жилось неголодно — у крестьян было вдоволь картошки, овощей, многие держали кур, даже коров, а коровам травы хватало, так что всегда было молоко.

В последний наш выходной я тоже отправилась «меняться». Из своих вещей я выбрала вывезенный еще из Германии темно-зеленый шерстяной плащ (он был вообще-то детский, но с капюшоном, и я засунула его в рюкзак в последнюю минуту — может, пригодится, если накинуть в дождь) и пластмассовую гребенку. С этим товаром я отправилась в село Дмитрова Гора километрах в пяти от нас. Это было 26 или 28 сентября, день был ясный, солнечный и в общем-то тихий, если бы не отдаленная канонада (где-то под Калинином шли бои, и стрельба слышалась все те дни то дальше, то ближе). Именно в этот день я впервые увидела всю красоту золотой осени. Ярко-желтые березы и красные осины застыли в безмолвной красе под бледно-голубым чистым небом, и я остановилась посереди дороги и любовалась ими, забыв о том, что идет жестокая война и гибнут наши люди.

В Дмитровой Горе я стала заходить в избы, предлагая свой «товар». Было время обеда, и в каждом доме я заставала женщин, детей и стариков за столом; не спеша тыкали они ложками в общую большую сковороду, отделяя себе кусочки аппетитно пахнущей драчены. Плащик мой пощупали, потрясли и взяли в одной из первых же изб, правда, швырнули его на лавку без всякого энтузиазма. Дали мне за него кочан капусты. А гребенка так никому в той деревне и не приглянулась, и я ее позже в Домкине выменяла на кружку топленого молока. А капусту я на обратной дороге понемногу общипывала и, наконец, всю съела.

На сплаве

После этого выходных у нас больше не было. Нас перевели на новую работу, на сплав леса. Кончились дни хорошей погоды, стало дождливо и холодно, часто мы возвращались в свой сарай насквозь промокшие. Укрывались поверх одеял своими мокрыми телогрейками, и к утру они от тепла тел немного обсыхали хотя бы изнутри. А ногами мы влезали в мокрые парусиновые полуботинки, облепленные затвердевшей глиной. Сушить их было негде.

Ровно в четыре часа утра одна из девушек, живущих в Никольских избах, стучала в косяк наших ворот и повторяла несколько раз негромко, но настойчиво: «Девочки, вставайте!» Мы молча накидывали свои телогрейки и пробирались в темноте к выходу из сарая, стараясь не наступить на вещи или ноги еще не вставших. Длинной вереницей вытягивались мы вдоль деревенской улицы, хлюпая по глиняному месиву. Поминутно кто-нибудь останавливался и вытягивал из грязи ногу. После деревни мы километра два шли полем, это был хороший участок пути, там дорога была потверже, шагалось легче. За полем начинался лес. Здесь было опасно отставать от впереди идущих — можно было заблудиться в темноте и после долгих поисков тропиночки в болоте ошибиться и выйти в конце концов к совсем чужой бригаде в незнакомом участке леса. Со мной это однажды произошло — я опоздала почти на час и осталась без завтрака. Поэтому я всегда старалась не терять из вида расплывчатые в предрассветной тьме фигуры впереди. Стегают по лицу тяжелые мокрые лапы елей и пихт, почему-то пахнет озоном. Путь по лесным тропам кажется бесконечным, и, когда на востоке появляется светлая полоса, мы выходим к наспех сколоченному из досок бараку — нашей кухне. Всем выдают по миске жидкой манной каши. Я никогда не могла есть эту кашу и даже там, голодная, переливала почти всю порцию в миски соседок, сидящих рядом на пнях и бревнах. Свои 600 граммов черного хлеба мы получали после работы, по дороге назад, и я съедала его сразу же вечером, тогда как почти все девочки, получавшие дополнительную еду в посылках, приберегали его к завтраку и обеду следующего дня.

После завтрака мы отправлялись на свои рабочие места в болоте недалеко от одного из заливчиков Московского моря и с помощью веревок и ваг вытаскивали и выталкивали большие бревна. Их укладывали на деревянные «рельсы» из более тонких бревен и подталкивали по склону вниз, к воде, где бригады мужчин шестами наводили какой-то порядок. Работа наша была нелегкая, «рельсы» то и дело разъезжались, бревна застревали. Всех нас, институтских девочек, теперь разбросали по другим бригадам; многие попали к администрации и кордебалету Большого театра, а я и еще пять человек — к работницам какой-то трикотажной фабрики. Бригадиром была полная женщина в пенсне, Людмила Ароновна. Во время перекуров мы разжигали костер и совали свои холодные и мокрые руки и ноги почти в самый огонь, чтобы немного обсушиться. Бригадирша запомнилась мне всегда сидящей на каком-нибудь пне, на коленях у нее белокурая голова Ханечки, как она называла эту молодую дивчину с их фабрики, и Людмила Ароновна бьет у нее в волосах вшей.

Настроение у всех было мрачное. Мы жили совсем оторванные от мира; не было ни газет, ни радио, и нам казалось, что про нас забыли. Две наши девочки рассказывали, что к их костру вышли двое каких-то подозрительных мужиков и сказали, что Сталинград сдан и теперь немец взял Москву в окружение и опять бомбит, пока мы не сдадимся.

Как-то вечером, возвращаясь с работы, мы увидели недалеко от деревни группу женщин. Когда мы подошли ближе, они бросились к нам со слезами и принялись причитать: «Ох, бедные вы девоньки наши, на кого же вы похожи! Одеты как каторжницы. В ваши девятнадцать лет вам бы волосы завивать да на балы ходить». Эти глупые женщины оказались матерями каких-то наших студенток; они добились пропусков и приехали, захватив нам письма и посылки, одна из них даже осталась работать за свою дочь. От их причитаний никому не сделалось легче, но зато мы хоть узнали, что Москва стоит на месте и никто ее не бомбит.

Во время перекуров я часто писала письма маме, и тут не обошлось без курьеза в духе «Бравого солдата Швейка». Когда я потом вернулась, мама показала мне одно из моих писем, где цензура что-то вымарала: «…мы теперь работаем с утра и до ночи (зачеркнуто) и очень устаем…» Маме было очень интересно, что там могли вычеркнуть. Я вспомнила, что там было «как лошади» Это сравнение не понравилось цензору.

А лошадей я упомянула потому, что в некоторых соседних бригадах они тоже шлепали вместе с нами в болоте, подтаскивая к воде по нескольку связанных канатом бревен. «Так тебя растак, окаянная», — орет на милую гнедую кобылку какой-то дядя. Лошадь устала и не двигается с места. Еще трехэтажный мат — без результата. Подходит молодой красивый парень из кордебалета, берет у дядьки из рук вожжи, хлопает лошадку: «Что ты, дед, оскорбляешь скотину-то! Ах ты, моя родная, золотая, серебряная, ну пожалуйста, поднатужься, иди, красавица…» Лошадь делает рывок, и связка бревен снова приходит в движение.

Где-то подальше от нас в одной из бригад целыми днями поет звонкий задорный голос: «Козел козу дернул с возу! Раз, два, раз, сама подалась! Свекор сваху стукнул с маху. Раз, два, взяли, раз, два, дали!» Слова все время придумывались новые, все на тот же мотив: до-до-до-соль до-соль-ми-до. Все прислушивались к этому голосу и улыбались каждому новому варианту текста. Говорили, что бригадирше — автору и исполнительнице этой песенки — объявили благодарность за поднятие духа у работающих и выдали дополнительный паек.

На обед мы получали полную миску супа. Я всегда делала из него два блюда — сначала съедала всю жижу, потом мяла ложкой картошку и что еще в нем плавало и ела второе.

Обратно с работы мы уже едва плелись. Когда выходили на твердую дорогу в поле, я иногда закрывала глаза, и проходила так шагов двадцать, и обязательно отклонялась куда-нибудь в сторону, снова направлялась по прямому пути, снова закрывала глаза… Неужели мы когда-то ездили в троллейбусах, трамваях… Какая неоцененная роскошь!

В нашем сарае становилось все холоднее. Неля С. и еще несколько девочек втихую перебрались в избы к знакомым. Но в конце первой недели октября нас всех расселили по избам. Я попала к хозяйке Анне Афанасьевне, с которой были еще невестка с маленькой десятимесячной дочкой, сын ее был на фронте. В большой комнате этой избы жили четыре девушки и единственный парень на нашем курсе, Сережа Дорофеев с немецкого факультета, сильно близорукий бледный блондин. А на печи спал наш бывший командир Петр Петрович (Оно уже давно уехало обратно в Москву). Меня пристроили спать на лежанку в закутке за печью, и первое, что я видела по утрам над веревками, где сушилась мокрая одежда, — большие мозолистые ноги Петра Петровича, на которые он долго, охая, наматывал грязные онучи.

«Петр Петрович, вы помните политрука нашего, товарища Розенблюм? Уж вы-то знали, наверное, кто это был, он или она?» «А пес его знает. Все же, скорее всего, баба, — сказал он после некоторого раздумья. — Это если по характеру судить. Сволочная больно была…»

Спиритизм

В избе было тепло. Мы в своем сарае совсем было одичали, последнее время просто валились спать, даже почти не разговаривая. А здесь, в тепле, при керосиновой лампе, шла какая-то вечерняя жизнь. Девочки читали друг другу письма своих женихов, сплетничали. Самый долгожданный момент наступал, когда Валя Лебедева, красивая своеобразная девушка с французского факультета, соглашалась провести сеанс спиритизма. На стол в большой комнате клали лист бумаги с буквами и цифрами и опрокидывали на него блюдце, на котором снизу была нарисована стрелка. Мы все слегка, кончиками пальцев, прикасались к этому блюдцу, и, как только к нам присоединялась эта Валя, называвшая себя медиумом, блюдечко точно само собой начинало двигаться. Никакого усилия со стороны Вали не чувствовалось — она, казалось, даже и не смотрела на стол, когда стрелка в ответ на ее тихий вопрос «Как тебя зовут?» составляла по буквам: «Аркадий Комелев».

— Кто ты?

— Красноармеец.

— Когда ты умер?

— В 1918 году.

— Ты можешь сказать нам, когда кончится война?

— Через два года…

У маленькой хозяйской внучки был диатез, и она часто ночью расчесывала себе лицо и потом плакала. Люлька ее была подвешена к потолку в маленькой клетушке напротив моего закутка. «Кач-кач-кач-кач, куплю доченьке калач», — тихим сонным голосом пела ее мать под скрип люльки. Как-то в комнатушку на цыпочках вошла Алла Лушина: «Дай я ей спою. Слушай: «Спи, моя радость, усни, в доме погасли огни». Моцарт[60]. «Какая хорошая песенка», — прошептала мать, а девочка заслушалась и успокоилась.

По ночам мне за печкой снился один и тот же сон: хлеб, колбаса, капуста, мясо… Нам было так голодно, что и днем, на работе, все наши разговоры сворачивали на одну тему — на еду «Девочки, помните вкус бананов?» — «Ах, какие пирожки пекла моя бабушка». — «А помните, слоеные продавались, с мясом?» — «Сейчас бы котлет таких, как умеет делать моя мама». — «Господи, ничего не надо, только бы досыта поесть хлеба — белого, конечно, да с маслом. И чаю с сахаром…»

Кругом туман, морось. Мы из последних сил тянем за мокрые канаты застрявшее в болоте суковатое бревно. «Неужели мы когда-нибудь уедем отсюда?» Тоненький голосок поет: «Покинем тот край мы, где так страдали», — а мы все подпеваем: «Там снова радость нам улыбнется». Нам очень жаль себя, в глазах слезы. «Думал ли Верди, что его «Травиату» будут петь в домкинском болоте!» — восклицает кто-то, и мы немного истерично смеемся.

Анна Афанасьевна, хозяйка, строго следила за праздниками, подливала масла в лампаду под иконами. После Покрова ждали снега, но его не было, только холодная морось и туманы.

Вскоре после 10 октября по дороге на работу у меня вдруг сделалось черно перед глазами и закружилась голова. Мы как раз подходили к тому хуторочку, где был медпункт; меня осмотрели, сказали, что это упадок сил, и дали освобождение от работы. Я еле доплелась до своей избы. Там уже не первый день с таким же диагнозом сидел Сережа Дорофеев; мне кажется, мы с ним просто ослабли от голода. Теперь я только вечерами получала свои 600 г хлеба, их заносила мне Инна Перепелкина из моей группы. Наташа и Аня пробовали мне в котелке носить суп, но тащить его пять километров по скользким дорогам было тяжело, и я велела им съедать мою порцию за мое здоровье. Сережка всегда уходил с утра, он бродил по полям и собирал себе в мешочек неубранные картофелины и свеклу Единственной книгой у Сережки была «Хижина дяди Тома» на немецком языке. Я стала ее листать и, конечно, как назло наткнулась на описание ужина, который готовили квакеры. Читать про еду было больно, и вместе с тем нельзя было оторваться.

Однажды у нас с Сережкой был праздник — хозяйка зарезала барана и угостила нас полной сковородкой «потрохов». По виду это были просто жареные кишки, но как же это было вкусно!

Увы, то было один раз, а вообще голод продолжал мучить нас. И я снова прибегла к воровству, совершив еще две кражи.

У одной из девочек под кроватью стояла миска с драченой, плохо прикрытая тарелочкой, и я своим ножичком отрезала себе ломоть и съела. Вечером в их комнате был шум, потом я слышала, как одна из девочек в сенях говорила своей знакомой: «Да ну ее, некрасиво это как-то с ее стороны, крик устроила, будто кто-то у нее драчену подъел, нужна нам ее драчена…»

В другой раз я стащила из деревянного бочонка тесто для драчены у самой хозяйки. Это было рискованное предприятие. Анна Афанасьевна была почти все время дома, но я дождалась, когда она пойдет с ведрами к колодцу за водой. В окно колодец был хорошо виден: вот она наклонила немного шею журавля, прицепила ведро — пора! Скорее! Я рукой выхватила целую горсть теста и тщательно облизала пальцы. Драчена была излюбленным кушаньем тех мест; готовили ее из картошки, муки и яиц. Ее запекали в русской печи и вынимали с румяной корочкой.

Хозяйка не заметила, что теста стало меньше, хотя вообще-то была женщиной очень экономной. Грамотная, очень сдержанная в словах и выражении своих чувств, эта худощавая опрятная старушка не пользовалась особой любовью односельчан. Она была единоличница и жила богаче колхозников, были у нее и корова, и овцы, и куры. С глупой, шумной краснощекой невесткой они друг друга ненавидели, это было заметно не по их словам, а по взглядам, брезгливым жестам, по тону. Невестка с раннего утра уходила на работу в колхоз, только забегала днем покормить дочку. Раз в неделю она мылась вместе с девочкой внутри в печке, на удивление совсем не пачкаясь копотью.

31 октября: «А сегодня что за праздник, Анна Афанасьевна?» — «Родительская суббота. Родителей усопших поминают».

Билльчик умер 29 октября, я как раз его вспоминала… В этот день девочки пришли с работы с радостной новостью: 5 ноября мы все уезжаем отсюда!

3 и 4 ноября нам оформили в конторе документы, а к вечеру мы собрались около пристани в ожидании катера. Он опаздывал на полтора часа, и мы в это время поджаривали себе на кострах нацепленные на палки ломтики черного хлеба. На Большой Волге мы пересели на теплоход, ехали как сельди в бочке, спали сидя. Нам выдали по банке какого-то супа с томатом, и у меня от него всю ночь болел живот.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.