Школьные годы в городе Боготол

Школьные годы в городе Боготол

Первое время, почти половину сентября 1921 года, в школу и обратно я ходила пешком, и не одна, а с другими учениками. Город Боготол находился на расстоянии то ли пяти километров, то ли пяти верст. А когда начались дожди и дорогу развезло, мама нашла в городе женщину, у которой я могла жить и которая согласилась кормить меня завтраками, обедами и ужинами.

Приходя из школы, я обедала и садилась за уроки. На улицу я не выходила, так как подруг у меня не было и незнакомого города я побаивалась. Закончив с уроками, я принималась читать какую-нибудь книгу из тех, что взяла с собой. Вечерами хозяйка ставила самовар, и мы садились с ней пить чай.

В начале обучения в школе я из-за своей фамилии испытала много неприятных минут — мальчишки меня дразнили, звали то Булочкиной, то Ватрушкиной, то Шанежкиной. (Шанежками в Сибири назывались булочки из полусдобного теста, смазанные сверху подсоленной сметаной, смешанной с мукой.) Они изощрялись как могли. И мне приходилось терпеть, поскольку ответить им остроумно я не умела, а показывать свою обиду не хотела. И что можно было придумать на фамилии Щербаков, Марков или Прокофьев? Мальчишки дразнили меня не со зла, а из озорства и для веселья, и даваемые мне прозвища были даже ласкательными. Городские девочки нашего класса относились ко мне хорошо, старались защитить меня от мальчишек. В классе я была самая младшая, все остальные были старше меня на год и больше.

Наша школа была в большом двухэтажном здании в центре города. На первом этаже — гардеробная, актовый зал для школьных собраний, два учебных класса, учительская и ленинская комната, украшенная портретами Ленина и его бюстом. В углу комнаты стояло красное бархатное знамя с бахромой. На втором этаже были только классы.

В моей сельской школе никто не говорил нам о революции, о Ленине, но кое-что я знала от папы — об отречении царя от престола, о произошедшей в России революции, о Ленине и Троцком. Но все это не задерживалось в моей голове. А в новой школе началось мое политическое образование — здесь был настоящий культ личности Ленина. Ученики должны были учить его биографию, нам рассказывали о его семье, о его детстве, успехах в школе, а также о том, как он дружил с мальчишками из простых крестьянских семей.

Пионерской организации в нашей школе тогда еще не было, а комсомольская была, и комсомольские вожаки вечно торчали в ленинской комнате, занимаясь какими-то непонятными для нас делами, которые назывались «общественной работой». Мы еще не участвовали в этой работе, так как не были комсомольцами. В комсомол принимали с четырнадцати лет, и это происходило на школьных собраниях, где выступали те, кто считал, что данного ученика надо принять в комсомол, и те, кто был против. Каждый мог сказать о любых недостатках и ошибках ученика, не стесняясь говорить то, что было и чего не было, то есть сводить счеты. Довольно противно было присутствовать на таких школьных собраниях.

Я прожила одна месяца два с половиной, а в декабре в город переехали мои родители с братьями. Мы сняли одноэтажный дом всего из двух комнат и передней. Парадный вход с улицы вел в переднюю, а из нее — в большую комнату, в которой мы все спали. Вход со двора через небольшие сени вел в другую большую комнату с русской печкой, служившей нам и столовой, и кухней.

Мои братья Игорь и Олег быстро освоились с городской жизнью. Они пошли учиться в школу, но не в мою, а в другую, которая была ближе к дому. Борис же, которому было три года, оставался с мамой. Отец устроился работать в кооперативное товарищество, и, хотя работа ему не нравилась, другой пока не было.

Так как мы жили довольно далеко от школы, то, как и другие ученики, я надевала коньки, чтобы быстрее добраться до школы. Они представляли собой обыкновенные деревяшки с металлической полоской посередине и прикреплялись к валенкам веревками. Зимой по заснеженным, а иногда и по обледеневшим доскам тротуара можно было быстро доехать до школы. В гардеробе мы снимали валенки с коньками и надевали домашнюю обувь, которую мама шила из старых суконных тряпок, простегивая их нитками, а подошвы вырезались из старой кожи или войлока. Школьной формы тогда не было, и школьники одевались в обыкновенную одежду. Многие были одеты плохо, бедно, но мама умудрялась одевать меня лучше других, потому что шила и вязала сама и умела придумывать украшения к платьям.

В школе я училась очень хорошо; папа проверял сделанные мною уроки и следил за тем, чтобы задания были выполнены не только грамотно, но и красиво и чисто, без каких бы то ни было помарок в тетрадях. Мне очень понравились новые предметы — алгебра и геометрия, и я всегда начинала делать уроки именно с этих предметов.

Первый год моей школьной жизни в Боготоле я в основном только училась и ни с кем из учениц не подружилась. Дома я помогала маме: занималась с младшим братом Борисом, гуляла с ним, читала ему сказки и укладывала спать. Никакой другой домашней работы я не делала. Родители считали меня слабенькой девочкой, говорили, что у меня плохой аппетит, что я страдаю малокровием. Сама я не чувствовала себя больной, но меня заставляли есть яблоки, в которые накануне были воткнуты гвозди. Мама кипятила новые гвозди, дезинфицировала их и втыкала в яблоки, которые оставляла в таком виде на ночь. А утром или по приходе из школы я должна была съесть яблоко, пропитанное железом от гвоздей. Я не думаю, что от этого была какая-то польза.

Окончив пятый класс с пятерками по всем предметам, я перешла в шестой. Папа спросил меня, чего бы мне больше всего хотелось, и я сказала, что больше всего хотела бы поехать в село Боготол, где мне всё было знакомо и где у меня были подруги. Папа уговорил маму отпустить меня на месяц в июне, когда поспевает земляника, и взял с меня слово, что я каждый день буду есть много земляники. Он считал эту ягоду самой полезной для здоровья. Он отвез меня к отцу Леонтию, предварительно договорившись с ним. Жена отца Леонтия давно умерла, и хозяйство в доме вела их одинокая родственница Елена Осиповна.

В этом доме я встретилась вновь со своей первой учительницей Евдокией Архиповной; она, оказывается, вышла замуж за Николая — сына отца Леонтия. Двое других его сыновей, Иван и Илья, еще учились в университете в Томске и к отцу в июне не приезжали. Мне было хорошо в этом доме. Отец Леонтий не принуждал меня ходить в церковь, и я могла убегать к своим подружкам и проводить с ними время. Снова были «гигантские шаги» у Озеровых и прогулки в лес и в поле с Нюрой Некрасовой и другими девочками. А земляники в то лето уродилось очень много.

Отец Леонтий сам занимался сельским хозяйством, как простой крестьянин. Пшеницу и рожь он не сеял, а вот овес для лошадей сеял и косил сам сено. В хорошую погоду он брал меня с собой в поле, где был посеян овес, или на другой берег Чулыма, где он косил сено. Покос еще не начинался, но он ездил туда посмотреть на траву, а также чтобы я могла собрать и поесть землянику. Сам он не любил собирать ни ягоды, ни цветы. Он был очень высокий и худой, и я думала, что при таком росте ему трудно нагибаться. Оттуда я возвращалась с корзиной земляники и с большим букетом цветов. Когда мы ездили на поле, где рос овес, то отец Леонтий накашивал много свежей травы и укладывал ее на телегу. Помню, как я сидела на большом возу с травой, и, когда я приезжала домой, Елена Осиповна подавала мне туда блюдо, и я собирала клубнику, вытаскивая ее из травы. Набрав полное блюдо клубники, я подавала его Елене Осиповне и спускалась с воза с помощью отца Леонтия, который к тому времени уже успевал распрячь и напоить лошадь.

На ужин Елена Осиповна варила картошку и поджаривала на сковороде соленое свиное сало. Положив каждому картошки, она поливала ее растопленным салом со шкварками. Дома у нас мама такой картошки не делала, и мне это блюдо казалось очень вкусным. После картошки мы получали землянику со сливками или молоком. Елена Осиповна была украинкой, поэтому готовила и украинский борщ, и галушки со сметаной, но отварная картошка со свиным салом была ее излюбленным блюдом, и мы никогда от него не отказывались.

Запомнилось мне, как на селе праздновали Троицу — очень любимый мною летний праздник. Улицы села украшали срубленными в лесу молодыми березками, которые вкапывали в землю напротив каждого дома. Церковь была наполнена разнообразными цветами и березовыми букетами, источавшими сильный аромат. На Троицу все шли в церковь с самого утра и оставались там до конца церковной службы. Во всех домах также было много цветов и готовились праздничные блюда и пирожки с начинкой из мяса, грибов, капусты, моркови, картошки и всяких ягод.

Месяц моей жизни в селе пролетел быстро, и папа приехал за мной. Он нашел меня поправившейся, но не потолстевшей, загорелой и был доволен тем, что я больше не страдала отсутствием аппетита. Я попрощалась с селом и со своими подружками и уехала в город, чтобы никогда уже больше не вернуться.

Оказалось, что в городе родители нашли другой дом, ближе к школе и с четырьмя комнатами — большой столовой с примыкающей к ней кухней, большой гостиной и двумя небольшими спальнями, двери которых выходили в гостиную. Внешне дом выглядел красиво: с большими окнами, парадной дверью, выходящей на улицу, и другой дверью, ведущей во двор. Этот дом принадлежал одной вдове, которая жила в этом же дворе во флигеле. Она была полькой и жила с девочкой шести-семи лет, которая мне запомнилась тем, что на вопрос, как ее зовут, гордо отвечала: «Панна Юзефа Антоновна». Во дворе находился еще один дом, в котором жила семья Горностаевых с двумя мальчиками. Эти мальчики стали ближайшими друзьями моих братьев.

Мама снова купила корову, но никаких других животных и птиц у нас не было. И я не помню, чтобы был какой-нибудь огород. Но в маленьком садике под окнами спален росло много цветов, и особенно красивы были астры всех расцветок, а также пионы и георгины.

В шестом классе я снова стала первой ученицей, домашние задания не были для меня трудными, всё давалось мне легко. Может быть, потому что я унаследовала от отца хорошую память или развила ее, заучивая по его желанию много стихов, рассказов и сказок. Я любила сказки Андерсена и однажды выучила наизусть «Розу с могилы Гомера» и «Мотылек», которые мне особенно нравились. Папа так хотел, чтобы я много знала, что однажды попросил Илью Леонтьевича Голубовича, одного из сыновей отца Леонтия, позаниматься со мной латынью. Илья Леонтьевич в 1922 году вернулся в Боготол из Томска, где закончил филологический факультет университета. Он приходил к нам и занимался со мной, пока оставался в Боготоле. Его удивляло, насколько хорошо я всё запоминаю, и занятия шли успешно. Они продолжались несколько месяцев, до отъезда Ильи Леонтьевича зимой 1922 года.

В школе у меня появилась подружка Нина Дейхман. Она была слабенькой девочкой, некрасивой и с телосложением, как у горбатых людей, но горбатой не была. Про ее мать, одинокую и очень красивую женщину, в городе ходили слухи о ее беспутной жизни в молодости. Говорили, что она родила дочь без мужа, и эти разговоры очень ранили Нину. Она много плакала, и я ей сочувствовала. И однажды мы узнали, что ее мать отравилась. Девочку забрала к себе какая-то бабушка — то ли родная, то ли нет.

Как-то я была у Нины в доме на окраине города и с разрешения родителей осталась у нее ночевать. Бабушка куда-то уехала на один день, и Нине было страшно оставаться ночью одной в доме. Помню, что мы спали на кроватях, стоявших под углом друг к другу, и ночью я проснулась оттого, что кто-то пытался открыть окно нашей комнаты. Я испугалась и разбудила Нину. Белые короткие занавески на окнах не позволяли увидеть, кто это был, но кто-то явно толкался в наше окно. Мы встали и подошли к другому окну, но, не открыв его, ничего нельзя было увидеть. Кто-то молча всё толкал наше окно. Мы подумали, что это какой-нибудь пьяница, но, приоткрыв сбоку занавеску, увидели лошадь. Тогда, открыв другое окно, мы ее прогнали. Лошадь была стреножена и могла передвигаться только небольшими шажками. Перед окнами был палисадник, но его изгородь была сломана и в одном месте жерди лежали на земле. Конечно, мы посмеялись над нашими страхами, хотя испуганы были не на шутку. Что думала лошадь, чего она хотела, толкаясь мордой в окно? А ведь, наверное, чего-нибудь хотела и о чем-нибудь думала.

Зимой 1922 года заболел папа, грубая пища не проходила через пищевод, он должен был есть только мягкое или жидкое и вообще чувствовал себя плохо. Наш знакомый хирург Миронов посоветовал папе поехать в Томск, чтобы показаться местным светилам медицины. Наибольшей известностью в то время пользовались профессора Курлов и Мышь. Уже после Нового года мама, оставив нас, повезла папу в Томск и добилась, чтобы его осмотрел профессор Курлов. Он поставил диагноз — рак пищевода, но лечить папу не взялся. Медицина тогда еще не умела бороться с этой страшной болезнью. И мама привезла папу домой. Она не сказала мне, чем болен отец.

Всю зиму 1923 года папа был на ногах, но очень похудел и ослаб, перестал ходить на работу и часто лежал. Он просил меня растирать ему спину или грудь, говорил, что у мамы руки шершавые, а у меня гладкие, и ему приятно, когда я растираю его.

Весной 1923 года на Пасху, очевидно, в апреле, он вдруг оживился, захотел печенья и помог маме испечь его, украсив каждое печенье ягодой малины, которую сам вытаскивал из варенья. Печенье было очень вкусное, и мы с удовольствием лакомились им, а папа с трудом проглотил одну штуку, предварительно сильно размочив. И с тех пор отец почти не вставал с постели.

Однажды, когда его пришел навестить один знакомый, папа, прощаясь с ним, вдруг сказал: «Прошу Вас, приходите на вынос моего тела». Услышав это, я ужаснулась и, может быть, только тогда поняла, что он умрет.

Как-то вечером я сидела у его постели, и он мне сказал: «Помолитесь за меня, детская молитва лучше дойдет до Бога». Ночью я разбудила Игоря и Олега, мы встали на колени перед иконами в большой комнате и молились, чтобы Бог спас нашего папу, но это не помогло. Я снова сидела возле его постели и гладила ему грудь — мама ушла доить корову. И вдруг я увидела, что струйка крови вытекла у него изо рта и потекла по подбородку. Я побежала за мамой — она доила корову у самого крыльца, а не в стайке, как обычно. Оставив ведро с молоком, она прибежала в комнату, взяла полотенце, вытерла кровь и закрыла папе глаза. Он так страдал от боли всё последнее время, что мама уже не плакала и я тоже. А мальчиков не было дома, они были во дворе. Что происходило дальше, я не помню, и кто приходил к нам, не знаю. Помню только, что на другой день папа лежал в гробу на столе в переднем углу нашей большой комнаты и приходили люди прощаться с ним. Пришел и священник отпевать. На другой день папу отнесли в церковь и после панихиды понесли на руках на кладбище. В церкви было много народу, были и мои учителя из школы. Вся дорога от дома до церкви и от церкви до кладбища была усыпана пихтовыми ветками. Его могила была вырыта рядом с могилой доктора Петропавловского, умершего год назад. Помню, что кто-то сказал: «Будете лежать рядом, сыграете там пульку в преферанс». Папа дружил с доктором и иногда играл с ним в эту любимую карточную игру.

Когда гроб опустили в могилу и стали засыпать землей, я не выдержала и убежала в лес, села там под дерево и разрыдалась. Сердце разрывалось от горя. Я плакала долго, мне хотелось умереть здесь, не вставая. Начало уже темнеть, когда я пошла домой. Дома все еще сидели за столом, где была поминальная кутья, блины и много всяких блюд. Мама сильно волновалась из-за моего отсутствия, но не должна была и вида показать, что тревожится. Папа умер 24 мая 1923 года, когда мне еще не было и четырнадцати лет, и для меня это была страшная потеря, мне казалось, что я не смогу жить без него.

После смерти отца мама осталась с четырьмя детьми без средств к существованию. Ее устроили работать в городскую библиотеку — выдавать и принимать книги. Работать приходилось не полный день, а лишь какие-то часы по расписанию — то утром, то вечером. Летом, когда мама была в библиотеке, я оставалась дома с братьями, из которых только пятилетний Борис требовал моего постоянного внимания. Игорь и Олег занимались своими делами или играли во дворе. Моей обязанностью было накормить братьев и убрать квартиру. Приготовлением обедов и ужинов занималась мама, так же как и уходом за коровой. Когда мама возвращалась с работы, я могла уйти из дома погулять. Она радовалась, когда за мной заходили подружки — Нина Дейхман и другие девочки из нашего класса, видела, что я очень скучаю без отца.

Девочкам из нашего класса очень нравились картины моего папы, висевшие на стенах в наших комнатах, они находили их замечательными, быть может, потому, что ни у кого из них дома картин не было. У меня нет уверенности, что картины папы были уж так хороши, он был художник-самоучка, но тогда я считала их удивительными.

Очень мало впечатлений оставил у меня город Боготол — я все еще не могла к нему привыкнуть. Все его улицы были обсажены тополями, тополь был главным деревом города. Тополя были высокие, стройные и часто подстриженные, с особенно крупными листьями. Весной город наполнялся запахом их клейких листьев, летом от тополей не было пуха, а осенью их листья, опадая на землю, образовывали огромные кучи, на которых дети любили поваляться, обсыпая листьями друг друга. В городе был большой парк, состоявший из двух частей: одна представляла собой свободную от деревьев площадь, окруженную высокими тополями, со стоящими на ней эстрадой и рядами скамеек. Вокруг площади были тенистые аллеи, где всегда было прохладно. Другая часть парка — без больших деревьев, с дорожками, обсаженными бояркой, черемухой, рябинами, шиповником и с клумбами цветов. Днем и вечером здесь приятно было сидеть на скамьях вокруг клумб и вдыхать запах черемухи, шиповника и цветов. Особенно хорошо пахли резеда, метеола и белые цветы табака. По вечерам на эстраде часто играл оркестр.

Летом 1923 года мы чаще всего проводили свободное время в этом парке. Окрестности вокруг города не привлекали нашего внимания, да и опасно было ходить туда без взрослых. Когда начались занятия в школе, я и два моих брата уходили из дома, а Борис, которому было пять лет, оставался один в те часы, когда мама была на работе. И однажды он пододвинул стул к буфету, залез на него, открыл дверцу и вытащил стручки красного перца, которые его заинтересовали. Перец попал в глаза, и мальчик несколько часов кричал. Кто-то из соседей, проходя мимо нашего дома, услышал его крик и сбегал за мамой в библиотеку. Какое-то время мама брала Бориса с собой на работу, но он очень мешал ей, и маме пришлось оставить работу.

Тогда, чтобы прокормить детей и платить за квартиру, мама стала сдавать одну из наших комнат девочкам, приезжавшим из сел учиться в город. Это были дочери священников или дьяконов. В другую спальную комнату мама перевела Игоря и Олега и спала там со всеми тремя мальчиками. Я спала в большой комнате одна, и скоро ко мне переехала жить еще одна девочка из нашего класса, Вера Савостьянова, тоже дочь сельского священника. С ней мы очень подружились, вместе ходили в школу и дома готовили уроки. За квартиру девочки могли заплатить немного, но зато из деревень им привозили продукты, в основном мясо и овощи, и мама готовила еду для всех, и для чужих, и для своих. Таким образом, мы были сыты, но денег, чтобы платить хозяйке за квартиру, все же не хватало.

Я училась в седьмом классе, была первой ученицей, как и в пятом и шестом классах, и у меня обнаружились выдающиеся, как тогда говорили, способности по математике. И, чтобы помочь нашей семье, преподаватель математики в нашей школе Михаил Николаевич Штамов предложил мне заниматься с отстающими учениками за плату. Я согласилась, и у меня появились ученики. Михаил Николаевич Штамов был также и директором нашей школы. Его родной брат руководил в Томске крупным институтом по медицине, который все знали как Штамовский институт. Занимаясь с отстающими учениками, я как-то сразу догадалась, что ученик перестает понимать математику, если он из-за болезни или просто из-за того, что плохо слушал объяснения учителя, что-то не усвоил. Математика — логическая наука, и я стала искать то звено в цепи, которое было разорвано. Найдя это звено, я объясняла пропущенное, и ученик начинал понимать и всё последующее. Мои ученики начали хорошо учиться по математике. Чем больше у меня было успехов в преподавании математики, тем больше у меня было учеников. Я занималась с ними и в августе, и только в июне и июле я была свободна от занятий. Осенью 1923 года объявили, что в школе вводится обязательная форма для учеников. Для меня и вернувшейся к нам Верочки Савостьяновой, проводившей лето у родителей в селе, мама купила материал — темно-синий кашемир на платья, черный сатин и белую ткань для фартуков — и сама сшила нам школьную форму. В зимние каникулы мама отвела нас с Верой в парикмахерскую, где нас постригли «под мальчиков». До тех пор у нас было по две косы до пояса, которые привлекали внимание мальчишек.

В этом же учебном году, когда я была в восьмом классе, я подала заявление в комсомол; почти все ученики нашего класса стали уже комсомольцами, кроме детей священников или церковных служащих. В комсомол их не принимали. Похода против религии еще не было, разграбление и разрушение церквей было еще впереди, но служители церкви были объявлены «лишенцами», то есть лишенными ряда гражданских прав; они, а также их дети не допускались к выборам. Пропаганда против религии, руководствующаяся ленинским высказыванием «Религия — опиум для народа», велась повсюду очень активно. Я не помню, под чьим влиянием мною было принято решение вступать в комсомол. Возможно, это был кто-то из преподавателей, может быть, Курбатов, преподававший обществоведение. Я была первой ученицей в школе, из бедной семьи простого служащего, да еще без отца. Так что я была прямым кандидатом в комсомол. Сама же оставалась равнодушной к комсомолу, и мне было жалко отдаляться от главной подружки, Веры Савостьяновой. Заявление я подала и должна была ждать комсомольского собрания. Однажды, как всегда вечером, я занималась с учениками математикой в нашем классе на верхнем этаже. Закончив занятия, я спустилась вниз и услышала какой-то шум и смех в ленинской комнате. Я подошла и открыла дверь. Несколько учеников старшего класса — вожаки комсомола — сидели за столом и пили водку из граненых стаканов. На столе на газете была разложена нарезанная кусками селедка и ломти хлеба. И это в ленинской комнате! Эти ученики внушали нам, младшим, что Ленин — это святыня, и ленинская комната была для нас местом, куда надо входить с благоговением. Я была так потрясена, что некоторое время стояла молча, а потом ушла, захлопнув дверь. Комсомольские вожаки тоже были поражены моим появлением, они так и не сказали мне ни слова. Я была возмущена и через день взяла свое заявление обратно. И больше заявления о вступлении в комсомол не подавала ни в этом, ни в следующем году.

Ленин умер в январе 1924 года. В школе собрали всех учеников. Комсомольские вожаки, рыдая, объявили о смерти вождя, и все ученики дружно заревели. И это был такой всеобщий плач, что остаться равнодушной было невозможно. Плакала и я, но больше о своем отце — всегда так бывает, что на чужих похоронах вспоминаются похороны близкого тебе человека. Ленин был для меня чужим человеком, я не могла проникнуться к нему даже симпатией. А моя мама не могла простить ему потери дома и денег в банке и называла его только вором.

Еще в седьмом классе мы начали учить немецкий язык. Преподавала его пожилая женщина маленького роста с кудряшками на голове, которую звали Эмма Карловна. Ученики, особенно мальчики, невзлюбили ее так же, как и немецкий язык. Они всячески старались ей досадить: то мелом натрут стул, то положат на него кнопки, то запустят в нее бумажного голубя. Мне было жалко учительницу, и я старалась прилежно учить язык, и постепенно он мне стал нравиться, особенно когда мы начали учить наизусть стихотворения. Этот язык был одним из тех, что мой папа учил в гимназии. Я вспоминала, как папа любил называть меня Meine Tochterchen, когда я была маленькой. Благодаря хорошей памяти язык давался мне легко, и к окончанию школы я уже читала на немецком рассказы, напечатанные готическим шрифтом. Других книг тогда еще не было. Бегло говорить по-немецки я не могла, да и не с кем было, разговорная практика отсутствовала.

Географию нам преподавал сын городского врача Петропавловского, рядом с могилой которого был похоронен мой отец. Борис Михайлович Петропавловский, закончивший нашу же школу, был очень красивым молодым человеком лет девятнадцати-двадцати, и все наши девочки были влюблены в него, в том числе и я. Я никому не говорила об этом, а старшие ученицы, наоборот, о своей влюбленности друг другу рассказывали. У Бориса Михайловича была привычка: когда на его уроке в классе поднимался шум, начинались разговоры, он переставал объяснять урок, решительным шагом проходил по проходу между партами к задней стене класса. Став к ней спиной, он скрещивал руки на груди и молчал до тех пор, пока в классе не прекращался шум. Ученики замолкали и сидели тихо, и только тогда преподаватель возвращался к географической карте и продолжал вести урок.

Двери нашего класса, состоящие из двух половинок, выходили не в коридор, а в соседний класс. В этом классе для младших учеников вела урок Агния Павловна Штамова — жена начальника школы. Однажды во время урока географии в этом классе раздался взрыв смеха, и Борис Михайлович, уцепившись руками за фрамугу над дверью, приподнялся посмотреть в нее, что там происходит. Стараясь удержать равновесие, он непроизвольно толкнул ногами обе половинки двери. Они раскрылись, и Борис Михайлович в висячем положении предстал перед взором Агнии Павловны. Поняв, что дверь раскрылась, он спрыгнул, извинился и закрыл дверь. Тут уж мы все, и он вместе с нами, посмеялись вдоволь.

Преподавателем литературы был Петр Петрович Пектужев, болезненного вида худощавый высокий человек. Он был совсем одиноким. Литературу знал и любил самозабвенно и так увлекался, когда вел урок, что часто не хотел его заканчивать, хотя звонок уже прозвенел — он просто его не слышал. Говорил он очень интересно, и мы все его любили.

Рассматривая книги отца, я как-то нашла в одной из них рисунок, изображавший Христа с терновым венком на голове. Это была небольшого размера иллюстрация, но у Христа было такое красивое и одухотворенное лицо, что оно меня поразило. Я взяла лист плотной бумаги и срисовала Христа, но большего размера, раза в четыре больше. Я так старалась, что у меня получился хороший рисунок, который я хотела показать нашему учителю рисования, но потом решила подарить его учителю литературы, Петру Петровичу. Я знала, что он был религиозным человеком и в праздничные дни никогда не пропускал службу в церкви. Я завернула рисунок в газету и в первый раз пошла к Петру Петровичу домой. Дверь мне открыла прислуга, и я прошла в его кабинет, где он сидел за письменным столом и что-то писал. Смущаясь, я развернула рисунок и отдала, сказав, что сделала его для него. Он оживился, встал, посмотрел на рисунок и тут же повесил его на стену над письменным столом, приколов кнопками. На стене рисунок показался мне еще лучше. Петр Петрович поблагодарил и сказал, что рисунок ему очень нравится. Потом он угостил меня чаем, и мы разговаривали. Он советовал мне поступать в университет на филологический факультет, и я подумала: «Ну вот, Михаил Николаевич Штамов, мой самый любимый учитель, говорит, что с моими способностями по математике мне следует пойти только на математический факультет, а Петр Петрович говорит о филологическом». Сама я тогда еще ни о чем таком не думала, хотя училась уже в восьмом классе.

Я училась в те годы, когда в школе проводились разные эксперименты: то вдруг объявлялось, что грамматика — буржуазный предрассудок и учить ее в советской школе не надо. Мой папа тогда очень возмущался и говорил: «Как не понимают те, кто отдает такие распоряжения, что ученики, закончив школу, не будут грамотно писать». Это распоряжение у нас как-то не привилось, по-моему, учителя его просто не стали выполнять. В седьмом классе, также по распоряжению свыше, у нас было объявлено обучение по Дальтон-плану. Класс разбивался на группы по шесть-восемь человек, и они должны были готовить уроки и отвечать преподавателю коллективно. Очевидно, так хотели приучить нас к коллективизму. Естественно, что из группы готовили уроки только двое-трое хороших учеников, а остальные ничего не делали и не отвечали на уроках. Однако всем ставились отметки, судя по тому, как отвечали хорошие ученики. Но и это распоряжение не привилось и постепенно забылось.

По распоряжению органов образования ученики должны были в школе получить практические навыки, и потому в нашем классе ввели медицинскую практику. Нас посылали в больницу, где мы должны были помогать медсестрам ухаживать за больными и присутствовать на операциях. Хирургом в больнице был наш хороший знакомый Сергей Павлович Миронов, и я присутствовала на двух его операциях. Первый раз это было, когда он оперировал молодую женщину из деревни, у которой был рак нижней губы. Я хорошо ее запомнила, потому что когда она сняла кофточку и легла на операционный стол, мы увидели, что ее черная юбка вручную пришита к белому лифчику толстыми суровыми нитками. Во время операции Миронов должен был удалить затвердевшую часть нижней губы. Сначала женщине с помощью нескольких уколов был сделан местный наркоз. Миронов взял ножницы и сделал первый косой разрез на губе, кровь брызнула и попала мне на подбородок, так как я стояла близко и держала голову женщины руками, чтобы обеспечить неподвижность. Миронов бросил ножницы и стал вытирать мне подбородок, а заодно нос и щеки (кажется, сулемой) и только потом сделал второй разрез. Получившийся треугольный вырез он зашил иголкой с шелковой ниткой.

Вторая операция, которую я видела, была на ноге молодого человека, куда во время охоты попал заряд дроби. Нужно было извлечь дробинки из ноги, и особенно трудно их было доставать из голеностопного сустава. Во время операции, которая проходила под общим наркозом, молодой человек все время разговаривал. Оказалось, он был баптист и проповедовал баптистское учение.

Не прошло и двух месяцев, как медицинский уклон нам заменили на педагогический. Класс разбили на группы, и мы должны были группами, сменяя друг друга, ехать в глухую деревню Разгуляевку где никогда не было никакой школы. Нужно было создать там школьный класс для детей и избу-читальню для взрослых, желающих ликвидировать свою неграмотность. Мы взяли с собой книги, тетради, карандаши, ручки, чернила, мел, школьную доску и много плакатов разного содержания, пропагандирующих марксизм-ленинизм и советскую власть.

Деревня Разгуляевка была расположена на плоской возвышенности и представляла собой длинный ряд деревянных домов, стоящих лицом к склону, заросшему березовым лесом. Была зима 1925 года, мороз — 30–35 градусов по Цельсию, и днем снег искрился на солнце, как миллионы драгоценных камней. Мы поразились красоте леса, покрытого инеем и утопающего в глубоком снегу.

На одном конце деревни нам выделили один дом для школьного класса и другой для избы-читальни, а на противоположном конце у бездетных хозяев предоставили большую комнату для ночлега и для подготовки к занятиям.

Михаил Николаевич Штамов, поехавший с нашей первой группой, сказал мне: «В деревне мы будем есть вместе с хозяевами, и ты, смотри, не требуй себе отдельной тарелки. Они едят из общей миски, и мы тоже должны есть с ними». Но когда я понесла первую ложку из миски ко рту, то тут же пролила ее на стол. Хозяйка, увидев это, засмеялась и поставила мне отдельную тарелку. А Штамов решил, что это была моя хитрость, но, честное слово, нет.

Спали мы на полу все в одной комнате: две девочки — я и Нина Дейхман в одном углу, а Михаил Николаевич и Рома Марков в другом. Для меня спать на полу тоже было непривычно, но тут же пришлось покориться. Мы все очень уставали за день и спали хорошо. Электричества в деревне не было, свечей тоже, и люди пользовались простыми керосиновыми лампами. В некоторых бедных домах не было и керосина, и там жгли лучины. В деревне к нам относились очень дружелюбно, приглашали зайти в гости и угощали пирожками и шанежками.

За две недели нашего пребывания в Разгуляевке мы организовали обучение детей чтению и счету, а также занятия со взрослыми. Продолжить эту работу должна была другая группа из трех учеников с очередным преподавателем во главе. Через две недели вторую группу должна была сменить третья и так далее. А весной 1926 года поездки наших школьников в деревню Разгуляевку прекратились, и туда прислали постоянного учителя. А нам, возвратившимся в конце 1925 года в свою школу, пришлось догонять остальных учеников, так как много уроков по всем предметам было пропущено.

Мама была озабочена тем, что наступал последний год моего обучения — девятый класс и предстояла поездка в Томск, где я должна была сдавать экзамены в вуз. Мы уже не могли оплачивать нашу квартиру, так как нужно было накопить денег на железнодорожный билет и жизнь в Томске. Поэтому еще в начале лета 1925 года мама решительно рассталась с нашей большой квартирой у польки, и мы переехали в бедный домик из двух комнат с русской печкой в одной из них. Дом был почти на самой окраине Боготола, невзрачный на вид, но зато совершенно бесплатный. Снаружи он был оштукатурен и побелен известкой, окна были без ставен, не было парадного входа с улицы. Сплошного забора вокруг дома тоже не было, только загородка из жердей, прибитых к столбам. Во дворе был хлев для животных и птицы. Мы перевезли всю мебель и украсили стены папиными картинами. Я так стеснялась жалкого вида нашего нового жилища, что с провожающими меня из школы мальчишками прощалась, не доходя до него, остановившись у более приличного на вид дома. Девочек из нашего класса я не стеснялась, и они приходили к нам домой или заходили за мной погулять в праздничные дни.

Я тяжело переживала бедность нашего существования, но мама не унывала и снова завела небольшое хозяйство. Корова у нас уже была, и она купила поросенка на откорм и петуха с курами. Она также разбила огород и взяла участок земли далеко от города под картошку. Поскольку я училась да еще зарабатывала уроками, мама почти не просила ей помогать. Зато братьев она заставляла работать и в огороде, и во дворе. В то время я, наверное, плохо осознавала, как тяжело жилось моей маме, какую большую физическую и моральную нагрузку несла она на своих плечах одна, без какой бы то ни было помощи. Только теперь я это хорошо понимаю и думаю, что мало тогда сочувствовала ей, считала все это в порядке вещей.

После окончания седьмого класса многие ученики перестали учиться, некоторые уехали, и в нашем классе осталось всего семнадцать человек, девочек больше, чем мальчиков. Со всеми в классе у меня были хорошие отношения — я не зазнавалась от того, что была первой ученицей и что меня всем ставили в пример. Всегда помогала другим по алгебре, геометрии и физике.

Как-то после моего возвращения из Разгуляевки Лёля Лыткина, полное имя которой было Леонилла, попросила меня позаниматься с ней алгеброй. Я согласилась, и она пригласила меня к себе домой. Я не была с ней дружна раньше, так как она была старше меня на полтора года — мне не было и шестнадцати, а ей было уже семнадцать и у нее был свой круг друзей-однолеток.

Ее отец был начальником железнодорожной станции Боготол и в городе был знаменит тем, что имел хороших лошадей, и, когда устраивались скачки или бега, он принимал в них участие и часто получал призы. Петр Петрович Лыткин был бы даже красивым человеком, если бы не чересчур длинный нос. Единственная дочь его Лёля унаследовала от отца такой же длинный нос, а также белокурые вьющиеся волосы и небольшие ярко-голубые глаза. Мать Лёли была темноволосой полной женщиной с большими карими глазами. Лыткины жили в казенном доме возле железной дороги, и у Лёли была своя отдельная комната, где мы занимались алгеброй. Как-то во время этих занятий Лёля уговорила меня пойти на вокзал встречать московский поезд. Никогда раньше я не была на вокзале — со своими подругами Ниной Дейхман и Верой Савостьяновой мы чаще всего ходили гулять в городской парк или по улицам города. На вокзале мы с Лёлей прошлись по платформе и встретили московский поезд; нам было очень интересно смотреть на выходящих из поезда пассажиров. Они прогуливались по платформе и покупали у торговок, вышедших к поезду, молоко, простоквашу кур и другие продукты. Мы разглядывали их с любопытством, они казались нам особенными людьми: и одеты были не так, как здешние, и разговаривали по-иному.

Прогулки по платформе стали для нас излюбленным занятием, и я не только зимой, но и весной, и летом часто прибегала к Лёле, чтобы вместе с ней пойти встречать московский поезд, проходивший через Боготол один раз в день. Встречный поезд в Москву проходил через нашу станцию ночью. Так постепенно, начиная с 8-го класса, Лёля Лыткина стала главной моей подругой. Однажды на праздник масленицы Лёля пригласила меня к себе покататься на лошадях. Обычно во время масленицы многие катались на лошадях, а также на санках по улицам с крутым спуском. Лошадей Лыткин любил норовистых. Он запряг тройку, посадил нас с Лёлей в повозку, сам сел на сиденье спереди и отпустил поводья, давая лошадям свободу. Он любил быструю, даже лихую езду. Мы с Лёлей замирали от страха, а он, проехав город, вылетал в поле или лес и мчался как вихрь, разбрасывая кругом комья снега.

Однажды я пришла к Лёле домой и увидела, что она с отцом во дворе и Лыткин уговаривает ее сесть на лошадь и покататься по двору. Он хотел научить ее не бояться лошадей. Лёля никак не соглашалась сесть, и я, чтобы показать ей, что это не страшно, попросила Лыткина посадить на лошадь меня. Он подвел лошадь к крыльцу, и с крыльца я легко забралась верхом. Седла не было, только попона. Лыткин шел рядом с мордой лошади и провел ее кругом по двору. Увидев, что я не боюсь и сижу хорошо, он отошел в сторону. Последний раз я ездила верхом в 1920 году, когда у нас в селе Боготол была белая лошадь. А теперь шел 1925 год и мне было шестнадцать лет, но навыки остались, и страха не было. Я проехала еще один круг по двору, и вдруг лошадь рванулась в сторону и вынесла меня за ворота. Никто не обратил внимания, что ворота были открыты. Лошадь помчалась по железнодорожному пути прямо по шпалам. Какое-то время я держалась, а потом сама свалилась с нее, боясь, что лошадь унесет меня далеко и может столкнуться с поездом. Хорошо помню, что, свалившись, я ударилась головой о шпалы, и хорошо, что не о рельсы. На какое-то время я, должно быть, потеряла сознание. Лыткин бежал за лошадью, что-то кричал, а когда подбежал ко мне, то, забыв про лошадь, поднял меня, отнес на руках домой и положил на Лёлину постель. Ноги и руки были целы, а на затылке — шишка. Кажется, мама Лёли прикладывала к шишке медный пятак и холодное полотенце. Скоро я пришла в нормальное состояние, мы пообедали, а вечером с Лёлей пошли на вокзал встречать московский поезд; на этот раз проезжала какая-то группа актеров, направлявшихся, наверное, на гастроли. Они были очень нарядно одеты, особенно актрисы, и вели себя весело и свободно, и мы смотрели на них как на людей из какого-то другого мира. Возвратившись домой, я ничего не рассказала маме о своем приключении, но после истории с лошадью Лыткина со мной что-то произошло, я стала бояться лошадей и, когда видела всадников, душа моя замирала — я могла даже остановиться как вкопанная. Со временем это чувство прошло, но много лет мне не представлялось случая садиться на лошадь.

Летом 1925 года мы всей семьей ходили на наш участок окучивать картошку. Думаю, что до него было не менее пяти верст, и мы шли пешком. На поле были люди из тех, кто получил землю под картошку. Они не были нашими знакомыми, но тем не менее мы вместе разожгли костер и вскипятили чайник, а потом сели обедать. Ели то, что взяли с собой из дома, и много разговаривали и смеялись. Всем было весело. Тяпки для окучивания, большой чайник, ведра и даже часть продуктов были привезены на телеге. Видимо, у кого-то была лошадь. Помню, как мы возвращались домой опять же пешком и по дороге напали на земляничную поляну. Ягод было так много, что можно было лежать на траве и есть землянику горстями. Когда мы ею просто объелись, то начали собирать в корзину, чтобы сварить варенье на зиму. Очень скоро набрали половину корзины, но вдруг где-то прогремел гром, и мама заторопилась домой. Так было жалко уходить, но пришлось. Много раз в жизни мне приходилось видеть земляничные поляны в разных местах России, но такого изобилия крупных, сладких и ароматных ягод нигде больше не встречала. Такова была Сибирь — край не тронутого еще изобилия.

Осенью мы еще раз отправились на наше поле, чтобы собрать урожай. Все, кто сажал там картошку, ехали вместе на нескольких телегах. За несколько часов выкопали весь урожай, а в перерыве на обед разожгли несколько костров и пекли картошку на углях. Ели с солью и хлебом; картошка, печенная на костре, да еще на свежем холодноватом воздухе, казалась необыкновенно вкусной. Уже под вечер, после просушки на солнце картофель собрали в мешки. Сколько у нас получилось мешков, не помню, но, во всяком случае, картошки оказалось достаточно на всю зиму и весну для нас и животных — коровы и поросенка. Однажды этой же осенью у нас потерялась корова, и мама была в отчаянии — ведь корову мог задрать волк, что не раз бывало в нашем городе. Оставив нас с Борисом дома, мама с Игорем и Олегом ушли искать ее в поле и, только когда совсем стемнело, пригнали корову домой.

Так прошло лето 1925 года и начались занятия в девятом классе. К счастью, в последнем классе нас никаким практическим навыкам не обучали, и можно было спокойно учиться. Я по-прежнему была отличницей и по-прежнему не отказывалась от подготовки по математике отстающих учеников, которых мне посылал Михаил Николаевич Штамов. Он разрешил мне заниматься с учениками в своем классе на втором этаже. Закончив занятия, я спускалась в актовый зал и уже из него выходила на улицу. Иногда в актовом зале я встречала единственную дочь Михаила Николаевича Софью, которая была года на два моложе меня. Она училась музыке у преподавательницы и разучивала упражнения на стоявшем в актовом зале рояле. Я оставалась послушать ее игру. Я могла целый час слушать простые гаммы, и это ничуть мне не надоедало. Мне так хотелось научиться играть, что я чуть не плакала, но денег, чтобы платить учительнице музыки, у нас не было.

Зимой 1925 года в городе открылся Народный дом, в котором было организовано несколько кружков: по литературе, по рисованию, по вышивке и шитью, по труду. В этом последнем занимались изготовлением моделей планеров, самолетов, кораблей и приобретали навыки плотницкой и столярной работы. Именно в этот кружок записались мои братья Игорь и Олег. Мы же с Ниной Дейхман, Лёлей Лыткиной, Мишей Раюшкиным и другими выбрали литературный кружок, где обсуждались прочитанные книги и происходило знакомство с вышедшими уже при советской власти книгами и стихами. Руководитель кружка учил нас декламации.

Там же, в Народном доме, проводились праздничные концерты и вечера для молодежи. На одном из таких вечеров были танцы, викторина и игра в почту. В ходе этой игры всем участникам раздают номера, которые прикалываются на грудь или на рукав. Даже не зная ни имени, ни фамилии, можно написать записку одному из участников, проставить на ней его номер и бросить в «почтовый ящик». Когда все записки собраны и желающих отправить записку больше нет, участник, выбранный «почтальоном», вынимает записки из ящика и выкрикивает номера тех, кому они предназначены. Они подходят и забирают свою почту.

К своему удивлению, я получила три или четыре записки. По номерам я приметила тех молодых людей, которые в записках приглашали меня танцевать. Я отказывалась, потому что не умела танцевать. И только в одной из записок говорилось, что меня хочет проводить домой Дима, и я согласилась. Этого молодого человека я раньше не видела, он был симпатичный и даже красивый, и я с ним познакомилась. Оказалось, что он приехал в гости к своим родственникам, а учится в Мариинске.

Не ожидая окончания вечера, мы оделись и вышли на улицу. Мороз был сильный, под 30 градусов, и у моего кавалера тут же начался насморк. Из носа просто текло, и он ничего не мог с этим поделать. Носового платка у него, по всей видимости, не было, он шуршал какой-то бумагой и вытирал нос просто руками. Я стеснялась предложить ему свой платок и решила, что мне надо делать вид, будто я ничего не замечаю. Я болтала о разных вещах и старалась не смотреть в его сторону. Он молчал, а насморк не прекращался. Высморкаться прямо на снег, как это делают простые люди, он стеснялся и, проводив меня до дома, сразу же убежал. Больше я его никогда не видела. Рассказывая об этой истории подружкам, которые также делились со мной впечатлениями о знакомствах, я называла его «сопливым кавалером». Он был первым кавалером в моей жизни, если не считать учеников моей школы, которые иногда провожали меня домой.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.