БЕГСТВО ИЗ РОДИТЕЛЬСКОГО ДОМА

БЕГСТВО ИЗ РОДИТЕЛЬСКОГО ДОМА

В один из холодных, пронизывающих дней глубокой осени по шпалам заводской железнодорожной ветки шагал подросток лет шестнадцати. В его лаптях хлюпала вода, намокшая одежда прилипала к телу. Поминутно вытирая ладонью мокрое от дождя лицо, он рассматривал огромный заводской двор, неясные нагромождения приземистых строений, контуры дымящихся печей, переплетенных мостками, лесенками, витыми трубами. Виднелись круглоголовые башни, высокие трубы и повсюду суетившиеся люди. Внимание подростка привлекли громадные насыпи красноватых камней. Возле них сновали грузчики, забиравшие этот камень в двухколесные железные тележки. Друг за другом тянулись люди к подножию печей, сбрасывали груз и возвращались обратно. Видно было, что на вершине домны рабочие возятся с этим же камнем, скидывая его лопатами в огненную пасть.

Долго стоял под проливным дождем молодой парень. Пристально разглядывал он напряженную жизнь заводского двора, пытаясь разгадать смысл трудового процесса, представшего перед ним.

— Эй, земляк!

Парень вздрогнул. Внезапный оклик вернул его к действительности. Возле стоял мужичонка в изодранном зипуне с деревянным сундучком в руке.

— Где тут, скажи, нанимаются?

— На завод? И мне туда. Вместе пойдем.

В заводской конторе записали: «Михаил Константинович Курако, из Могилевской губернии». В тот же день молодой рабочий катил по выщербленным плитам рудного двора «козу» — так называлась железная тележка на двух колесах. Напрягая мускулы, обливаясь потом, десятки каталей двигали к огнедышащей печи груз, который был под силу хорошей ломовой лошади.

Только поздно вечером молодой Курако пришел в рабочий барак.

От артельного ужина он отказался. Разбитый усталостью, лежал он на нарах в затвердевшей от сырости и грязи одежде. Ныло тело. Смутно доносились голоса подвыпивших рабочих...

Толпами стекались на завод отходники со всех концов России. Тяжелая нужда и голод гнали их из родных мест. Деревни наполнились слухами, что строится много новых заводов и железных дорог, где нужны рабочие руки. В одиночку и партиями двигалась крестьянская голытьба к городам, к промышленным районам. Одни покидали подслеповатые избы в надежде сколотить некоторую толику денег и вернуться к крестьянскому труду, другие навсегда прощались с развалившимися плетнями, с пустыми амбарами и голыми полями. На новых местах быстро обживались, привыкали к иному быту, становились безыменными единицами великой армии пролетариев, создававших своим трудом металлические богатства страны.

Металлургический завод у Екатеринослава, куда волею случая попал Курако, начинал цветущую полосу развития промышленности на юге России. Потребностями государства в металле были вызваны к жизни богатейшие недра южного края. Больше века должно было пройти, пока от первого ознакомления с минеральными кладами степной окраины перешли к их разработке. «Сей минерал если не нам, то нашим потомкам полезен будет». — эту историческую фразу произнес Петр I, обнаруживший на юге в дни Азовского похода залежи угля. В 1784 году уголь был вторично открыт в Донецкой области капитаном Скарнаковым, а в самом конце XVIII века сделали первые попытки выплавлять чугун на юге, используя минеральное топливо. У Луганска был построен для этого завод, но он не выдал и пуда чугуна. В России плохо знали технику плавки на минеральном топливе. Испокон веков знаменитые уральские домны плавили чугун на древесном угле. В 1845 году правительство построило завод в Керчи, где предполагалось производить чугун на Грушевском антраците. Но и этот завод бесполезно простоял несколько лет, а в Крымскую войну был разгромлен.

В середине столетия возник новый опытный завод на реке Садки, в нескольких верстах от села Корсунь Екатеринославской губернии. В память Петра I, открывшего каменный уголь, заводу дали имя «Петровский». Здесь дело увенчалось успехом: было получено 9 тысяч пудов чугуна. Но скоро и этот завод постигла участь его предшественников: горн плавильной печи оказался недостаточно огнестойким. По приказу директора горного департамента Рашета начали строить доменную печь его собственной конструкции. Эксперимент оказался неудачным, и завод пришлось закрыть.

Внимание правительственных чиновников обратили на себя шахты Лисичанска. В 1866 году неподалеку от Луганска соорудили металлургический завод. И снова печальный результат: уголь плохо коксовался, а руда, из-за дальности добычи, обходилась дорого. Почти единственным изделием завода, обошедшегося государству в несколько сот тысяч рублей, была чугунная статуэтка. Как редкую драгоценность ее показывал знакомым один из русских князей. Лишь с 1870 года впервые на юге России по-настоящему задымили домны, построенные англичанином Юзом в Донбассе. Вторым заводом, открывшим новую историю российской металлургии, был Брянский, на Днепре. Тут Курако и начал катать свою тележку.

Спустя несколько дней после первой пробы сил молодой Курако уже мало чем отличался от сотен других каталей. Двенадцать часов в сутки орудовал он лопатой и двигал «козу» по рудному двору, увязая в грязном месиве рудной и угольной пыли. Намокшие плавильные материалы были особенно тяжелы. Но доменную печь нужно было загружать непрерывно, чтобы ни на один день, ни на один час не прекращалось в ней горение, иначе — гибель домне. Эту азбуку плавки Михаил Курако усвоил очень скоро.

Он узнал, что профессия каталя, или нагрузчика, — самая грязная и тяжелая на металлургическом заводе. Одежда и тело каталя покрываются мельчайшей рудной пылью. Ее нельзя смыть даже горячей водой: на руках и груди оставалась печать профессии — темно-красный оттенок кожи. Грязного нагрузчика сторонились на улице. Мальчишки кричали вдогонку: «Дяденька, дай лапоть, чай заварить». Красной пыли, которую катали всюду тянули за собой, боялись, как огня. Их не пускали в общие бараки. Для них отводились особые помещения, как для прокаженных.

«Только бы выдержать!» С этой мыслью отправлялся Курако каждое утро на завод, чувствуя мучительную ломоту во всех Суставах. «Только бы не отступить!» повторял юноша, возвращаясь вечером, едва волоча ноги, в барак. Не хватало сил смыть с себя грязь. Свалившись на нары, он засыпал мертвым сном. С трудом поднимали его к артельному ужину. Неделю Курако работал днем, другую неделю — ночью. Обеденного перерыва не полагалось; не знали катали ни воскресений, ни праздников. Домна безустали требовала пищи: попеременно сгружаемых порций руды, горючего и известняка.

Прошли тысячелетия, пока была создана техника, основанная на применении металла. Долгие века понадобились, чтобы научился человек извлекать минеральные дары земли из глубоких недр и раскрыл секреты плавки. Гигантский путь развития прошло человечество от сыродутной ямы древнего египтянина до мощной плавильной печи, которую в XIX веке узнал Курако. Карликовый горн древности, дававший в итоге изнурительного труда кусок железа, величиной с кулак, — и домна, выпускающая в сутки несколько тысяч пудов чугуна! Ручные деревянные меха, раздувавшие первобытную плавильную печь, - и кауперы — башни, посылающие по трубам к домне нагретое дутье. Каменные наковальни полинезийцев — и прокатные станы, обжимающие за сутки сотни метров сверкающих рельсов! Это триумф металла.

Однако прогресс техники плавильного дела не облегчал изнурительного, отупляющего труда чернорабочего. В ту пору, правда, на американских металлургических заводах появились уже механические приспособления, доставлявшие и сгружавшие без помощи человеческих мускулов плавильные, материалы в домну. На Брянском заводе, где оказался в 1890 году Михаил Курако, о таких механизмах еще и не думали. Труд был дешев. Из деревень все шел и шел голодный, отчаявшийся люд. Владельцы домен и рудников — отечественные и съехавшиеся из-за границы капиталисты — заботились исключительно о своих прибылях. Труд чернорабочих при этих условиях мог еще долго оставаться совершенно первобытным.

На рудном дворе Курако часто видел человека в коричневом котелке. Его называли мосье Пьерон. Это был начальник доменного цеха. Коренастый, с багровым лицом, на котором неестественно выделялись черные, как смоль, холеные усы, с заметным брюшком и толстыми, заплывшими жиром пальцами, он торжественно шествовал по двору в сопровождении переводчика.

Мрачно насупившись, пожевывая губами, словно колдуя над плавильными материалами, он составлял рецепт смеси известкового камня, кокса и руды для очередной загрузки в печь. Свои расчеты начальник доменного цеха окружал таинственностью. Вынимая истрепанную записную книжку, он озирался вокруг, словно опасаясь, как бы кто-нибудь туда не заглянул. Только по одному ему ведомым соображениям, Пьерон приказывал не трогать больше той или иной рудной насыпи, а наваливать тележки из другой. Иногда приказывал сыпать в печь лишь один кокс, дать, как говорят доменщики, несколько холостых «калош»[1] и всячески манипулировал с известковым камнем, то уменьшая, то усиливая его подачу. Простой белый камень, не содержащий железа и лишенный способности гореть, оказывал магическое воздействие на огненное варево, клокочущее в печи.

Из Франции Пьерон вывез несколько доменщиков, занявших посты мастеров. Но только одному ему было присвоено право составлять расчеты плавильных материалов. На заводе он считался единственным человеком, постигшим секреты плавки.

С печью, однако, у него не ладилось. Домна часто расстраивалась, по суткам не выдавая чугуна. Пьерон прибегал на рудный двор и орал на десятника, на весовщика, на каталей, обвиняя их в неточном выполнении приказаний. Переводчик сокращенно излагал его ругань по-русски.

У Курако не раз была готова сорваться с языка ответная дерзость, но как-то не случалось, чтобы француз наткнулся на него. Однако вскоре у Курако произошла настоящая стычка, правда, не с начальником, а с его сыном Модестом, щеголеватым бездельником, не дававшим покоя молодым работницам.

На рудном дворе работало несколько женщин; они просеивали коксовую мелочь сквозь железные сита и подметали чугунные плиты. Модест угадывал под толстым слоем угольной пыли красивые лица молодых украинок. Победы легко доставались сыну начальника: редкая девушка решалась его оттолкнуть. Много слез было пролито из-за него. Заводские парни за бутылкой водки не раз грозились расправиться с ним.

Завидя Модеста, работницы разбегались, но французский недоросль проявлял неожиданную резвость. Раскрасневшийся, возбужденный, носился он по катальне, не обращая внимания на рабочих — свидетелей его забав.

Однажды работница, преследуемая Модестом, ворвалась в группу каталей, со слезами моля спрятать ее. Курако легко поднял девушку и положил в тележку.

Минуту спустя подбежал Модест и, улыбаясь, стал красться к тележке.

— Куда?! — гневно спросил Курако.

Модест что-то пробормотал и досадливо оттолкнул каталя, не взглянув даже на него.

Собравшиеся рабочие слышали, как Курако что-то закричал по-французски. Это на секунду отрезвило Модеста; он повернулся к каталю, подмигнул и запустил руку в тележку. Оттуда раздался женский крик. Схватив француза за шиворот, Курако рванул его и ударил наотмашь в лицо. Модест стоял ошеломленный. Невысокий, худощавый юноша в одежде каталя лупил сына начальника цеха по щекам, громко крича по-французски и тут же переводя для окружающих:

— Не кушал русского кулака? Вот тебе! Жалуйся теперь своему отцу!

Модест побежал. Курако крикнул ему вслед:

— Помни Курако!

В этот вечер он стал героем катальни.

На следующее утро на рудный двор пришел директор завода Горяйнов. Еще совсем молодой, тридцати лет, но начавший уже слегка тучнеть, он ходил в меховой шубе нараспашку, в форменной инженерской фуражке. С лица его г:е сходила благодушная, рассеянная улыбка. Десятник указал ему на Курако. Подойдя, Горяйнов спросил:

— Это ты дал Модесту?

Курако вскинул голову. Под слоем пыли было заметно, как покраснели его щеки. Он вызывающе ответил:

— И еще раз повторю, если сунется сюда!

Горяинов смерил его взглядом и неожиданно улыбнулся. Присев на грязную «козу», окруженный каталями, он с искренним любопытством принялся выспрашивать, смакуя подробности. Он сам был, по-видимому, доволен, что нашелся смельчак, поколотивший Модеста.

— А французский язык откуда знаешь?

Но Курако угрюмо молчал. Он отказывался отвечать на вопросы, касавшиеся его прошлого.

Козелье — так называлось имение в Могилевской губернии, в лесной белорусской глуши, где родился

Михаил Курако. На холме, возвышаясь над окрестными деревнями, стоял почерневший от времени, но еще крепкий барский дом. В нем обитал отставной генерал Арцымович.

Его уволили в отставку после того, как, вспылив, он публично назвал дураком своего начальника, приближенного к государю вельможу. Опираясь на костыль, он ходил в генеральской фуражке и длинном военном кителе без погон. Костылем он бил провинившихся слуг, вереща на месте скорый суд.

В генеральской библиотеке имелось собрание книг на русском и французском языках, быть может, единственное на сотни верст вокруг. Арцымович ежедневно проводил в библиотеке много часов; иногда видели у окна его старчески высохшее, темное лицо с тусклым, устремленным недвижно вдаль взором.

С соседями старик был высокомерен, никуда не ездил и принимал лишь ему угодных людей.

Наёзжали к нему купцы: он продавал им лес «под вершок» — деревья от четырех до пяти вершков в диаметре. Уплатив 10—15 тысяч рублей, покупатель имел право вырубить стволы оговоренной породы и надлежащего размера.

Старик каждый год получал изрядные деньги и сохранял в целости свое богатство тысячу десятин «черного леса»: дуба, клена, ольхи, березы. Как-то приехал новый покупатель леса, отставной полковник Курако, ветеран Севастопольской кампании. Это был еще невиданный в белорусских поместьях тип нарождавшегося в России дельца. Дворянин и военный он стал представителем железнодорожной компании, проводившей Харьковско-Азовскую железную дорогу, и совершал крупные закупки шпального леса. Неторопливый, благообразный, с аккуратно подстриженными седеющими бакенбардами, с крестиком ордена св. Владимира, он предложил Арцымовичу простую и выгодную коммерческую комбинацию.

Жесткому, замкнутому старику, надменному в обращении с соседями-помещиками, понравился этот пришелец из иного мира, принесший с собой веяние новой эпохи, зачинавшейся где-то далеко от усадьбы. В отступление от нерушимых правил, Арцымович оставил полковника ночевать, предложил погостить, показал имение, познакомил с Генусей — своей единственной дочерью. Через несколько дней отставной генерал напрямик предложил ему жениться на Генусе. Полковник согласился. Когда Арцымович объявил свою волю дочери, у нее задрожали губы, но, робкая и забитая, она подавила рвущиеся слезы и покорно склонила голову.

Через месяц сыграли свадьбу. От этого брака в 1872 году родился смуглый черноглазый мальчик — Михаил Курако.

Воспитанием Михася решил заняться сам Арцымович. Перечить его воле никто не мог. В своеобразной воспитательной системе отставной генерал сочетал спартанский дух с николаевской солдатской муштрой. Все, что, по мнению деспотического старика, могло изнежить тело ребенка или оставить в душе его сентиментальный след, было безоговорочно устранено. Сначала к Михасю взяли кормилицу, здоровую крестьянку, вывезенную из какой-то далекой деревушки. Ее сменил дядька, отслуживший службу николаевский солдат. Дядьку дополнил француз-гувернер. Старик деятельно следил за тем, чтобы в ребенке появлялись отвага, бесстрашие — качества, необходимые военному человеку, каким уже видел дед своего внука.

Михасю не запрещалось лазать по крышам, разорять птичьи гнезда, драться с деревенскими ребятами. Наоборот, дед сам поощрял драки. Он любил натравлять

Михася на ровесников. Подозвав ребятишек, он выбирал из них подходящего, обязательно выше Михася и на вид сильнее, и приказывал им бороться. Ребята начинали вяло. Старик подходил и, взяв за руку противника Михася, с силой ударял этой рукой внука в ухо или по носу. Черноглазый мальчик, сразу покраснев, яростно бросался на неповинного обидчика. Тот, в свою очередь, разъярялся от ударов; дед отходил и, опираясь на костыль, возбужденно поблескивал глазами, подбадривая сражающихся криками.

Деревенские ребята смело били барчука — за это им никогда не попадало от старого барина. Но перед Михасем нелегко было, устоять. Не закрывая лица, он бесстрашно бросался под удары и лупил изо всех сил, часто сбивая более сильного безудержной стремительностью натиска.

По вечерам дед рассказывал Михасю о величайших войнах мировой истории, восторженно прочитывал вслух отрывки из «Илиады». Михась жадно впитывал речь деда. Ему слышались отзвуки сражений, топот коней, выстрелы, шелест знамен.

В дни рождения Михася и на именины в усадьбу съезжались приглашенные помещики с детьми. Дед презирал соседей, но хотел, чтобы и в этом обществе Михась был первым. Городской портной шил Михасю парадные костюмы, гувернер учил его танцам, игре на фортепиано и фигурному катанию на льду. Мальчик умел вальсировать не хуже других, но не любил танцовать.

Часто Михась выезжал с матерью в гости к соседним помещикам. Только здесь, в плетеном возке, быстро несущемся среди пустынных лесов и полей, далеко от человеческих глаз и особенно от сурового отцовского взгляда, Генуся давала волю материнской любви. Она прижимала к груди головку сына и гладила его мягкие волосы, роняя слезы. Кучер, молодой парень, по прозванию Маринок, шумно вздыхал и придерживал лошадей, чтобы мать и сын подольше могли остаться вдвоем.

Постепенно Михась проникал в тайну несчастья матери, хотя в свои годы не мог понять ее трагедии, даже если б все узнал. Он видел, как за обеденным столом, где собирались все члены семьи, мать съеживалась, когда входил, стуча костылем, дед. Он замечал, что старик почти никогда не разговаривал с ней, а если и обращался, то только с грубым замечанием, от которого мать вздрагивала и бледнела. И часто, тайком от деда, мальчик убегал в комнаты матери и проводил с ней долгие часы, болтая обо всем, что взбредало ему на ум. Иногда мать тихо пела сыну печальные русские песни. Михась клал голову к ней на колени и мог слушать без конца. В один из таких вечеров в полутемную комнату неслышно вошел дед.

— Марш отсюда! — крикнул старик срывающимся голосом.

Михась не двинулся. Дед стучал костылем и бросал в лицо дочери оскорбительные слова. Вцепившись пальцами в курточку Михася, парализованная страхом, она смотрела на отца расширившимися, дикими глазами. Старик приближался. Тяжело дыша, замахнулся костылем.

— Не смей! — взвизгнул Михась. Оторвавшись от матери, он выхватил из рук деда костыль и, согнувшись, поднял кулаки, готовый в драку. Дед зашатался, на губах проступила пена.

— Меня? Меня?! — прохрипел он и упал на пол в конвульсиях.

Домашний доктор определил апоплексический удар. Старика перенесли наверх и пустили кровь. Несколько часов спустя он пришел в сознание. У него отнялась левая половина тела, язык не повиновался. Было страшно смотреть, как дергалась одна половина лица. Генуся и Михась стояли у кровати. Только теперь, когда старик умирал, Михась понял, как любит его, жестокого, страшного и такого чудесного деда.

Умирающий Арцымович забормотал, беспокойно двигая рукой.

— Карандаш? — спросила Генуся.

Движением ресниц он ответил утвердительно. Ему подали карандаш и бумагу. Старик нацарапал какие-то каракули. «Генуся, не спускавшая глаз с бумаги, угадала.

— В кадетский корпус? — выговорила она.

Дед удовлетворенно закрыл глаза. К утру он скончался.

На лошадях и по железной дороге совершил Михаил Курако с матерью первое свое путешествие в отдаленный Полоцк. В этом древнем русском городе, хранившем память о ратных делах князей полоцких, киевских и литовских, должна была начаться военная карьера Курако. На центральной площади города, против бывшего иезуитского костела, стоял старый кадетский корпус. Со стен его полупустых и холодных зал смотрели надменно и сурово многочисленные полководцы, имена которых были знакомы Михасю по рассказам деда. Все здесь привлекало бойкого кадета, и предстоящая жизнь казалась ему полной подвигов и невиданных побед. Скоро, однако, оказалось, что кадетский корпус с его тупой муштровкой — неподходящая школа для свободолюбивого мальчика. Уже с первых дней учебной жизни он показал корпусному начальству свой характер. Замечтавшись на уроке закона божия, он не расслышал вопроса.

— Курако Михаил! Повтори, что я сказал.

Перед ним стоял корпусный священник, ожидая ответа. Курако не мог повторить.

— Ступай в угол и повторяй за мной.

На безымянном пальце правой руки поп носил толстое золотое кольцо. Он больно стукнул им Курако по лбу. Покраснев, маленький черноглазый кадет вызывающе ответил:

— Не буду я повторять!

Поп рванулся.

— Попробуй, тронь! — закричал Курако.

Он стоял пригнувшись, глядя упорным, ненавидящим взглядом. Поп схватил его за ухо и потащил. Курако изо всех сил укусил толстую волосатую руку. Священник отпрянул, увидел дикие глаза кадета и выбежал из класса. Мальчика вызвали к директору, старому, заслуженному генералу. Директор потребовал, чтобы Курако немедленно извинился перед законоучителем.

— Не буду! Он первый ударил, — упрямо ответил кадет.

Генерал пригрозил исключением из корпуса. Напрасно. Угрозы и увещевания не заставили Курако покориться.

Класс был выстроен, Курако стоял на три шага впереди, поп читал ему нотацию. На первый раз Курако отделался выговором и низким баллом в графе поведения. Но вскоре выяснилось, что в корпусе его держать нельзя. В кадетских корпусах готовят будущих офицеров и с детства приучают к военной муштровке. Курако же совершенно не выносил принуждения. Множеством проступков он нарушал корпусную дисциплину. Михаила Курако сажали в карцер, под звуки барабанной дроби, в присутствии всех кадетов его подвергли самому позорному наказанию срезали погоны, — ничто не могло сломить его своеволия. Неисправимый кадет был исключен из корпуса три месяца спустя после поступления.

В черном мундирчике без погон Курако спустился в приемную, где его уже ждала мать, вызванная директором. Он шел, потупившись, по скользкому, блестящему паркету, впервые, быть может, терзаясь раскаянием: мать была единственным человеком в мире, перед которым он чувствовал себя виноватым. Они ехали домой в санях, в закрытом, так называемом «архиерейском», возке. Дома их встретил отец, седоватый, чисто выбритый, с аккуратно подстриженными бакенбардами. Привыкший в делах скрывать истинные свои чувства под личиной корректности и внешней благопристойности, он и в разговоре с сыном не давал воли сердцу, а вычитывал мораль, словно по книжке. Михась стоял у стены, смутно чувствуя, как чужд ему этот старый, чопорный человек и с нетерпением ожидал, когда, наконец, он кончит.

Отец велел готовиться в третий класс гимназии с приглашенным репетитором и больше сыном не занимался.

В усадьбе все шло по видимости гладко, но иногда по ночам Михась просыпался от доносившегося сквозь стены крика. Это ссорились мать и отец. Что-то надломилось в жизни семьи со смертью деда. Рухнуло то, чем определялся весь распорядок дома.

Итак, Курако готовился к экзаменам в гимназию. Кроме учебников, в его распоряжении была богатейшая библиотека Арцымовича. Он прочел много книг по географии, истории, физике, естествознанию. Его память была необыкновенной: прочитанное отлагалось в мозгу с фотографической точностью, и свежесть отпечатка, казалось, не страдала от времени. Репетитор остерегался с ним спорить.

Мальчик мгновенно, никогда не затрудняясь, разыскивал в книгах соответствующую страницу и торжествующе прочитывал строки, в которых почти дословно содержалось какое-либо его утверждение.

Он знал наизусть поэмы Пушкина, Лермонтова, Некрасова, прочел некоторые романы Тургенева, Достоевского, Толстого. Самым обширным в библиотеке Арцымовича был исторический раздел. Там охотнее всего рылся Курако. Его волновала жизнь знакомых еще со слов деда, легендарных героев античного мира; он с жадностью читал описания походов Юлия Цезаря, Александра Македонского.

Наконец, наступили дни экзаменов. Мать повезла Михася в уездный город Горки, где находилась ближайшая гимназия. Курако выдержал на круглые пятерки. Мать устроила его в пансион. При прощании он твердо сказал, что из гимназии его не исключат. Начался учебный год. Курако заставил себя подчиниться установлениям школьной дисциплины. По всем предметам он шел первым. Но вскоре злые сплетни окружили семейную жизнь родителей Курако. Михась был вызван в кабинет директора, где разыгралась дикая сцена. Когда директор попытался изложить мальчику содержание сплетен, касавшихся его матери, и сообщить о невозможности его дальнейшего пребывания в гимназии, Курако покраснел и губы его задрожали. Торопясь закончить неприятное объяснение, директор продолжал говорить, но Курако вдруг расстегнул пояс с блестящей гимназической бляхой и бросил директору в лицо. Что-то крича, Курако в исступлении отрывал одну за другой блестящие пуговицы и швырял в директора. Растерзанный, без пояса, он выбежал из кабинета, пронесся по коридорам, оттолкнул в швейцарской сторожа, сорвал с вешалки шинель,, растоптал фуражку и исчез.

Через несколько дней в морозный зимний вечер он явился в усадьбу. На стук открыла старая няня и всплеснула руками, увидев Михася без шапки, в истрепанной одежде, с тяжелой суковатой палкой. Путь от города— 120 верст — он проделал пешком...

Снова его окружает мир знакомых, покойных вещей: чинно расставленные кресла в чехлах, фамильные портреты в тяжелых рамах. Вот дедовская библиотечная комната, в которую сейчас редко кто заходит. Он перелистывает одну за другою с десяток книг, но не прочитывает и страницы. Ему тесно и скучно в этом большом барском доме. Серьезный разговор с матерью о его дальнейших занятиях не приводит ни к чему. Ни в какие гимназии он больше не будет готовиться — это его твердое решение. Михась спасается от жалостливых вздохов обитателей усадьбы в ближайшей деревне. Тут он скоро находит друзей среди крестьянской голытьбы. Отчаянным деревенским парням по душе этот смелый и сильный барчук, оторвавшийся от помещичьего дома.

Он редко бывает в усадьбе, -находя приют у молочного брата Петра Максименко или у других ребят. Днюя и ночуя в подслеповатых деревенских хатах, где зимой вместе с людьми ютился домашний скот, Курако насмотрелся народного горя. Он видел, как женщины, постаревшие не по возрасту, сучат нитку всю долгую зимнюю ночь при свете коптящей лучины; видел, как мужики исходят потом на пашне, изводя жалких лошадей; видел, как измученная семья радуется смерти новорожденного.

То, что видел Курако на своей родине, в глуши Могилевщины, переживало крестьянство далеко вокруг. Деревня нищала, крестьянство страдало от безземелья, поборов, вечных недородов. Крепли фольварки литовских, белорусских и польских магнатов. Помещики заводили крупные винокуренные, молочные и крахмалоделательные хозяйства. Где-то проводились железные дороги, строились фабрики, заводы. Требовалась дешевая рабочая сила. Сколько угодно ее можно было черпать среди голодной, отчаявшейся деревенской бедноты.

Иногда из города приезжали на побывку ушедшие туда люди, не похожие на деревенских, в пиджаках, картузах и сапогах, с гармошками. Они держались смело, не ломали перед урядником шапку, словно оставили на заводах и шахтах мужицкую робость вместе с мужицкой одеждой. Всякий раз с ними уходили двое или трое, а жизнь деревни катилась по-прежнему.

За недоимки у крестьян отбирали скот; бабы плакали, мужики кланялись уряднику. Он часто бил их по лицу, они смиренно стояли, опустив головы. Курако дрожал от возмущения, когда видел эти сцены. Однажды он кинулся с кулаками на урядника; мужики сами схватили его и скрутили руки.

Приближалась новая осень, новый учебный год. Урядник, много раз жаловавшийся Генусе на бесчинства ее сына, посоветовал - отдать его в уездное земледельческое училище, куда принимали крестьян, мещан, а также отчаянных дворянских детей, исключенных отовсюду. Директор училища славился тем, что справлялся с любым озорником. Генуся уговорила сына поступить туда.

В земледельческом училище разыгрался последний акт драмы отрочества Курако. Он чуть ли не с первого взгляда возненавидел длинного костлявого директора, с уродливо выпирающим подбородком и жесткими, холодными глазами. Держа за руку сына, пятнадцатилетнего подростка, с пушком на губах, с живыми, умными глазами, невысокого роста, но исключительно закаленного и крепкого физически, Генуся смущенно говорила о его непокорном характере.

— Не беспокойтесь, мадам, вышколим, — сказал директор.

Курако почувствовал угрозу, в нем мгновенно вспыхнул протест, он слегка вскинул голову. Директор посмотрел на него спокойным взглядом дрессировщика.

Столкновение произошло в один из первых дней учения. На общей молитве Курако стоял небрежно, вразвалку, и вдруг заметил устремленный на него холодный директорский взгляд. Глядя директору прямо в глаза, Курако принял еще более небрежную позу. В наказание он был поставлен на два часа на колени перед иконостасом. На следующее утро разыгралась та же сцена, и Курако опять должен был простоять два часа на коленях. Так продолжалось несколько дней. Наконец, директор усилил воздействие: после уроков Курако отправился в карцер. Выйдя оттуда на следующий день, он на прогулке запустил кегельным шаром в окна директорской квартиры. Воспитанники были немедленно выстроены в шеренгу. Директор спросил:

— Кто это сделал?

Курако смело вышел из строя. Смуглый мальчик в белых коломянковых брюках, в белой гимнастерке стоял перед директором и смело смотрел на него выпуклыми черными глазами.

Директор применил сильнодействующее средство — пытку лишением сна. После того как воспитанники ложились спать, Курако должен был четыре часа стоять на коленях в пустом зале перед иконой. Ночью, переминаясь на коленях, зевая и томясь, Курако нащупал в кармане карандаш. Ему взбрела шальная мысль, и он немедленно ее осуществил. Подмалевав усы богородице и младенцу Иисусу, он вновь опустился на колени. Святотатство было обнаружено утром. Курако заперли в карцер и в тот же день назначили порку. Трое дядек притащили его, отбивавшегося, в зал, положили на скамейку у оскверненного иконостаса и всыпали двадцать розог. Директор сам считал вслух удары. Когда дядьки отпустили Курако, он кинулся вниз по лестнице в сад, перелез через забор и скрылся. Он бродил по городу, что-то шепча про себя и сжимая кулаки. Ему попалась на глаза брошенная пивная бутылка, он схватил ее, побежал к директорскому дому, спрятался и, дождавшись к вечеру директора, подскочил к нему и ударил изо всех сил по голове бутылкой. Директор упал с пробитым черепом. Курако побежал к реке, разделся, оставил одежду на берегу, переплыл реку и голый помчался домой. Табуны лошадей паслись ночью в лугах. Курако вскакивал на коня и гнал от одного пастбища к другому. Под утро он постучался к своему молочному брату и рассказал ему все.

— Бежать надо на завод, — сказал Максименко.

Так решилась судьба Курако. В крестьянской одежде, в лаптях, он шел на рассвете по направлению к Екатеринославскому тракту.