XIX. В Пернове

XIX. В Пернове

Пернов был так мало известен при Дворе, что, когда граф Пален[256], генерал-губернатор Курляндии, которому было поручено арестовать меня при возвращении из Неаполя, объявил мне приказ о моем заключении в этой крепости, я еле припоминал ее название.

— Что такое Пернов? — спросил я его.

— Это, — ответил он, смеясь, — маленький городок, который по внешности, по зданиям, по окружающим его горам, по роскоши, по видам, по обществу, по удовольствиям, а также приблизительно по своим средствам очень напоминает Неаполь. Он расположен в глубине небольшого залива, образуемого двумя выдающимися мысами, с островом посреди них. Словом, вы сами увидите, что императрица не желает, чтобы вы забыли места вашего посольства.

Но затем он принял серьезный вид и передал мне приказ о моем аресте. Он был составлен в очень сильных выражениях и так странно мотивирован, что можно было легко усмотреть недостаточность приведенных мотивов для оправдания подобного беспримерного у нас обращения с человеком в моем положении, тем более, что против меня даже не было возбуждено судебного дела.

Меня, давшего столь явные доказательства моей привязанности к дому Бурбонов и навлекшего на себя ненависть неаполитанской королевы лишь за то, что я хотел ее спасти от гибели, — меня обвиняли в приверженности якобинским принципам, недостойным моего происхождения и несовместимым с уважением ко всему законному, которое императрица требовала от своих министров. Приводимые мотивы возбуждали во мне чувство жалости, а их выводы вызвали мое глубочайшее возмущение. Екатерина казалась мне унижавшей себя тем, что она жертвовала людям такого пошиба, как гг. Зубовы и Марковы, — меня, наиболее преданного из ее подданных и наиболее бескорыстного из ее слуг! Тем не менее я ограничился ответом:

— Хорошо, милостивый государь, прикажите меня везти в Пернов.

— Я исполнил свой долг, как генерал-губернатор, — ответил граф Пален, — а теперь настал момент, чтобы показать графу Головкину хорошую память, которую я сохранил о его прежних любезностях ко мне. Прочтите и держите это в секрете.

С этими словами он мне передал частное письмо императрицы, составленное приблизительно в следующих выражениях:

«Постарайтесь напугать этого сумасброда Головкина. Это случайно экзальтированная голова, которую некоторые строгости скоро охладят. Сообщите генералу Келхену, перновскому коменданту, что это пленник, окруженный моею милостью, и что я требую, чтобы ему оказывали величайшее уважение. Надо постараться его веселить и развлекать. Если в числе проживающих по соседству дворян найдутся такие, которые охотятся и бывают в обществе, то надо им дать понять, что вы ожидаете от них самое вежливое обращение с Головкиным. Но главное, он не должен знать, что я им интересуюсь. Это человек, которого я не хочу лишиться, и нескольких месяцев будет достаточно, чтобы сделать его таким, каким он должен быть».

Императрица меня плохо знала. Если бы она отнеслась ко мне справедливо, как я это заслужил, я пожертвовал бы ей, без задних мыслей, моим недовольством министрами; но подвергнуться, им в угоду, такой громкой и беспримерной у нас опале, способной лишить меня уважения всей Европы, — это должно было меня только восстановить против какого бы то ни было обращения, со мною. Я поблагодарил графа Палена за оказанное мне доверие и воспользовался этим случаем, чтобы подтвердить ему свою первую мысль, состоявшую в том, что я никогда ничего не предприму для того, чтобы снова войти в милость. Он хотел меня удержать к обеду, но я предпочел немедленно тронуться в путь.

В Риге у меня никто не был, кроме коменданта, генерала Бенкендорфа[257], и все его просьбы, чтобы я принял еще визиты, были мною отклонены; у меня было только одно желание — поскорее доехать до Пернова. Дорога туда из Риги была продолжительна, тяжела и пустынна. С каждым шагом местность становилась печальнее. Провизия состояла из плохого черного хлеба, скверно выкопченной лососины и отвратительного пива. Один казак, которому была поручена доставка приказов, опередил меня, так что я был принят в Пернове с величайшим почетом и мне стоило большого труда отвязаться от коменданта и местного бургомистра. Зная, что императрица велела представить ей самые подробные отчеты обо мне и что я ее этим очень огорчу, я держал себя как человек, с которым обращаются с величайшей суровостью. Я делал вид, что не могу просить ни бумаги, ни перьев, ни книг, что я не имею права ни гулять, ни бывать в обществе, но в то же время не обнаруживал ни горя, ни досады. Когда меня хотели заставить говорить, я отвечал, что не могу принять других мер, кроме просьбы о предании меня суду, но что, так как последний мог бы кончиться только моим оправданием, то я предпочитаю пожертвовать собою Ее Императорскому Величеству и никогда не расстанусь с Перновым. Мне пришлось вспоминать известную остроту канцлера де л’Опиталь: «Если бы меня обвинили в том, что я спрятал в своем кармане собор Нотр-Дам, я начал бы с того, что бежал бы». Я велел купить полотна и стал заниматься шитьем, как будто для того, чтобы не возбуждать подозрения каким-нибудь другим более серьезным занятием; словом, я старался самыми изысканными способами вывести из терпения государыню, отнюдь не позволяя себе ничего противного почтительному и верноподданническому отношению к ней; я действовал так с полною уверенностью в успехе, ибо хорошо знал, характер императрицы. И действительно — она не выдержала.

В конце второго месяца в Пернове, как будто случайно, приехал г. Колычев[258], хотя было совершенно неправдоподобно, чтобы случай мог занести туда такую личность как он, камергера Ее Величества и, благодаря своему необыкновенному таланту к скрипке — интимного друга Зубова. Он зашел ко мне, проявил большой интерес ко мне, хотел меня уверить в том, что министр был недоволен и даже оскорблен моею ссылкою и сделал императрице представление о том, что она относится с неслыханною в ее царствование строгостью к человеку, который считался одним из ее наиболее интимных приближенных, на что Ее Величество, ответила: «Честолюбие Головкина от этого не страдает; он знает, что я ему одному из всех моих подданных сделала честь такого обращения».

Он хотел уговорить меня, чтобы я написал и просил о том, что он, как царедворец, называл моим помилованием; он обещался доставить мое письмо и ручался за успех; но он потерпел у меня полнейшую неудачу, и его поездка имела лишь то последствие, что я стал предметом неприятного разговора императрицы с ее фаворитом.

Два месяца спустя ко мне приехал, тоже как будто бы случайно, более ловкий господин, постоянно усердствовавший в щепетильных делах и привычный к интригам, хотя он, прожив более шестидесяти лет, не заметил, что еще никто не был обманут его кажущимся добродушием, это был граф Карл Иванович фон дер Остен-Сакен[259], бывший гувернер великого князя Константина Павловича, а перед этим гувернером его отца. Он жил в провинции и приехал в Пернов, якобы для того, чтобы купить по соседству имение; и это вполне объяснило бы его появление на этих пустынных берегах, если бы потребность поделиться со мною высоким доверием, которого он удостоился, не заставила его в первую же четверть часа разболтать мне все. Он застал меня столь героически спокойным и стоически, покорным судьбе, что проболтав, против своей привычки два дня без всякого успеха, он уехал в сердцах, почти не скрывая от меня, что, по его мнению, с таким упрямым преступником, как я, обращаются слишком хорошо.

Моя жена[260], которую я оставил в Берлине у моего отца, так как я не знал, какую участь мне готовят гг. Зубовы и Марковы, и не желал, чтобы она от этого страдала, присоединилась ко мне; от этого мое положение значительно смягчилось бы, если бы она обладала немного философией. Но Пернов и мелкота моего образа жизни показались ей ужасными. Напрасно я, ради нее решился изменить свои привычки: я с ней гулял, читал и решился даже повести, или, вернее, по случаю грязи, перенести ее до одного сарая, где ярмарочные актеры давали представления; но ее здоровье ухудшилось, ее настроение портилось, она не захотела ехать в Москву к своей семье, а ее горничная из Парижа, мало подготовленная к пленениям и ссылкам, своими истерическими припадками окончательно превратила наше жилье, напоминающее немного каземат, в возмутившуюся Фиваиду.

Эти ежедневные домашние муки заставили меня постепенно спускаться с высоты, на которой я держался до того. В один прекрасный день я пришел к заключению, что мое поведение заключало в себе неуместную неблагодарность; что после стольких доказательств доверия, которыми императрица осыпала мою молодость, она должна была почувствовать себя оскорбленной, не находя в моем сердце доверия к себе; что зная, благодаря нескромности, может быть заранее предусмотренной, графа Палена о добрых чувствах, которые она питала ко мне, я действовал предосудительно и даже смешно, не стараясь извлечь из этого пользу, как для себя лично, так и для того, чтобы доказать бессилие моих врагов. Но все же было не безопасно переменить, по истечении семи месяцев, тактику и надо было поступить так, чтобы не уронить своего достоинства. Поэтому я сознавал необходимость, или восторжествовать со славою, или же в случае неудачи, — потерпеть ее в секрет.

Я, наконец, принял решение, которое покажется довольно странным и может быть объяснено лишь тою связью, если я смею так выразиться, которая существовала раньше между императрицей и мною. Результат этой попытки казался мне совершенно безопасным: моя жена привезла из Италии кожи для выделки вееров; перновский врач выписал из Риги художника, и я приступил к этой необычайной проделке. Веер был разделен на три картины: на первой — молодой человек, одетый по античному, гуляя в ясный солнечный день по большой дороге, приближался к виднеющемуся вдали храму, посвященному Екатерине, на что указывали сплетенные буквы на фронтоне храма. На второй картине тот же молодой человек, дошел до храма, и жрица, которой художник, по удачной случайности и без всякого намерения, придал черты императрицы, подавала ему руку, чтобы ввести его во храм. На горизонте показывались некоторые тучи. На третьей картине — фурии, среди ужасной грозы, гнали молодого человека из храма. Он, в стране бежал, но буря, поднимая полы его плаща, раскрывала маленький якорь, скромный символ надежды, который он держит под рукой. Когда веер был готов, я прибавил к картинам несколько объяснительных стихов, без подписи, и поручил доверенному лицу отправить его из соседнего города по почте, в посылке, адресованной, как принято, в собственные руки Ее Императорского Величества.

О, божественная мудрость, как ты издеваешься над нашими проектами! Я был сам собою доволен, так как я в один прием исполнил две задачи: уступил голову совести, внушившему мне эту попытку сближения, и сделал это, не отказываясь от благородного положения, которое я занял в самый момент получения мною в Митаве моего приговора. Какое бы впечатление ни произвела моя попытка, — я мог быть спокоен. Я часто, по приказанию Екатерины, рисовал и сочинял плохие стихи и то, что содержала в себе эта посылка, без подписи, достаточно ясно указывало на ее отправителя; мое доверие было бесконечно, мое средство остроумно, прошлое и настоящее говорили в мою пользу, а будущность зависела от императрицы. Для того чтобы узнать результат моей попытки, требовалось не менее недели, и я дал себе слово до истечения этого срока как можно меньше об этом думать и добиться также от жены и от Жюстины, у которой возродились самые розовые надежды, обуздать свое блестящее воображение и всегдашнее красноречие.

На третий день после отправки посылки, в два часа утра, я услышал неистовый стук в мою дверь; от имени коменданта требовали открыть ее, и я едва успел накинуть на себя халат, как сам комендант очутился передо мною, бледный, с искривленным лицом и беспорядочным видом:

— Не знаю, покажется ли вам новость, которую я должен вам сообщить, хорошей или плохой, — сказал он мне, — но для меня все кончено; наша великая императрица скончалась!

— Для меня тоже все кончено! — воскликнул я и побежал в комнату, в которой я устроил себе нечто в роде кабинета, где и заперся; и лишь под вечер второго дня просьбам моей жены удалось меня оттуда извлечь. Теперь, когда я думаю об этом хладнокровно, я в этом нахожу лучшую похвалу той, которая меня велела заключить в этом месте. Великая государыня скончалась 6/17 ноября. До 10-го мы ждали подробностей этого происшествия, как вдруг прибыл курьер и привез мне приказ отправиться ко Двору. Пришлось немедленно выехать; погода была ужасная и мне предстояло ехать по проселочным дорогам; волки несколько раз нападали на несчастных кляч, которые меня везли.

Я приехал в Петербург весь разбитый и нашел, что там уже все переменилось до неузнаваемости. Моя посылка была первой вещью, попавшей в руки нового императора, и когда он ее открыл, веер оказался первым предметом, представившимся глазам этого государя, который всегда так пристрастно бранил царство женщин! Я всеми средствами старался вернуть себе веер, но при Дворе притворялись, что не могут его найти, а впоследствии сказали мне, что он был брошен в огонь. Добродушный генерал Кельхен вскоре потерял место перновского коменданта, а мне пришлось пожалеть, что я не остался его пленником.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.