Дерзкий мозольный оператор

Дерзкий мозольный оператор

Софи Карамзина – сводному брату Андрею,

Петербург, 21 ноября 1836 года

«Я должна сообщить тебе еще одну необыкновенную новость – о той свадьбе, про которую пишет тебе маменька; догадался ли ты? Ты хорошо знаешь обоих этих лиц, мы даже обсуждали их с тобой, правда, никогда не говоря всерьез. Поведение молодой особы, каким бы оно ни было компрометирующим, в сущности, компрометировало только другое лицо, ибо кто смотрит на посредственную живопись, если рядом – Мадонна Рафаэля? А вот нашелся охотник до этой живописи, возможно потому, что ее дешевле можно было приобрести. Догадываешься? Ну да, это Дантес, молодой, красивый, дерзкий Дантес (теперь богатый), который женится на Катрин Гончаровой, и, клянусь тебе, он выглядит очень довольным, он даже одержим какой-то лихорадочной веселостью и легкомыслием… Натали нервна, замкнута, и, когда говорит о замужестве сестры, голос у нее прерывается. Катрин от счастья не чует земли под ногами и, как она говорит, не смеет еще поверить, что все это не сон. Публика удивляется, но, так как история с письмами мало кому известна, объясняет этот брак очень просто. Один только Пушкин своим взволнованным видом, своими загадочными восклицаниями, обращенными к каждому встречному, и своей манерой обрывать Дантеса и избегать его в обществе, добьется того, что возбудит подозрения и догадки. Вяземский говорит, «что он выглядит обиженным за жену, так как Дантес больше за ней не ухаживает»… Дантес, зная, что я тебе пишу, просит тебе передать, что он очень доволен и что ты должен пожелать ему счастья».

Только нескольким близким друзьям голландский посланник сказал об «акте высокой нравственности, который совершил его сын для спасения репутации любимой женщины, связав себя узами брака». На людях он, стряхнув с себя усталость и напряженность бурных дней переговоров, презрев свою горечь и напряжение, стараясь казаться удовлетворенным надвигающимся бракосочетанием приемного сына, посвящал каждую свободную минуту, не занятую работой или светскими обязанностями, лихорадочным приготовлениям к великим событиям. Именно он обставил (с изысканным вкусом) «гнездышко любви» жениха и невесты в новом доме, в который он собирался переехать; он выбрал драпировку, мебель, картины, ковры, серебро, фарфор, безделушки, придираясь к каждой мелочи, чтобы удостовериться, что все это красиво, дорого и изящно, что все вызывает восхищение и даже некоторую зависть, чтобы таким образом заглушить слухи в связи с объявлением об этой неожиданной свадьбе.

Тем временем Дантес попробовал действовать подобно влюбленному жениху. Однако это грозило (и не без основания!) всплеском новых сплетен в обществе, что ставило под сомнение искренность его чувства к Катрин, все еще не способной поверить в реальность того, что происходит с нею, настолько все было отравлено ревностью и сомнением. С тех пор как Пушкин отказался принимать его, Дантес имел возможность нанести визит только до завтрака в дом Загряжской – и даже тогда они не могли побыть наедине: пожилая тетя была строгой, старомодной компаньонкой. Поскольку он не мог предъявить Екатерине доказательств своей любви наиболее убедительным способом – страстными поцелуями и объятиями – Дантес обратился к излияниям в письменной форме: «Я люблю вас… И хочу объявить об этом вам и всем вслух с искренностью, что является основой моего характера и что вы будете всегда находить во мне. Adieu, спите спокойно, отдыхайте без забот, будущее улыбается вам… Никаких туч над нашим будущим, гоните прочь любое опасение и, прежде всего, никогда не теряйте веру в меня; это не имеет значения для тех, кто вокруг нас; я не вижу никого, кроме вас, и никогда не будет иначе; будьте спокойны: я ваш, Катрин, и вы можете полагаться на это, а так как вы сомневаетесь в моем слове, мое поведение докажет это».

Короче говоря, Дантес делал все, что мог, и некоторое время даже следовал совету посланника избегать светских приемов, где он мог бы столкнуться с Натальей Николаевной и ее мужем. У него не было к тому же свободных вечеров, так как 19 ноября ему назначили еще пять дежурств в карауле из-за опозданий. Но ни его усилия, ни старания его приемного отца не были в состоянии прекратить слухи в свете.

Софи Бобринская – мужу Алексею,

Петербург, 25 ноября 1836 года

«Никогда еще с тех пор, как стоит свет, не подымалось такого шума, от которого содрогается воздух во всех петербургских гостиных. Геккерен-Дантес женится! Вот событие, которое поглощает всех и будоражит стоустую молву. Да, он женится, и мадам де Севинье обрушила бы на него целый поток эпитетов, каким она удостоила некогда громкой памяти Лемюзо! Да, это решенный брак сегодня, какой навряд ли состоится завтра. Он женится на старшей Гончаровой, некрасивой, черной и бедной сестре белолицей, поэтичной красавицы, жены Пушкина. Если ты будешь меня расспрашивать, я тебе отвечу, что ничем другим я вот уже целую неделю не занимаюсь, и чем больше мне рассказывают об этой непостижимой истории, тем меньше я что-либо в ней понимаю. Это какая-то тайна любви, героического самопожертвования, это Жюль Жанен, это Бальзак, это Виктор Гюго. Это литература наших дней. Это возвышенно и смехотворно. В свете встречают мужа, который усмехается, скрежеща зубами. Жену, прекрасную и бледную, которая вгоняет себя в гроб, танцуя целые вечера напролет. Молодого человека, бледного, худого, судорожно хохочущего; благородного отца, играющего свою роль, но потрясенная физиономия которого впервые отказывается повиноваться дипломату. Под сенью мансарды Зимнего дворца тетушка плачет, делая приготовления к свадьбе. Среди глубокого траура по Карлу X видно одно лишь белое платье, и это непорочное одеяние невесты кажется обманом! Во всяком случае, ее вуаль прячет слезы, которых хватило бы, чтобы заполнить Балтийское море. Перед нами разыгрывается драма, и это так грустно, что заставляет умолкнуть сплетни. Анонимные письма самого гнусного характера обрушились на Пушкина. Все остальное – месть, которую можно лишь сравнить со сценой, когда каменщик замуровывает стену…[60] Посмотрим, допустят ли небеса столько жертв ради одного отомщенного!»

25 ноября Пушкин пришел к ростовщику Шишкину, чтобы заложить одну из кашемировых шалей своей жены – это была черная шаль с широкой бахромой, едва ношенная – за 1200 рублей.

Великолепная соболья шуба, которую царь подарил Амалии Крюднер, названой дочери Максимилиана фон Лерхенфельда и кузины царицы, алмазы и изумруды леди Лондондерри, которая вместе с мужем гостила некоторое время в городе, виртуозность бельгийского скрипача Арто, новые холсты из Лондона, которые обогатили собрание

Эрмитажа (Рафаэль, Карреджо, Леонардо, Доменикино) – ничто из этого не сумело отвлечь обитателей петербургских салонов от «невероятной», «непостижимой» помолвки французского chevalier garde. Только когда переделанный и отремонтированный Большой театр снова открылся долгожданной премьерой «Жизнь за царя» (музыка Глинки, либретто барона Розена), люди нашли, о чем еще поговорить в течение нескольких дней. Каждый, кто хоть что-то значил в Петербурге, был 27 ноября на премьере, естественно, включая Пушкина в сопровождении жены, Жуковского и Александра Тургенева. Последний, друг поэта с дней «Арзамаса», прибыл из Москвы только двумя днями ранее, а до этого несколько месяцев провел в Париже. Поэтому он не знал многого, что за это время произошло, и зашел поприветствовать голландского посланника в его ложу. Пушкин простил ему невольную оплошность, но, должно быть, поведал ему о случившемся позже, тем же самым вечером, у Карамзиных. На следующий день Тургенев написал, что поэт «обеспокоен семейными делами»; впоследствии он неоднократно возвращался к обсуждению с их общими друзьями именно этого вопроса, поражаясь враждебному отношению к Пушкину и защищая его от обвинений в невыносимом поведении по отношению к жене и слепой, бессмысленной ненависти к Дантесу.

«Чего же, в конце концов, он хочет? – спрашивали о Пушкине многие близкие к нему люди. – Сумасшедший! Он ведет себя как бретер и хвастун!» Их рассуждение было просто: вынуждая чрезмерно горячего поклонника своей жены жениться «на безобразной Гончаровой», Пушкин оскорбил его, сделал его смешным; это доставило ему полное удовлетворение. Некоторые со стороны смотрели на это так же: «Или брак основан на честных намерениях – тогда это устраняет любую причину для мести, или заключается в целях самосохранения – тогда это заслуженное наказание». Можно бы с этим согласиться, если не знать поэта и его «разрушительно бешеный характер». Слухи, бушующие в салонах, жалили его подобно пощечинам: что некое серьезное, таинственное нарушение правил, возможно, разрушило супружескую жизнь Пушкиных; что Дантес был вынужден сымпровизировать обязательство, чтобы спасти честь Натальи Николаевны. «Разрушить свое будущее из-за любви к женщине! Какой альтруизм, какое самопожертвование!» – вздыхал тронутый и восторженный Петербург. «Преданность или жертвенность?» – задавалась вопросом царица. Даже Андрей Карамзин, потягивая прекрасный кофе в Баден-Бадене, мучил свои мозги размышлениями о причине брака: «Что, черт возьми, происходит?.. Действительно ли это может быть самопожертвованием?» Взбудораженная публика, склонная к романтической фантазии, начала видеть в Дантесе героического рыцаря женской чести, мученика Любви. И Пушкин не мог перенести этого..

Однажды вечером, уходя с Натали и ее двумя сестрами из театра, «трехбунчужный паша» столкнулся с Константином Карловичем Данзасом, его прежним лицейским однокашником, а теперь подполковником Инженерного корпуса. Два друга сердечно обнялись, и Данзас, естественно, принес поздравления Екатерине в связи с ее надвигающейся свадьбой. «Моя невестка не знает, будет ли она российской, французской или голландской подданной», – в шутку заметил Пушкин. В тот вечер он был в хорошем настроении. Обычно любое упоминание об этом браке погружало его в мрачную задумчивость, и он начинал бормотать с угрозой: «Ты этого хотел, Жорж Данден!» (Всем была понятна эта игра слов на «Дантес»: Данден был глупый, невезучий карьерист у Мольера, заключивший фиктивный брак и впавший в нищету, – а рассчитывавший на богатство.) ленского в начале лета. Он также задолжал ежеквартальную арендную плату в 1075 рублей, но не имел этой, суммы.

Зима в том году наступила поздно. Необычно мягкая погода привела к ледоходу на Неве в конце ноября – подобный исключительный случай последний раз был в 1800 году. Но у жителей Петербурга было не много времени, чтобы насладиться бабьим летом, поскольку желтоватый туман вскоре плащом окутал город и принес долгие дни той холодной смеси дождя со снегом, который способствует всеобщему распространению гриппа и бронхита. «Все словно бьет лихорадка, все как-то везде холодно и не могу согреться», – жаловался Пушкин однажды вечером в начале декабря, надевая медвежью шубу и меховые сапоги перед тем как покинуть дом Николая Ивановича Греча (где он пробыл не более получаса, но достаточно для того, чтобы прочие гости заметили, что он был напряжен, мрачен и расстроен). «Нездоровится что-то в нашем медвежьем климате. Надо на юг, на юг!» На юг – где немного теплее, что дает небольшую отсрочку от этих призраков.

12 декабря эпидемия гриппа задела даже царя. Жорж Дантес слег в тот же самый день.

Дантес – Екатерине Гончаровой,

Петербург, 22 декабря 1836 года

«Барон хочет, чтобы я просил вас оставить первый полонез для него, а также держаться немного в стороне от двора, так чтобы он мог найти вас. Я и без вашего примечания знал, что госпожа Хитрово – наперсница Пушкина. Кажется, она все еще имеет привычку совать свой нос в дела, которые никоим образом ее не касаются; сделайте мне одолжение: если они упомянут вам об этом опять, скажите, что госпожа Хитрово добилась бы большего успеха, если бы имела склонность вести себя по собственному разумению, нежели по таковому других, особенно, когда это касается достоинства, о чем, я полагаю, она давно забыла… Как досадно, что вам не могут подать карету завтра утром, но поскольку я считаю, что вы знаете лучше, чем я, какими средствами вы располагаете для выхода в свет, я не знаю, что посоветовать на этот счет. Но в любом случае я не хочу, чтобы вы спрашивали формального разрешения вашей дорогой тетушки».

Софи Карамзина – сводному брату Андрею,

Петербург, 30 декабря 1836 года

«Я продолжаю сплетни и начинаю с темы Дантеса: она была бы неисчерпаемой, если бы я принялась пересказывать тебе все, что говорят; но поскольку к этому надо прибавить: никто ничего не знает, – я ограничусь сообщением, что свадьба совершенно серьезно состоится 10 января… Дантес говорит о ней[61] и обращается к ней с чувством несомненного удовлетворения, и более того, ее любит и балует папаша Геккерен. С другой стороны, Пушкин продолжает вести себя самым глупым и нелепым образом; он становится похож на тигра и скрежещет зубами всякий раз, когда заговаривает на эту тему, что он делает весьма охотно, всегда радуясь каждому новому слушателю… Натали… со своей стороны, ведет себя не очень прямодушно: в присутствии мужа делает вид, что не кланяется с Дантесом и даже не смотрит на него, а когда мужа нет, опять принимается за прежнее кокетство потупленными глазами, нервным замешательством в разговоре, а тот снова, стоя против нее, устремляет к ней долгие взгляды и, кажется, совсем забывает о своей невесте, которая меняется в лице и мучается ревностью. Словом, это какая-то непрестанная комедия, смысл которой никому хорошенько не понятен; вот почему Жуковский так смеялся твоему старанию разгадать его, попивая свой кофе в Бадене. А пока что бедный Дантес перенес тяжелую болезнь, воспаление в боку, которое его ужасно изменило. Третьего дня он вновь появился у Мещерских, сильно похудевший, бледный и интересный, и был со всеми нами так нежен, как это бывает, когда человек очень взволнован или, быть может, очень несчастен. На другой день он пришел снова, на этот раз со своей нареченной и, что еще хуже, с Пушкиным; снова начались кривляния ярости и поэтического гнева; мрачный, как ночь, нахмуренный, как Юпитер во гневе, Пушкин прерывал свое угрюмое и стеснительное молчание лишь редкими, короткими, ироническими, отрывистыми словами и время от времени демоническим смехом. Ах, смею тебя уверить, это было ужасно смешно. Но достаточно, надеюсь, об этом предмете. Для разнообразия скажу тебе, что на днях вышел четвертый том «Современника» и в нем напечатан роман Пушкина «Капитанская дочка», говорят, восхитительный».

Несколькими неделями раньше графиня Бобринская не могла решить, возвышенно это или смешно, трагедия или комическая опера, но Софи Карамзина теперь твердо остановилась на комедии. Она была, правда, старой девой, любила сдобрить свои истории щепоткой яда, часто повторяла едкие замечания своего дяди Вяземского, и все же нельзя полностью игнорировать ее суждения. Теперь то, что разыгрывалось перед внимательной аудиторией, жаждущей салонной драмы, выглядело все более и более подобным фарсу. Пушкин хорошо знал, что от возвышенного до смешного может быть один шаг, иногда совершенно незаметный, и всегда был весьма осторожен в том, что делал, но теперь его влекла за собой сила, не поддающаяся контролю, подобная ярости неистового зверя. «Полный ненависти к своему врагу, захлестнутый отвращением, он не мог и даже не пытался управлять собой. Он простер свой гнев и ненависть на город с его салонами». «Он был встревожен, расстроен, уязвлен…» Даже хуже: он был смешон.

В то время, когда этот зловещий гибрид трагедии и комедии стремительно приближался к развязке, это уже были не сами события, а человек, «умнейший человек России», который бросился навстречу тому, что больше всего ненавидел и находил наиболее отталкивающим. Длинная, отвратительная осень – длинное, отвратительное зрелище. Мы тоже хотели бы закрыть глаза или отвести взор – так некоторые вскоре и стали поступать из оскорбленного чувства морали, – чтобы не видеть, как этот Пушкин, утомительный карикатурный персонаж, упорно ломает комедию, как актер в маске на представлении, упорствующий в своих гримасах поэтической ярости, рыча и скаля зубы, стремясь попотчевать этим любого, кто согласен слушать (а таких становилось все меньше и меньше), с каждым последующим недостойным поступком Жоржа Дантеса и Якоба ван Геккерена все чаще он встречал в ответ настороженную тишину и даже сочувственные улыбочки. Мы тоскуем по другому Пушкину – ироничному, пренебрежительному любителю изысканности, мастеру нюансов. Только в одном отношении эти два воплощения сливаются, два Пушкина пребывают вместе: в понимании его собственного величия. К любому, кто пробовал умиротворить его, сообщая, что его друзья и общество так же убеждены в невиновности его жены, как и он, что поведение молодого француза уже само по себе есть доказательство этой невиновности, он заметил, что мнения той или иной графини или княгини недостаточно для него, поскольку он принадлежит не этому или тому кругу, но самой России, и его имя должно звучать безупречно везде, где может быть произнесено, на любом языке – славян, финнов и тунгусов, «ныне диких», и калмыков, «друзей степей».

Он провел последний вечер года у Вяземских. Князь и княгиня ранее отказывались принимать Дантеса, но теперь, когда молодой человек упорядочил свое положение в глазах света, у них не было иного выбора, кроме как приглашать его как жениха свояченицы Пушкина и близкого друга их дочери и зятя. Дантес не отрывал глаз от Натали в течение всей ночи, превратившей 1836 год в 1837-й, приглашал ее танцевать, развлекал всевозможными шутками, вызывая не одну улыбку. Тем временем гневный Юпитер был настолько ужасен с виду, что графиня Наталья Строганова сказала княгине Вяземской: «Боже мой, я бы побоялась идти с ним домой, если бы была его женой».

6 января 1837 года: раут в австрийской миссии. Длинная вереница карет у входа, шубы из мехов редких северных зверей, висящие в огромном вестибюле, тысячи мерцающих свечей, угодливые лакеи, гудящее сборище людей, роскошь, фамильные драгоценности, мундиры знатных лиц, гармония прилива и отлива потока мужчин и женщин, движущихся подобно звездам в планетарии, расстающихся и встречающихся снова, складывающих новые эфемерные созвездия, как это требуется по таинственным законам салона. Елизавета Михайловна Хитрово с ее обволакивающими словами и облегающим платьем; речи красивого молодого Оливье д’Аршиака о превосходстве духовной любви над чувственной; Тургенев, в течение нескольких минут выслушивающий веские аргументы в споре и затем присоединяющийся к соседней группе господ во фраках, погруженных в оживленное обсуждение, – это Пушкин, князь Вяземский, барон фон Либерман, барон де Барант. Если остановиться и прислушаться, можно услышать свежие новости о Талейране и его все еще не опубликованных мемуарах, очаровательные анекдоты о Гёте, Екатерине Второй, Монтескье.

О чем только не говорили в тот вечер во дворце на Английской набережной! Барант, например, упомянул, что он (с помощью автора) хотел бы перевести «Капитанскую дочку», действительно прекрасное творение российского поэта и историка – этот русский вызов заслуженной известности сэра Вальтера Скотта. Атмосфера изысканности, блеска, интеллектуальные беседы и желанное отсутствие двора (иначе он бы монополизировал, как всегда, все умы и взгляды) дали Тургеневу мгновенное ощущение возвращения в Париж. Пушкин, с другой стороны, не имел никакой потребности любоваться шпилем крепости, домиком Петра или голубым сиянием реки, накрепко скованной льдом, чтобы почувствовать, что это действительно Россия – его страна, земля, которая могла бы… Нет, постойте. Риторические рассуждения уводят в сторону: Пушкин никогда не был за границей – никогда не получал разрешения. «Взглянули бы хоть на Любек, мой друг. Это все, что я могу вам сказать», – однажды ответил космополит Тургенев на одну из жарких русофильских речей Пушкина. Но истинно и то, что Пушкин был хорошо знаком с историей, жизнью и духом мест, запрещенных ему. Книги и его собственное воображение позволили ему путешествовать, наблюдать и сравнивать.

7 января царь Николай I появился один, не более чем на полчаса, на балу у княгини Марии Григорьевны Разумовской. Он немедленно заметил Наталью Николаевну в столпотворении белого мраморного зала для танцев со сводчатым лазурным потолком, усыпанным золотыми звездами. Этим вечером было так же, как и всегда: мужчины выбрали бы ее среди тысячи других женщин. Он приблизился к ней, отдал должное общепринятому мнению о ее наряде и красоте, но затем заговорил о том риске, которому ее красота подвергает ее самое. Он сказал, что она должна быть более осторожной и обращать больше внимания на свою репутацию – для ее собственной пользы, разумеется, но также и для счастья и благополучия ее мужа, известного всем своей бешеной ревностью. Фактически нельзя быть уверенным в точной дате этой беседы, которая, конечно, состоялась после 23 ноября – аудиенции Пушкина у царя. Это могло произойти на любом из многих светских вечеров, на которые особенно богат зимний календарь Петербурга, ни один из которых не пропустил поэт, как несколько укоризненно заметила Долли Фикельмон: Пушкин не отказывается от светской жизни и «сопровождает свою жену повсюду – по балам, в театры, ко двору». Этим способом он демонстрировал, что не придает никакого значения вульгарной болтовне и салонным сплетням. Но теперь сам царь обсуждал его частную жизнь с Натали, обращаясь к ней с проповедью о добродетели. Когда Пушкин узнал об этом, он испытал все муки позора и унижения.

Брак, в котором сомневался весь Петербург (включая невесту, которую мучили ночные кошмары), был заключен 10 января 1837 года фактически дважды: сначала в католической церкви, потом по православному обряду. «Граф и графиня Строгановы, дядя и тетя невесты, были ее посажеными отцом и матерью… Князь и княгиня ди Бутера – свидетелями». Православный священник Николай Райковский в Исаакиевской церкви записал возраст Екатерины Гончаровой – двадцать шесть лет; на самом деле в то время ей было двадцать девять – она была почти на четыре года старше своего жениха. Повинуясь приказу своего мужа, который не присутствовал ни на одной церемонии, Наталья Николаевна сразу возвратилась домой, не оставшись на ужин. Пушкин много потерял в тот день, поскольку Соллогуб был далеко не единственным, кто принял его пари, что свадьба не состоится.

Голландский посланник жаждал достигнуть хотя бы формального примирения между Дантесом и Пушкиным, частично для соблюдения приличий, частично стараясь, чтобы предыстория этого брака, о котором так много говорили, могла наконец погрузиться в забвение; возможно, также и потому, что был наслышан из конфиденциальных источников, будто царь был более всего разгневан из-за поединка, который, славу богу, удалось предотвратить. Сразу после свадьбы Дантес написал Пушкину, как настаивал на том его приемный отец. Теперь, когда все улажено, писал он, пришло время забыть прошлое. Пушкин не ответил. 14 января граф Григорий Александрович Строганов устроил праздничный обед в честь новобрачных. Последняя перемена блюд и превосходные вина привели барона Геккерена в несколько экспансивное настроение, и он подошел к Пушкину. Со всей любезностью, на которую он только был способен, и улыбаясь так открыто, как только мог, он выразил надежду, что отношение Пушкина к его сыну теперь изменится и что впредь, как он надеется, они будут общаться по-родственному. Пушкин кратко ответил, что и впредь он не будет иметь ничего общего с Дантесом.

Несмотря на все это, Дантес вместе с женой нанес визит семье Пушкиных. И не был принят. Тогда он написал своему родственнику во второй раз. Пушкин отнес это письмо, не озаботившись его распечатать, Екатерине Загряжской, намереваясь просить возвратить его отправителю. Но когда Пушкин случайно столкнулся с посланником в апартаментах тетушки Натали, он потребовал, чтобы тот вернул письмо своему сыну, заявив, что не желает читать того, что пишет Дантес, и даже слышать его имени. Сделав большое усилие, чтобы сохранить контроль над своими чувствами, Геккерен возразил, что не может принять письмо, не им написанное и не ему адресованное, после чего Пушкин швырнул ему письмо в лицо с криком: «Ты возьмешь его, негодяй!» Посланник встретил это оскорбление молча. Но по прошествии времени стал жаловаться публично на человека, поступившего подобно дикарю, достойному своих африканских корней, на этого неистового Отелло, не способного сдерживать свои чувства.

26 февраля 1837 года Жорж Дантес вынужден был писать длинное письмо полковнику Бреверну, председателю военного суда, который расследовал дело о дуэли. Стремясь приуменьшить собственную виновность с юридической точки зрения и продемонстрировать, что он не имел иного выбора, кроме как драться на дуэли, кавалергард перечислил многочисленные провокации со стороны Пушкина:

«…при madame Валуевой он говорил моей жене: «Берегитесь. Вы знаете, что я зол и что я кончаю всегда тем, что приношу несчастье, когда хочу»… Со дня моей женитьбы, каждый раз когда он видел мою жену в обществе madame Пушкиной, он садился рядом с ней и на замечания относительно этого, которое она ему однажды сделала, ответил: «это для того, чтобы видеть, каковы вы вместе, и каковы у вас лица, когда вы разговариваете». Это случилось у французского посланника на балу за ужином в тот же самый вечер. Он воспользовался, когда я отошел, моментом, чтобы подойти к моей жене и предложить ей выпить за его здоровье. После отказа он повторил то же самое предложение, ответ был тот же. Тогда он, разъяренный, удалился, говоря ей: «Берегитесь, я вам принесу несчастье». Моя жена, зная мое мнение об этом человеке, не посмела тогда повторить разговор, боясь истории между нами обоими. В конце концов он совершенно добился того, что его стали бояться все дамы; 16 января, на следующий день после бала, который был у княгини Вяземской, где он себя вел обычно по отношению к обеим этим дамам, madame Пушкина на замечание Валуева, как она позволяет обращаться с нею таким образом подобному человеку, ответила: «Я знаю, что я виновата, я должна была бы его оттолкнуть, потому что каждый раз, когда он обращается ко мне, меня охватывает дрожь». Того, что он ей сказал, я не знаю, потому что m-me Валуева передала мне начало разговора».

Дантес не сообщил полковнику Бреверну, как сам он вел себя с «обеими этими дамами». Впрочем, Жуковский знал кое-что об этом: «После свадьбы. Два лица[62]. Мрачность при ней. Веселость за ее спиной. Les r?v?lations d’Alexandrine (Разоблачения Александрины). При тетке ласка с женой; при Александрине и других, кои могли бы рассказать, des brusqueries[63]. Дома же веселость и большое согласие». Другими словами, Дантес обращался с Екатериной нежно в присутствии ее тети и в собственном, скрытом от чужих глаз, доме, но резко и даже грубо в присутствии любого, кто мог бы сообщить о его словах и делах Натали. На светских приемах он был в своем обычном веселом и приподнятом настроении, но черная меланхолия омрачала его синие глаза даже при виде Натали. Это был его способ демонстрации того, что неослабевающая amour fou охватила его вновь – теперь, когда как родственник он мог видеть ее и быть близко к ней безнаказанно. Но комбинация косых взглядов и невежливых замечаний, меланхолии и бурного веселья – это тоже был способ показать всему свету, что он не трус, как Пушкин называл его налево и направо, что он не боится ревнивого мужа и даже намеренно дразнит его, с удовольствием принимая последствия своей неутолимой страсти. В то же время, по Вяземскому, Натали «опять очутилась почти в таких же отношениях с молодым Геккереном, как и до его свадьбы: тут не было ничего преступного, но было много непоследовательности и беспечности». Барон Геккерен почувствовал свежие уколы ревности и боялся новых осложнений; всякий раз при встрече с Натальей Николаевной он будет засыпать ее предупреждениями и советами, «отеческими увещеваниями», чтобы «разорвать смертные узы». Екатерина тоже страдала. Она разыгрывала безумное счастье в присутствии зрителей, но ее сестра Александрина разгадала ее тайную боль: «Она выиграла, я нахожу, в отношении приличия, она чувствует себя лучше в доме, чем в первые дни: более спокойна, но, мне кажется, скорее печальна иногда. Она слишком умна, чтобы это показывать, и слишком самолюбива тоже».

Старая служанка сестер Гончаровых рассказала взрослой Араповой об инциденте, врезавшемся ей в память: однажды Александрина обнаружила, что потеряла свой нательный крестик, и обыскала весь дом снизу доверху в поисках драгоценного предмета – и все напрасно. Потерянный крестик в конце концов нашелся в кровати Пушкина. Нашел его слуга, который этим вечером стелил ему постель (Наталья Николаевна недавно родила, и супруги спали отдельно). Эту историю, услышанную Араповой, кажется, подтверждает своими записками Жуковский (к которым она не могла иметь доступа, когда писала); действительно, это, кажется, объясняет и комментирует загадочную «histoire du lit», о которой простодушный Жуковский упоминает лаконично немедленно после абзаца о двуличности Дантеса. Нет никаких сведений, повлек ли «инцидент с постелью» щекотливые разговоры и замечания слуг в доме, но можно хорошо себе представить, как Геккерен и Дантес могли бы использовать это, чтобы показать, насколько Пушкин был распущенным человеком, к тому же возомнившим себя на церковной кафедре, с которой он пытался проповедовать и обличать грехи. В любом случае, теперь разразилась открытая война между семьей Геккерена и Пушкина – война сплетен, оскорблений и обвинений.

И давайте не будем забывать о роли, которую сыграл хор завсегдатаев светских салонов. Стремясь получать максимум удовольствия от многочисленных составляющих представления – гнев Юпитера и французская бравада, дрожь Натали и ревнивые взгляды Екатерины, – весь высший свет приходил в волнение, передавая друг другу, что и кто говорил относительно кого-то еще, преднамеренно организуя балы и приемы, чтобы создать как можно больше возможностей для встречи двух пар. Это стало любимым способом времяпрепровождения всего города, теперь разделенного на две антагонистические фракции: каждый громко и пылко поддерживал собственного героя, как будто это было столкновение гладиаторов, скачки или петушиный бой.

Однажды в конце января Пушкин встретился с Владимиром Далем, молодым доктором и автором, от кого он ждал рассказ для «Современника». Даль был очарован живым языком простых людей, и Пушкин был этим весьма доволен; он любил его богатый репертуар пословиц и поговорок и его записную книжку, где тот собирал крылатые выражения; его мимические способности выражения фраз и духа наиболее отдаленных и неизвестных уголков России. Именно на этой встрече с Далем Пушкин впервые услышал слово «выползина» (от «выползать»), обозначающее кожу, сбрасываемую змеями каждый год. «Мы зовемся писателями, – воскликнул он, – а половины русских слов не знаем!» Когда он снова увиделся с Далем на следующий день, он был одет в черный сюртук, только что от портного. «Какова выползина?» – спросил он со смехом. – Ну из этой выползины я долго не выползу. Я не хотел бы скоро ее потерять». На самом деле он носил сюртук всего только несколько дней, и когда вынужден был расстаться с ним – с трудом и с болью, – все платье было запятнано кровью, просочившейся из раны у талии.

В другой день в конце января Пушкин вышел на прогулку с Петром Александровичем Плетневым, поэтом и профессором русской литературы Петербургского университета. У них был долгий напряженный разговор о Провидении и тайных его промыслах. «Слава в вышних Богу, и на земли мир, в человецех благоволение», – процитировал Пушкин Евангелие от Луки. Он сказал своему другу, что видит в нем то, что ценит больше всего в людях: благоволение по отношению к другим – добродетель, в которой, он признавался, сам испытывал недостаток и завидовал тем, кто это имел.

«Пушкина мне удалось видеть всего еще один раз – за несколько дней до его смерти, на утреннем концерте в зале Энгельгардта. Он стоял у двери, опираясь на косяк и скрестив руки на широкой груди, с недовольным видом посматривал кругом… Он казался не в духе…

Незадолго до смерти Пушкина я был у него, и он, беседуя со мной наедине о разных предметах, между прочим коснулся супружеской жизни и в самых красноречивых выражениях изобразил мне счастье благополучного супружества».

Незадолго до своей смерти Пушкин задумчиво рассказывал одному из своих друзей о том, что все важнейшие события его жизни совпадали с днем Вознесения, и передал ему твердое свое намерение выстроить со временем в селе Михайловском церковь во имя Вознесения Господня.

В воспоминаниях современников, исполненных боли и тревоги, сохранены детали, которые иначе были бы утрачены для нас: заключительные страницы биографии заполнены случайными словами, концентрируя внимание на делах, которые преувеличены до патетического уровня предзнаменований надвигающегося конца. Это совершенно естественно, поскольку уход из жизни великого человека – это вереницы эха, волшебное увеличительное стекло. Но из всего множества свидетелей последних месяцев и дней жизни Пушкина мы больше всего благодарны тем, кто говорит нам о другой стороне событий: о его эстетическом наслаждении в стремлении к небытию, – и тем, кто изображал его ясный ум и активность, полную кипящей энергии и планов. Мы особенно благодарны Александру Тургеневу, чьи письма из Парижа, изданные под заголовком «Хроника русского», придали «Современнику» блестящий европейский штрих. Тургенев раскопал в архивах Парижа некоторые документы о России XVIII века и теперь готовил их к публикации в журнале Пушкина. В гостинице Демута – буквально рукой подать до особняка княгини Волконской – он рассказал Пушкину о своих находках и встречах с европейскими писателями. Он говорил об истории и литературе, вспоминая прошлое, резко критикуя настоящее, но никогда не сыпал соль на рану даже упоминанием предмета всеобщих разговоров. С Тургеневым Пушкин мог наконец расслабиться: оживленный, взволнованный, удивленный, он сумел забыть свои ежедневные мучения.

Но Пушкин ходил не только «по балам, театрам и ко двору»; в декабре 1836 – январе 1837 годов он провел много времени в студиях художников и книжных магазинах, был в Академии наук и университете, посещал «среды» Плетнева и «субботы» Одоевского и Жуковского. Он продолжил работу над историей Петра I, которую называл убийственной. Возложенное на него поручение весьма его обременяло; ему необходимо было гораздо больше времени. Пушкин начал собирать тексты и идеи для пересмотренного издания «Песни о полку Игореве». Он искал новых подписчиков для «Современника» и начал писать несколько собственных очерков для журнала. Комментируя издание Шатобриана, переводившего Мильтона «ради куска хлеба», чтобы избежать необходимости вступать в отношения с новыми правителями Франции, он подчеркнул еще раз достоинство и независимость свободных умов. В удивительной небольшой статье «Последний из свойственников Иоанны д’Арк» он придумал потомка Орлеанской девы, который в 1767 году будто бы вызвал стареющего Вольтера на дуэль из-за поэмы, порочащей репутацию его прабабки. И снова стойкое неизбежное обращение к теме чести и поединков, но описание этого освещено разумом и юмором.

Среди четырех сотен гостей, приглашенных на праздничный бал к австрийскому послу 21 января 1837 года, были и Пушкин с женой, и Дантес с женой. Разумеется, это было вовсе не место для литературной беседы, и этот разговор носил совершенно другой характер, который и был подслушан Марией Мердер, фрейлиной императрицы, которая была шпионом и нашим самым прилежным, неоценимым источником информации:

«Дантес провел часть вечера неподалеку от меня. Он оживленно беседовал с пожилою дамою, которая, как можно было заключить из долетавших до меня слов, ставила ему в упрек экзальтированность его поведения. Действительно – жениться на одной, чтобы иметь некоторое право любить другую, в качестве сестры своей жены, – Боже! для этого нужен порядочный запас смелости. Я не расслышала слов, тихо сказанных дамой. Что же касается Дантеса, то он ответил громко, с оттенком уязвленного самолюбия: «Я понимаю то, что вы хотите дать мне понять, но я совсем не уверен, что сделал глупость!» – «Докажите свету, что вы сумеете быть хорошим мужем… и что ходящие слухи не основательны». – «Спасибо, но пусть меня судит свет». Минуту спустя я заметила проходившего А. С. Пушкина. Какой урод! Рассказывают, – но как дерзать доверять всему, о чем болтают?! Говорят, что Пушкин, вернувшись как-то домой, застал Дантеса наедине со своею супругою. Предупрежденный друзьями, муж давно уже искал случая проверить свои подозрения; он сумел совладать с собою и принял участие в разговоре. Вдруг у него явилась мысль потушить лампу, Дантес вызвался снова ее зажечь, на что Пушкин отвечал: «Не беспокойтесь, мне, кстати, нужно распорядиться насчет кое-чего»… Ревнивец остановился за дверью, и через минуту до слуха его долетело нечто похожее на звук поцелуя».

Точка зрения Дантеса и его сторонников превалировала: Пушкин превращался в персонаж Боккаччо, в ходячий анекдот, подобный одному из тех «героев», что бродили по дорогам в давние дни, поставляя обильный материал для грубых европейских фарсов. Эти слухи продолжали распространяться в течение лет, даже десятилетий. Фредерик Лакруа использовал это в «Les Mysteres de la Russie»: «П. подозревал, что его жена была ему неверна… Намеренный установить истину, он изобрел такую хитрость. Он пригласил друга на обед. Позже они удалились в гостиную. Там на небольшом столе горели две свечи. Проходя мимо, П. погасил одну из них и, делая вид, что пытается зажечь ее снова, погасил и вторую. В темноте он натер свечным нагаром свой рот и, обняв жену, поцеловал ее в губы. Минутой позже, когда он возвратился с лампой, он бросил всего лишь один взгляд на своего друга и увидел черный след на его губах. Все сомнения исчезли: это было очевидное свидетельство ее неверности. На следующий день несчастный муж пал в поединке, смертельно раненный соперником».

Александр Васильевич Трубецкой рассказал эту историю иначе: «Возвратясь из города и увидев в гостиной жену с Дантесом, Пушкин не поздоровался с ними и прошел прямо в кабинет; там он намазал сажей свои толстые губы и, войдя вторично в гостиную, поцеловал жену, поздоровался с Дантесом и ушел, говоря, что пора обедать. Вслед за тем и Дантес простился с Nathalie, причем они поцеловались, и, конечно, сажа с губ Nathalie перешла на губы Дантеса».

Тело Пушкина еще не было предано земле, когда студент Петербургского университета отметил в своем дневнике: «Однажды на балу госпожа Пушкина имела большее количество ухажеров, чем обычно. Пушкин заметил это и стал мрачен. Жена подошла к нему и спросила: «Почему ты так задумчив, мой поэт?» А он ответил:

Ну что в ответ сказать поэту?

Успеху вашему я рад.

Вы – словно яркая комета,

Да хвост кометы длинноват.

Я слышал это от Крамера, который был там собственной персоной».

Трудно вообразить себе более мрачное, более зловещее звуковое сопровождение, чем неумолчный говор, который окружал трагедию Пушкина, разжигая и провоцируя ситуацию: «говорят», «очевидно», «мне сказали», «я слышал собственными ушами…». Тяжелый, безнадежный реквием по человеку, который еще дышит. Трудно вообразить себе более беспощадное наказание автору романа в стихах, чья музыка дала так много салонному bavardage, чтобы приговорить его к жестокому и глупому обсуждению света. Слишком многое в этой истории кажется гротеском и плагиатом из «Евгения Онегина», за исключением того, что легкое изящество поэмы становится тупым, свинцовым ударом в реальной жизни, а бескрайние небеса поэзии превращаются в реальной жизни в клетку, тюрьму и камеру пыток. Александр Блок, сам задыхавшийся в старой столице новой империи, говорит об этом так: «Пушкина убила не пуля Дантеса. Его убило отсутствие воздуха». Пушкин был отрезан от кислорода, душное зловоние «града Петрова» проникало в салоны, учреждения власти, дома друзей. Все время одни и те же люди. Ограниченное провинциальное сборище сплетников, стервятников, соглядатаев, чьих праздных, закоснелых обычаев Пушкин не только не отвергал и не избегал – напротив, он поступал в соответствии с ними. Трудно представить себе более ужасный способ самоубийства, чем этот путь.

Во время большого зимнего бала у графа и графини Воронцовых-Дашковых Пушкин поблагодарил царя за хороший совет, который он дал Наталье Николаевне. «Разве ты мог ожидать от меня чего-нибудь другого?» – спросил царь, наивно попавший в западню. «Не только мог, – ответил Пушкин, – но и должен признать, что я подозревал вас самого в ухаживании за моей женой». Николай I не сообщил нам ничего о выражении лица Пушкина, когда он сделал это замечание, но можно представить его усмешку и самоуверенность, блеск победы в белках его глаз. Опять-таки мы не можем быть уверены, что эта беседа имела место у Воронцовых-Дашковых, но известно, что Дантес и его жена присутствовали там – так же, как Пушкин и Наталья Николаевна, – и что кавалергард был более чем когда-либо в настроении повеселиться. Набирая со стола фрукты, он отметил: «Cest pour та legitime», подчеркивая последнее слово, как будто чтобы вызвать самую прекрасную тень его второй, незаконной. Он много танцевал с Натали и встал напротив нее в кадрили несколько раз, чтобы таким образом немного поболтать с нею и спросить, довольна ли она мозольным оператором, которого рекомендовала Екатерина. «Он утверждает, – добавил Дантес, – что ваш cor красивее, чем у моей жены». Считалось неприемлемым говорить о ногах дамы, но настоящая дерзость заключалась в том, что французские слова «сог» и «corps» («мозоль» и «тело») произносятся одинаково. Возможно, Дантес уже вызывал улыбки на губах многих искушенных дам в Париже, Берлине и Петербурге этой тяжеловатой игрой слов. Возможно, это даже вызвало смешок Натали. Но не у Пушкина, который услышал эту шутку от своей жены. Похоже, Наталья Николаевна не изменилась. Она все еще рассказывала ему все – или почти все.

Чаадаев – Александру Тургеневу,

Москва, 20–25 января 1837 года

«Пусть я безумец, но надеюсь, что Пушкин примет мое искреннее приветствие с очаровательным созданием («Капитанской дочкой»)… Скажите ему, пожалуйста, что особенно очаровали меня в нем его полная простота и утонченность вкуса, столь редкие в настоящее время, столь трудно достижимые в наш век, век фатовства и пылких увлечений, рядящийся в пестрые тряпки и валяющийся в мерзости нечистот, настоящая блудница в бальном платье и с грязными ногами».

24 января Пушкин заложил серебро своей невестки Александрины. Но на сей раз эти 2200 рублей, которые он получил от Шишкина, не пошли на покрытие долгов. Напротив, деньги были предназначены для важной покупки – пары пистолетов.

Пушкин и его жена провели тот вечер у Мещерских. Приехав с небольшим опозданием, Аркадий Россет зашел поздороваться с Мещерским в его кабинет и застал его за партией в шахматы с поэтом. «Я полагаю, вы уже были в гостиной, – сказал Пушкин своему молодому другу. – Он уже там, возле моей жены?» – «Да, я видел Дантеса», – промямлил Россет. А Пушкин рассмеялся над его очевидным смущением.

Софи Карамзина – сводному брату Андрею,

Петербург, 27 января 1837 года

«В воскресенье у Катрин было большое собрание без танцев: Пушкины, Геккерены (которые продолжают разыгрывать свою сентиментальную комедию к удовольствию общества. Пушкин скрежещет зубами и принимает свое всегдашнее выражение тигра, Натали опускает глаза и краснеет под жарким и долгим взглядом своего зятя, – это начинает становиться чем-то большим обыкновенной безнравственности; Катрин направляет на них обоих свой ревнивый лорнет, а чтобы ни одной из них не оставаться без своей роли в драме, Александрина по всем правилам кокетничает с Пушкиным, который серьезно в нее влюблен и если ревнует свою жену из принципа, то свояченицу – по чувству. В общем все это очень странно, и дядюшка Вяземский утверждает, что он закрывает свое лицо и отвращает его от дома Пушкиных)».

25 января 1837 года Пушкин встретился с Зизи Вревской, которая приехала в Петербург на несколько дней. Первый раз он встретил ее больше десяти лет назад в Тригорском, в простоватом маленьком мирке, где вольная и все же умиротворяющая женская атмосфера скрасила его михайловское заточение. Преследуемый настойчивыми требованиями денег от шурина, Пушкин в декабре спросил мать Зизи, Прасковью Александровну Осипову, не заинтересуется ли она покупкой Михайловского; он писал, что будет счастлив видеть свое имение в дружеских руках и что он хотел бы удержать связь с родовым поместьем, с дюжиной или около того крепостных. Госпожа Осипова или была не способна, или не желала такого приобретения, но ее зять, муж Зизи, оказался заинтересован в том, чтобы стать новым владельцем поместья. Пушкин и его друг Зизи заговорили о Михайловском и тех давних, радостных событиях – пока Вревская не упомянула о слухах относительно Натальи Николаевны и Жоржа Дантеса, эхо которых, очевидно, докатилось до Тригорского. Ей не потребовалось делать дополнительные усилия. Пушкин без околичностей выложил все и почувствовал обычное для него небольшое облегчение после вспышки. Но он также понял, что Дантес, по выражению Вяземского, «продолжал быть третьим между ним и его женой» – теперь уже повсюду, даже в провинции.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.