ПЕСНЬ ТОРЖЕСТВУЮЩЕЙ СВИНЬИ

ПЕСНЬ ТОРЖЕСТВУЮЩЕЙ СВИНЬИ

Всем известно: каждый город имеет свое лицо. И человек, долго живущий в определенном городе, пропитывается его атмосферой.

Северная Пальмира, чиновничий Санкт-Петербург дал нам тип «петербуржца» и вы сразу понимали, что означает это слово. Вы видели перед собой вежливого человека, застегнутого на все пуговицы, немного ироничного, лишенного всяких сантиментов.

Радушная хлебосольная Москва дала другой тип. Москвич был гораздо более чуток к искусству, чем петербуржец, и если холодный Петербург не принял чеховского «Иванова» и «Чайка» провалилась в Александринском театре, то Москва сделала Антона Павловича великим драматургом. Сейчас времена другие, и тип ленинградца ничего общего не имеет с петербуржцем, потому что изменился город, изменилась его атмосфера и, следовательно, изменились люди.

И Париж, и Лондон, и все большие города с яркой индивидуаль-ностыо имеют свой тип людей, порожденный этими городами.

Какой же тип порожден Шанхаем? Этому городу нельзя отказать в индивидуальности…

Я сидела в кафе, спасаясь от сильного ливня. Перед окном были два жалких дерева, они стонали и гнулись от ветра. Небо было свинцовое и по опустевшей улице мчались потоки воды. В этом внезапно налетевшем ливне было что-то стихийное и грозное, немного страшное. И помню, я задумалась, глядя в окно на эти гнущиеся под порывами ветра деревья, я вспомнила тех, кто борется сейчас и умирает. В голову пришли стихи Блока:

Крест и насыпь могилы братской,

Вот где ты теперь, тишина!

Лишь щемящей песни солдатской Издали доносилась волна…

Я думала об этих людях, отдававших свои жизни во имя будущего, во имя того дня, когда стихнет гроза и уйдет свинцовая туча, нависшая над Россией, того дня, когда засияет солнце и выпрямятся деревья.

В этот момент шумно ворвалась в мою жизнь Марья Петровна.

На улице мы с ней говорили друг другу: «Здравствуйте». Этим ограничивалось наше знакомство.

В кафе нам пришлось познакомиться покороче.

— А я смотрю, кто-то будто знакомый, — щебетала Марья Петровна, деловито устраиваясь за моим столиком и развешивая дождевик на спинку стула, — вы, верно, тоже из-за дождя? Я уж тут полчаса, а уйти нельзя. Хорошо, что вас встретила, хоть поговоришь! Ливень-то, а? Валечка мне говорит: «Мама, возьми дождевик!» А я ни за что не хотела. — Жарко, говорю, Валечка, а выхожу, смотрю, туча ползет, нет, думаю, лучше взять… Барышня, дайте мне еще кофе… и хорошо, что взяла, не успела, знаете, сесть в трамвай… ну да, я же говорю — кофе! Пирожных не надо. Или нет, дайте! Так о чем это я? Да, так не успела я сесть в трамвай… А вы, между прочим, очень плохо выглядите! Вам нельзя этот цвет, он вас старит. Да, да, не обижайтесь! Старит! И потом я как-то вас видела, у вас другая прическа была. Так она вам лучше. Эта вас, извините, уродует. Барышня, еще сахару…

Потом Марья Петровна сделала паузу, в течение которой она размешала сахар и попробовала кофе. Затем неожиданно спросила:

— Скажите, вы не знаете, когда война кончится?

Я ответила, что не знаю.

— А у вас в газете ничего не говорят?

Я ответила, что в газете тоже не знают.

— А я бы хотела, знаете, чтобы поскорее кончилась, — заявила Марья Петровна, — надоело, знаете…

Я сказала, что в этом желании нет ничего оригинального и необыкновенного.

— Что вы! — перебила Марья Петровна, добродушно улыбаясь, — а представьте себе, во время той войны мы с мужем очень хорошо жили, мы за границей всю войну провели, и он много зарабатывал. Муж не воевал, у нас связи были. А теперь он уж покойник, мужчины в доме нет, некому мозгами пораскинуть, подумать, как обстоятельствами воспользоваться, а прибыли никакой. От этой войны только неудобства и терпишь… Что с вами? Почему у вас такое странное лицо? Может быть, в кофе что-нибудь попало? Здесь вообще кофе отвратительное!

— Нет, — сказала я, — ничего. Я просто поперхнулась.

Марья Петровна успокоилась и продолжала:

— У меня знакомая есть, так у нее муж очень хорошо зарабатывает. По пятьдесят тысяч в день только на еду тратят! Так они не хотят, чтобы война кончалась. Недавно вот какой-то предсказатель сказал, что война через два месяца кончится. Так знакомая даже расстроилась. У них с мужем все рассчитано: если вот еще, предположим, год война, так они столько-то заработают. А тут через два месяца! Я, конечно, их понимаю, мне лично от этой войны никакой прибыли…

— Я, знаете, откровенно скажу, сначала не хотела, чтобы советские выигрывали. У нас с мамочкой до революции в Саратове домик был. В двух комнатах сами жили, две сдавали. Бросить пришлось. До сих пор сердце кипит. И уж потом мы с мужем хорошо жили, дом полная чаша, а как вспомню — садик наш, и в нем скамейку зелененькую, да еще бризбизы на окнах, — кипит сердце! НАШЕ было, и пропало! ’Гак я сначала думала: пускай, думаю, их теперь побьют хорошенько за домик за наш. А теперь, наоборот, хочу, чтобы выиграли. Потому что из-за англичан. Они ведь союзники. А У Валички жеиих — англичанин. Он, правда, еще не жених, но вроде. Я ведь запретила венчаться. Я ей говорю: — дура, еще сначала надо знать, кто войну выиграет. А он, может, все свои деньги потеряет? Вот, говорю, если они войну выиграют, да служба у него будет прежняя, тогда другое дело. А у приятельницы моей, между прочим, у дочери жених — немец. Так она за немцев горой! Мы с ней иногда ссоримся насчет политики…

Почему-то стало невероятно душно, пахло кофе, начинала болеть голова. И настойчиво, упорно, под лепет Марьи Петровны, что-то вспоминалось, что-то как будто нужное… Какие-то слова. Строчки какого-то стихотворенья.

— … Ссоримся, — говорила Марья Петровна, — насчет политики…

И, засмеявшись, издала звук, сильно напоминавший хрюканье.

Вот оно:

«Да, я свинья и песнь моя в хлеву победна и сильна!

Всегда одна, звучна, ясна и откровенности полна: я гордо, смело говорю: хрю-хрю…

Луны и солнца свет, цветов благоуханье, пусть воспевает вам какой-нибудь поэт, худое, жалкое, голодное созданье. А я свинья, хрю-хрю, до них мне дела нет…»

Марья Петровна продолжала:

— Хрю-хрю, — говорила она, — самое лучшее для женщины не иметь никакого образования. Дурам легче жить. Вот я, слава Богу, никакого образования не имела, а всю жизнь с комфортом прожила. Муж на руках носил. Только и забот бывало, что фасон нового платья выбрать…

А у меня в голове опять пели строчки:

«Что родина? По мне корыто, где пойло вкусное, где щедро через край для поросят моих и для меня налито, вот родина моя, вот светлый край!»

— Хрю-хрю, — продолжала тем временем Марья Петровна, — я Валичке говорю — самое лучшее найти какого-нибудь нейтрального. Вот Лиля Пустомелева подцепила себе датчанина. Ни кожи, ни рожи у этой Лили, ноги кривые. А вот подцепила! Пять миллионов в месяц зарабатывает. Это вам не русский. Принесет домой триста-четыреста тысяч, и что хочешь, то и делай…

«Пускай колбасники торгуют колбасой, из братьев и сестер готовят ветчину. Мне что? Ведь я жива! Я жру свои помои. И слыша рев и визг, и глазом не моргну…»

— Вы улыбаетесь, — хрюкала Марья Петровна, — вы знаете Лилю, да?

— Нет, не знаю. Прощайте, мне уходить пора.

— Погодите, куда вы! Дождь еще не перестал. Вот какая упрямая! Барышня, счет! А я еще посижу немного.

«Да, я свинья и не стыжусь. Да, я свинья и тем горжусь. И гордо, смело говорю, хрю-хрю».

Уже в дверях я слышала:

— Барышня, почему вы поставили три пирожных? Я твердо помню, что съела только два!

На улице еще был сильный дождь, но мне нравилось, что он хлестал мне в лицо.

И хотелось долго идти навстречу дождю и ветру…