М. Я. Ольшевский Из воспоминаний Первый Санкт-Петербургский кадетский корпус. 1826–1833 годы
М. Я. Ольшевский
Из воспоминаний
Первый Санкт-Петербургский кадетский корпус. 1826–1833 годы
Второго сентября 1826 года, в день, назначенный для приема, матушка повезла меня рано утром в 1-й кадетский корпус и, по предварительно собранным ею сведениям, явилась прямо на квартиру директора, которым был в то время генерал-майор Михаил Степанович Перский. В приемной, указанной швейцаром, находились уже два других отрока со своими родителями или родными, явившимися с той же целью, как и я с матерью. Тут же находились два корпусных офицера и чиновник в вицмундире. Один из них, высокий, стройный, красивый, был адъютант директора — капитан <Егор Иванович> Сивербрик. Он, подойдя ко мне, спросил мою фамилию, сколько мне лет, откуда я приехал и где обучался, — и мои ответы записал в находившуюся у него в руках книжку То же самое повторено было им и с вошедшими вслед за мною другим будущим кадетом.
Недолго пришлось ждать директора. Он вошел в залу в мундире, при шпаге и со шляпой в руке, в какой форме, как оказалось впоследствии, он являлся всегда перед кадетами, обходя классы ежедневно утром и после обеда, посещая лазарет, дортуары, рекреационные и столовые залы. Ни один кадет не видел его в сюртуке или другой одежде. <…>
Подойдя ко мне и поклонившись матери, он обратился к ней с вопросом: «Это, без сомнения, ваш сын?» По получении же утвердительного ответа и по прочтении адъютантом моей фамилии, лет, откуда приехал и где обучался, директор обратился ко мне: «<…> садитесь вот за этот стол, и вас проэкзаменуют».
За указанным большим столом, стоявшим посередине залы, на котором стояло несколько чернильниц и лежали листы бумаги, уже сидели два будущие кадета и втихомолку решали арифметические задачи. Подошедший ко мне офицер сначала продиктовал из истории, а потом предложил несколько вопросов, касающихся продиктованного. Я хотя сообразил, что это относилось до древней истории, потому что речь шла о римлянах и карфагенянах, но не мог понять по сути, по той единственной причине, что не обучался истории, как равно был малосведущ и в географии. А потому предложенные мне вопросы остались без ответа, притом, судя по выражению лица офицера, читавшего мое писание, заключить можно было о немалом числе сделанных мной орфографических ошибок. Когда же я взглянул на экзаменатора во время проверки моей арифметической задачи, состоявшей из простых именованных чисел, далее которых мои математические сведения не простирались, то я окончательно убедился в ничтожности моих познаний. Я был совершенно смущен; слезы готовы были брызнуть из глаз, но слова подошедшего ко мне директора, говорившего с матерью и потрепавшего меня по щеке, ободрили меня: «Voyons, mon cher; j’esp?re que vous serez un bon cadet[14]. По опыту могу сказать, что у вашего сына много хороших начал», — прибавил он, обращаясь к моей матери. <…> Мое переодевание было непродолжительно, и хотя нельзя сказать, что мундир и брюки хорошо сидели, но они меня мало беспокоили. Моими же мучителями, с момента облачения моего в кадетскую форму, оказались галстух и сапоги. Первый, надетый поверх рубашки, сшитой из довольно толстого холста, давил и тер мне шею; вырезковые же сапоги с дратвенными узлами и гвоздями на каблуках жали и терли мне ноги. Поэтому не удивительно, если по выходе из цейхгауза, я со слезами бросился в объятия матери и успокоился только после совета каптенармуса: «Не плачьте, сударь: если кадеты узнают — прохода не дадут, будут смеяться».
И эти слова простого человека сильно подействовали на мое детское воображение и задели мое самолюбие. Эти слова, так сказать, выжгли мои слезы, и я даже не заплакал при прощанье с матушкой, несмотря на то, что расстался с нею до субботы. По заведенному в то время порядку, свидания с родителями и родственниками в будничные дни не допускались, и кадеты увольнялись из корпуса только по воскресным и праздничным дням, с большой разборчивостью и не иначе, как с провожатыми. Исключения делались для фельдфебелей, унтер-офицеров и кадет верхних классов, притом хорошей нравственности. Не увольнялись и такие кадеты, у которых не было в Петербурге родителей и родных, и таких затворников, не видевших Невского, Морской, Летнего сада, было немало. С новичками поступали тоже весьма строго и даже немилосердно; их не увольняли из корпуса до тех пор, пока они, кроме надлежащей выправки, не научались делать повороты и маршировать, а также носить кивер и тесак, дабы могли отдавать честь, как следует. <…>
Жизнь кадета прошлого времени, в особенности младшего возраста, уподоблялась автомату, действовавшему по барабану. Барабанный бой заставлял его просыпаться в 6 часов утра и против его желания оставлять, в особенности ежась зимой, свою хотя не мягкую, но теплую постель. Этот же бой укладывал его поневоле в постель в 9 часов вечера. По барабанному бою он нехотя, едва передвигая ногами, отправлялся в классы; по этому же бою стремглав вылетал из класса и, сломя голову, несся, если была зима, по скользким и занесенным снегом открытым галереям. Барабанный же бой, и притом самый приятный, призывал его в половине первого к обеду, а в восемь часов вечера — к ужину; по такому же бою пелась кадетами молитва, садились они за стол и вставали с молитвой из-за стола. Даже по воскресным и праздничным дням, а также в Великий пост во время говения кадеты собирались и отправлялись в церковь по барабанному бою.
У кадет не было своей собственной воли; они жили и действовали по приказанию и команде своего начальства. А начальства у него, в особенности в неранжированной, третьей и второй ротах, было немало. В этих ротах, кроме ротного командира, его помощника, дежурных офицеров, имели право оставлять без сбитня, обеда и ужина, класть на доски, ставить в угол и даже на колени, драть за уши и давать затрещины — фельдфебель и отделенный унтер-офицер. Новичкам же и «плаксам» доставалось еще несравненно более от так называемых «старых» кадет, которые старались выказывать над ними своего рода власть и вымещать злобу. Пожалуй, в поступках таких кадет и проявлялась воля, но за то, что они осмеливались своевольничать, наказывались, а иной раз даже очень строго.
К категории «старых» кадет принадлежали лентяи, отъявленные шалуны и коноводы всех побоищ и скандалов. «Старый» кадет носил особый отпечаток и своими манерами, походкой и неряшеством бросался в глаза каждому постороннему наблюдателю. Вот наружный очерк старого кадета: ноги колесом или кривые; куртка и брюки запачканные, а иной раз и разорванные, притом у первой крючки на воротнике и несколько пуговиц по борту не застегнутые, сапоги нечищеные, волосы взъерошенные, руки исцарапанные с грязными ногтями, кулаки сжатые, физиономия мрачная, а иной раз и подбитая, разговор грубо отрывистый, голос басистый.
За исключением гренадерской роты, как долженствовавшей состоять если не из самых прилежных, то нравственных кадет, каждая рота имела своих «старых» кадет, бывших на счету у начальства. Само собой разумеется, что меньшинство «старых» кадет находилось в неранжированной роте; наоборот же, первая рота по преимуществу состояла из таких кадет. Притом громадная разница была между теми и другими. «Старые» кадеты младших рот еще не могли считаться закоснелыми, испорченными отроками; шалости и проступки их не были так грубы и предосудительны, как проступки перворотцев.
«Старые» кадеты младших рот, кроме других непозволительных шалостей вступали иногда между собой в ожесточенный одиночный бой или дрались партиями, но не случалось, чтобы при этом они осмеливались оскорблять унтер-офицеров и фельдфебелей, а тем более офицеров. В первой же роте не раз случалось слышать, что такой-то унтер-офицер, подозреваемый в наушничестве, избит до полусмерти, а такой-то дежурный офицер ошикан и обруган, иной раз даже ротному командиру оказывалось непослушание; или распространится молва, что седьмовцы выгнали из класса и едва не прибили учителя. А седьмовцы или «рогатые» — те же «старые» кадеты первой роты, 18-летние лентяи, 8–10-вершковые верзилы, сидевшие в седьмом верхнем классе, творившие вместо учения разные безобразия и ожидавшие выпуска из корпуса в офицеры если не армейских полков, то гарнизонных батальонов. Прозвище «рогатые» они получили от кадет же, воспитывавшихся в одних с ними стенах и евших одну и ту же кашу, но только выше стоявших по умственным и нравственным качествам. Смысл этого прозвища был тот: «что вы, дескать, братцы, глупы и грубы как рогатая скотина». <…>
Противоположностью «старому» кадету младших рот был кадет «плакса», слабый телом и духом. Таким кадетом делался тот новичок, который не был в состоянии стойко переносить щипки, пинки, затрещины, кукуньки, ерши и побои товарищей шалунов и распускал нюни. Если же новичок плакал так громко, что своим плачем обращал внимание начальства и что через это трогавшие его шалуны наказывались, а и того хуже, если они наказывались по его жалобе, то такой новичок становился мучеником, не имевшим покоя ни в роте, ни в классах. Его старались подводить на каждом шагу: пачкали ему платье, обрезывали пуговицы на куртке, мяли его кровать, марали и рвали книги и тетради, вместо подсказывания, доведенного до высокой степени искусства, сбивали его в ответах. Случалось, что за такими кадетами оставалось прозвище «плаксы» надолго, при переводе их в другие роты и классы. Случалось, что такие мученики не выдерживали, чахли и умирали или по болезни оставляли корпус. В число таких кадет-мучеников попал вместе со мной поступивший кадет Кудрявцев, через год оставивший по болезни корпус.
Еще более строгому и жестокому кадетскому самосуду подвергались доносчики, ябеды и наушники. Таких кадет, кроме наносимых им зачастую побоев, все чуждались, и никто не говорил с ними как в роте, так и в классах. И такое отчуждение продолжалось не недели и месяцы, а годы; провинившийся получал прощение только по принесении публичного раскаяния и сознания в совершенной им вине.
Может быть, по благодушию и слабости моей комплекции и меня постигла бы та же участь, как Кудрявцева, если бы я на третий день моего кадетства не привел с ловкостью в исполнение наставления <моего соседа по кроватям ефрейтора Полонского, сумевшего передать мне в такое короткое время первоначальные правила>. На моем теле уже было несколько синяков от щипков, правая рука болела от удара, голова трещала от кукуньки, и когда во время утренней перемены затрещина готовилась усилить мою головную боль, я так ловко отпарировал удар моего противника, что он упал, а я, воспользовавшись его падением, нанес ему несколько полновесных ударов кулаками и ногами.
«Надеюсь, что после этого ни ты, никто другой не осмелится меня более трогать», — проговорил я с гордостью победителя.
И действительно, после этого приставания ко мне шалунов сделались реже, и они вели себя осторожнее, после же громогласной пощечины, данной мной в роте одному из таких кадет, я избавился навсегда и от их приставаний.
Что же касается шалостей, в особенности совершаемых «старыми» кадетами, то по моей природе и воспитанию я не мог иметь к ним ни малейшего влечения и сочувствия. Побоище же между десятком таких кадет, случившееся спустя пять-шесть недель по поступлении моем в корпус, до того потрясло мой впечатлительный организм, что я заболел горячкой. Немало горя причинила эта моя болезнь не только моей нежной матери, но и доброму дядьке, просиживавшим целы дни у моей кровати. Они не оставляли бы меня и по ночам, если бы корпусные порядки делать этого не воспрещали. <…> Только на десятые сутки я встал на ноги и был переведен из отдельной комнаты <лазарета> в общие палаты. <…> Здесь, кстати, опишу с некоторой подробностью лазарет, тем более, что в первые два года моего пребывания в корпусе мне частенько приходилось побаливать. Но только болезнь моя была всегда действительная, а не притворная, как это делывали зачастую кадеты лентяи, прибегая к разным непозволительным и вредным средствам. Например, сделанные надрезы ножом или царапины гвоздем растравляли до нагноения; производили искусственную рвоту и бледность проглачиванием табачной или просто бумажной с чернилами жвачки; для ускорения биения пульса ударяли локтем о стену, стол и другой твердый предмет. <…>
Кроме обставленной диванами и стульями, а также обвешанной зеркалами и портретами приемной залы, двух небольших комнат для трудно больных, сыпного, глазного и скарлатинного отделений, корпусный лазарет составляли шесть комнат или палат. В них размещались больные не только по роду болезней, но и по возрастам. Лечение больных, уход за ними и содержание их в лазарете были настолько хорошие, что бессовестно было бы требовать лучшего. Кроме прямого надзора за лазаретом со стороны полицмейстера корпуса, неуклонный порядок поддерживался в нем и по причине почти ежедневного посещения больных директором. Немало способствовал этому заботливый, обходительный, добросовестный, знавший свое дело старший доктор <Мартын Дмитриевич> Сольский, пробывший в корпусе весьма долгое время и, если не ошибаюсь, умерший тайным советником и придворным лейб-медиком.
Чистота и порядок в лазарете были образцовые. Паркетный пол блестел как зеркало. На алебастровых стенах не было ни пылинки, а в углах — ни паутинки. Вычищенные и блестевшие лампы и кинкеты не издавали никакого запаха, потому что масло в них горело хорошее; то же самое можно было сказать и о ночных лампочках. На сальные свечи был остракизм, а где нужно — горели восковые свечи, стеариновых же в то время не знали. Шторы на окнах были из плотной материи, так что когда они были опущены, то производили приятный для глаз полумрак. Температура надлежащая <…>, воздух чистый, как освежаемый посредством отдушин и частого прокуривания. Кровати хотя были такие же, как в ротах, но тюфяки мягче, и лежали они не на досках, а на холсте; постельное белье было тоньше ротного, притом вместо одной было две подушки. Белье, надеваемое больными кадетами, было также тоньше носимого здоровыми в ротах. Тиковые халаты летом и суконные зимой, а равно башмаки были тоже хорошие, как сшитые из добропорядочного материала. Пища, приготовлявшаяся из свежих и доброкачественных продуктов, была разнообразная. Кроме разнородных супов, куриных котлет, компота, чая с булками и сухарями выздоравливающим давали бифштекс и жареный филе. И все это приготовлялось чисто и вкусно, не то что здоровым в ротах.
Да, пища в ротах не в пример была хуже пищи лазаретной. <…> Однако за это следует винить не эконома <Андрея Петровича Боброва>, а его помощников и поваров. Бобров же настолько любил кадет, что если бы он имел свои капиталы, то охотно пожертвовал бы таковые на улучшение их пищи. Но известно, что если бы не три тысячи рублей, присланные царем, то не на что было бы его похоронить[15].
Ежедневная пища кадета состояла из следующего. Утром фунтовая булка, всегда хорошо выпеченная из белой пшеничной муки, но без всякого прибавления. Только с 1832 года начал даваться сбитень: кружка величиной в стакан в младших и в два стакана в гренадерской и первой ротах. И с каким аппетитом и быстротой выпивался такой взвар из воды, меда, корицы и гвоздики, несмотря на то, что иной раз был не сладок, по малости меда, и горек, по излишеству пряностей, или водянист, по малости того и другого. На обед, смотря по времени года, давали щи кислые, ленивые и зеленые или супы перловый, манный, рисовый, гороховый и пюре картофельное с куском говядины; пироги с мясом, капустой, морковью, гречневой и пшенной крупой; разные соуса неизвестных наименований и приготовленные из неопределенных продуктов; жаркого, состоящего, смотря по дешевизне, из куска курицы, гуся или утки, а чаще куска простой говядины. По воскресным и праздничным дням прибавлялось к этому пирожное из заварного или слоеного теста, а также из пышек или хворосту. Немногие же затворники, не увольнявшиеся из корпуса по неимению родных и в великие праздники, сверх обыкновенных кушаньев получали: в Рождество Христово на жаркое тощих индеек и несвежих тетерок; а на Воскресенье Христово — по куску пасхи и кулича, а также по три яйца. Ужин состоял из сухих блюд, по преимуществу же из гречневой, смоленской и пшенной каш, облитых растопленным маслом, и «картофеля в мундирах»[16], при этом на каждого кадета полагалась продолговатая, в виде сосульки, формочка масла. Но это масло редко когда употреблялось по своему назначению, а елось с «тюрей», составляемой по соглашению самими кадетами из вкусного ржаного хлеба и хорошего кваса, даваемого вдоволь в пищу и для питья. Однако не полагайте, чтобы на картофель не обращалось должного внимания, он поедался кадетами с солью также охотно, как и изготовляемая ими самими «тюря».
В Великий пост на Страстной и в неделю говения[17] давалась постная пища, состоявшая почти из тех же кушаньев, как и скоромная, с той только разницей, что говядина заменялась рыбой, в особенности корюшкой, а коровье масло — постным, разумеется, не прованским, горчичным, подсолнечным или другим дорогим, а льняным и даже конопляным. Оказывается, что постная пища была еще хуже скоромной. Немногие могли есть все даваемые постные кушанья. Были и такие, к числу которых и я принадлежал, что ограничивались сбитнем, булкой, хлебом, картофелем да гречневой кашей с квасом и солью. Следовательно, я постился подобно аскету, но только поневоле. Хорошо еще, если на дежурстве был сговорчивый служитель, который вопреки приказания начальства, но ради своих корыстных расчетов соглашался принести булок, пирожков и других сластей; потому что подобные покупки строго воспрещались, да и денег кадетам иметь не дозволялось. Такое запрещение имело ту хорошую сторону, что не возбуждало зависти и злобы в тех кадетах, которые не могли этого делать по неимению или бедности родителей или родных, и что кадеты не могли объедаться и болеть, а и того хуже — напиваться, что иной раз, несмотря на все строгости, случалось между перворотцами. По такой же причине не дозволялось кадетам иметь в корпусе чай, сахар и другие посторонние вещи, а вне корпуса — носить не казенное, а свое белье и платье <…>.
Для полноты очерка кадетской жизни остается еще описать столовые залы, в которых кадеты в половине седьмого пили сбитень, в половине первого садились за обед, а в восемь часов вечера ужинали. Таких зал было две, и находились они в нижнем этаже, по обе стороны кухни; одна вмещала гренадерскую и первую роты, другая — всех кадет младших рот. За параллельно расставленными в две колонны столами и совершали кадеты, сидя на скамейках, свою однообразную и не всегда вкусную трапезу.
Скатерти, которыми покрывались столы, нельзя сказать, чтобы были тонки, а подчас были и довольно грязны, в особенности они были залиты и нечисты по средам и по воскресеньям за сбитнем, когда их переменяли чистыми. То же самое можно было сказать и о салфетках, полагавшихся в гренадерской и первой ротах всем кадетам, а в младших — только унтер-офицерам и ефрейторам. Подвергавшиеся частому битью фаянсовые тарелки, графины с водой или квасом, ставившиеся с несколькими стаканами посередине стола, были самые простые. Ложки, суповые чаши и блюда были металлические: первые были серебряные, последние, если не ошибаюсь, оловянные. Ножи и вилки с деревянными или костяными черенками подавались большей частью дурно вычищенными, притом лезвия первых были до того тупы, что ими с трудом можно было резать, а зубцы вилок были, большей частью, поломаны или искривлены.
За каждый стол садилось не более двадцати кадет. Сверх того по концам каждого стола, один против другого, сидели унтер-офицеры, разливавшие суп или щи и раздававшие прочие кушанья из ставившихся перед ними суповых чаш и блюд. В младших же ротах унтер-офицеры обязаны были следить за порядком и чинным сидением кадет за столом и, в случае неисполнения их приказаний, тут же наказывали, оставляя без пирога и даже целого обеда. Дежурный же офицер и фельдфебель имели право высылать ослушников из-за стола и ставить их напоказ возле стены или, выражаясь по-кадетски, «ставить к столбу». Такому же наказанию подвергались лентяи в классах и шалуны в ротах. <…>
Дежурному офицеру нужно было иметь много такта, терпения и хладнокровия, чтобы уметь ладить с кадетами вообще, а с перворотцами в особенности, и чтобы если не пользоваться их любовью, то не подвергаться их насмешкам и даже балаганным выходкам. Немного было офицеров, <…> которые в продолжение долгого своего служения в первой роте ни разу не были ошиканы или осмеяны. Но зато такие вспыльчивые, раздражительные, суетливые офицеры, как, например, Корф, не уживались даже с кадетами младших рот и подвергались осмеянию, а о перворотцах и говорить нечего. Помнится мне, что однажды этого Корфа, получившего кличку «петуха», с десяток шалунов 2-й роты, в которой он был дежурным офицером, довели до бешенства, кончившегося серьезной болезнью, тем, что после пробития вечерней зари пели по-петушиному. Если бы вместо того, чтобы метаться с одного конца длинного дортуара на другой с поднятыми кулаками и с пеной у рта, он посмеялся бы их шалостями и попросил бы не дурачиться, а лучше спать или, не обращая на это внимания, удалился бы спокойно в дежурную комнату, то, без сомнения, все обошлось бы без дурных последствий и для него, и для кадет. Первый долго болел, а из последних зачинщики были не только посажены в карцер, но и наказаны розгами. <…>
Главными предметами, на которые обращалось особое внимание директора и которые читались от низших до первого верхнего класса, были: математика, история и география, а также языки русский, французский и немецкий с их синтаксисом и краткой историей литературы. Независимо от этого в четырех верхних классах преподавались артиллерия, полевая и долговременная фортификация, физика с химией, и сверх того, исключительно в первом верхнем классе, читалась история военного искусства. <…>
Чтобы достигнуть воинственной выправки и осанки, уметь хорошо делать ружейные приемы, уметь стройно маршировать в ногу, в особенности на руку дистанции, как обыкновенно проходили мимо царя на разводах, нужно было немало времени. А потому, начиная с неранжированной роты, в продолжение всей зимы, с 11 часов до половины первого, а иной раз и по вечерам, производились одиночные и шереночные ученья. Перед парадами же и выступлением в лагерь сначала делались ротные ученья, а потом сводился батальон для церемониального марша и разных построений. Батальонные учения производились во время холода и дождя в корпусном манеже, а в теплую и хорошую погоду — на корпусном плацу, входившем в состав огромного сада, в котором кадеты проводили в разных играх все свободное время от классных и строевых занятий. На этот плац собирались и другие военно-учебные заведения для общего церемониального марша и учений, что делалось, по преимуществу, перед выступлением в лагерь.
Фронтовое образование не требовало такого неусыпного наблюдения и побуждения, как научное. Каждый кадет второй и третьей рот, если он не был кривоножка или слабосильный, сам старался поскорее быть «фронтовиком», то есть попасть в строевой состав роты, потому что с того времени он приобретал право ходить на парады и в лагерь. <…> А это возбуждало немалое соревнование между кадетами этих рот, пожалуй, через это возбуждалась и зависть между ними. <…>
Еще сильнее волновались кадетские страсти вне стен корпуса, когда происходило состязание между военно-учебными заведениями в присутствии царя. Это состязание происходило в Петергофе, где, начиная с 1828 года, все корпуса[18] с половины июня до начала августа жили в палатках; каковое блаженное время для кадет я и намерен описать с некоторою подробностью.
С 1 июня изменялся, в некоторых отношениях, образ жизни кадет. Уже не раздавался ни по утрам, ни в два часа пополудни барабанный бой, сзывавший кадет в классы. С 1 июня классы закрывались, и место научного образования заступало фронтовое. С утра до вечера кадеты были заняты ротным и батальонным ученьем, а также пригонкой одежды и амуниции. На то и другое обращалось особенное внимание со стороны ротных командиров по той главной причине, что с выпуском в офицеры изменялся состав рот[19]. Кроме ранжира и других мелочей, нужно было согласовать ружейные приемы и уравнять шаг. Кроме обновления и пригонки новой мундирной одежды, нужно было пригнать патронные сумы с перевязями, ранцы и лагерные кивера. Особенная деятельность в это время проявлялась между ротными командирами гренадерской и первой рот, которые изменялись в своем строевом составе почти наполовину.
Но с 1831 года для ротного командира гренадерской роты, которым был в то время подполковник Сивербрик, явилась новая, ни с чем не сравнимая забота — это блюсти за августейшим гренадером. В этом году государь император осчастливил корпус двумя высокими милостями: назначением себя, по кончине своего брата Константина Павловича, «шефом корпуса» и приказанием старшему сыну своему находиться в рядах гренадеров в продолжение лагерного времени и нести одинаковую службу с кадетами. Поэтому наследник всероссийского престола являлся с пунктуальной точностью в сопровождении своего воспитателя генерал-адъютанта <Карла Карловича> Мердера на все время ученья, совершал с кадетами походы, маневрировал с ними, стоял на аванпостах, проводил ночи на бивуаках. Несмотря на то, что прошло полустолетие, но я ясно представляю себе тот бивуак, когда, после утомительного перехода усталый цесаревич спал на соломе среди кадет, а престарелый его дядька дремал, сидя на складном стуле, под деревом, в нескольких шагах от своего августейшего питомца.
Да и сколько других благоговейных воспоминаний воскресает о лагерной жизни! <…> Кто не припомнит ласкового обращения царицы с кадетами, <…> которых она поила чаем, бросала конфекты и апельсины? Кто не помнит штурм каскада, что между фонтаном Самсона и Большим дворцом, когда царица раздавала часы, кольца и другие призы первым взобравшимся на верх каскада облитым водою кадетам?
И много других разнородных воспоминаний роится в моей голове…
Ольшевский М. Я.
Первый кадетский корпус в 1826–1833 гг. // Русская старина. 1886. Т. 49. № 1. С. 63–95.