1

1

Остановив на время революционную заразу, поскрипывая на отечественный манер, империя вживалась в двадцатый век: укрепила финансы, провела аграрную реформу, имела какой-никакой, а парламент. Вознаграждая себя за недавние тревоги, люди торопились жить. Женщины укорачивали юбки, завивали коротко волосы, в салонах до упаду танцевали фокстрот, уан-степ и танго. Всеобщим помешательством стал синематограф, каждая новая «фильма» с участием Макса Линдера, Мозжухина, Веры Холодной привлекала в иллюзионы Петербурга толпы поклонников нового искусства. Начитавшиеся арцыбашевского «Санина» ученицы гимназий мечтали о шикарных связях, на литературных и благотворительных вечерах в открытую нюхали «порошок» (кокаин в аптеках продавался свободно: самый лучший, немецкий, фирмы «Марк» стоил полтинник за грамм), под натиском феминистских идей рушились семейные очаги. Все поголовно ударились в мистику: что ни дом – собрания теософов, спиритические сеансы с вызыванием духа мертвых, столоверчения, карточная ворожба. Черт-те что… Над несущейся в туманное будущее страной сладкой отравой витала поэзия Блока, знаменитая его «Незнакомка». «И веют древними поверьями ее упругие шелка, и шляпа с траурными перьями, и в кольцах узкая рука…» Продрогшие проститутки на Невском проспекте обращались, хлюпая носами, к проходящим мимо мужчинам: «Я – Незнакомка, хотите познакомиться?» Никто, исключая замшелых ретроградов, не желал быть порядочным – напоказ выставлялись пороки, извращения, душевная червоточина. В отличие от обретшего золотое обеспечение русского рубля мораль стремительно девальвировала, лозунгом жизни становилось: однова живем! гуляй, Россия!

Фигура Кшесинской в обстановке лихорадочной приподнятости, напоминавшей бал на палубе «Титаника» перед грядущей катастрофой, выглядела по-особенному рельефно. Ее биография: карьера, богатство, бешеный успех у мужчин будоражила воображение общества, казалась образцом «умения жить». Юная Ахматова, тогда еще начинающая поэтесса, вспоминает, как часто они с подругой Ольгой Судейкиной обсуждали женские секреты Кшесинской. «Надо, – втолковывала ей Судейкина, сама достаточно преуспевшая в искусстве расставлять сети сильному полу, – не сводить с «них» глаз, смотреть, как делает это она, «им» в рот: «они» это любят».

Не ведая о том, она проживает лучшие годы своей жизни. В России не сыщешь уголка, где бы не знали ее имени. Попасть на ее выступления – редкая удача, люди занимают очереди у касс накануне, греются холодными ночами у костров, барышники, пользуясь моментом, дерут за билет вместо пяти рублей четвертной. На «Кшесинскую» сходится «весь Петербург». «Бесчисленные бальные туалеты всевозможных цветов и нюансов, – живописует обстановку ее вечеров репортер «Петербургской газеты», – сверкающие бриллиантами плечи, бесконечные фраки и смокинги, обрывки английских и французских фраз, одуряющий аромат модных духов, словом – знакомая картина светского раута». Первая и единственная пока из балерин она носит звание заслуженной артистки императорских театров. Ее гонорары не снились ни одной европейской звезде, познакомиться с ней почитают за честь монархи и президенты, на притягательный ее огонек летят, не убывая, знаменитости из мира искусства, сиятельная знать, адвокаты, политики, финансисты, авантюристы; десятилетний Вова царским указом пожалован в потомственные дворяне, носит родовую фамилию Красинский. Газеты и журналы ловят каждый ее шаг. Пишут о сценических и любовных ее победах, банковских счетах, собственной вилле на Лазурном берегу Франции, купленной за сто восемьдесят тысяч франков, о приверженности ее делам благотворительства: жертвует ежегодно значительные суммы балетной школе, Дому престарелых актеров Санкт-Петербурга, устраивает на Рождество домашние елки с угощениями и подарками для воспитанников приютских домов, заседает в попечительских советах и комитетах, участвует в благотворительных базарах, сборе пожертвований для нуждающихся. Пишут гадости, сплетни, небылицы. Ничья жизнь не является до такой степени достоянием толпы, никого так не обожают и в равной мере не презирают, как ее. Она – любимая кукла своего поколения, с которой ни на минуту не расстаются: наряжают, лелеют, целуют бесконечно, устраивают ночью под бочок, а днем таскают за ногу из комнаты в комнату вниз головой. Как часто бывает с общественными кумирами, образ ее предельно упрощен: цвет и тень, две-три яркие краски, полутона и подмалевки отсутствуют. Так понятнее. Внутренний ее мир, мысли, переживания никому не интересны – да будет вам, господа! Нашли где глубину искать! У танцорки, кокотки! Вы Вейнингера почитайте: у женщин и души-то вовсе никакой нет – исключительно только тело.

Она благополучно избежала всеобщего помешательства на декадентстве. Томочка Карсавина, водившая дружбу с этой публикой, уши прожужжавшая футуристами, кубистами, акмеистами и прочими самозванцами, затащила ее как-то в их штаб-квартиру на углу Итальянской улицы и Михайловской площади. Впечатлений она набралась – дальше некуда. При входе в подвальный кабак «Бродячая собака» с каждой из них содрали по двадцать пять рублей, заставили расписаться в толстой книге. Едва только они вошли в зал, лежавший на огромном турецком барабане юноша в желтой кофте ударил в него несколько раз кулаком. Очень остроумно! Публика за столиками без конца аплодировала входящим, Томочка сообщала шепотом имена: все сплошь были дутые знаменитости. Гудели неумолчно голоса, под сырыми сводами струился папиросный дым. На эстраде происходило малопонятное: двое рабочих клали внутрь открытого рояля, поверх струн, листы железа, какие-то предметы. «Конкретная музыка, – объявил конферансье с размалеванными синей и зеленой краской щеками, – исполнитель Илья Сац!» Севший за инструмент музыкант ударил со зверским выраженьем лица по клавишам – рояль загудел, заголосил, запричитал, как припадочный, – зал взорвался бурей аплодисментов. После «конкретной» музыки на помост взошел профессорского вида господин с живописной бородкой, принялся читать преувеличенно-страстно по бумажке:

– О, закрой свои бледные ноги!..

– …бледно-русые ноги свои! – откликнулся кто-то из зала.

Ей стало ужасно смешно.

– Ну и балаган! – говорила смеясь, когда они в предрассветных сумерках возвращались домой в ее автомобиле. – Сколько претензий… из-за чего, спрашивается? Скоморох на скоморохе! Татулька милая, что ты в них нашла, не понимаю?

Модернистское поветрие не миновало и театра. На двух главных столичных сценах, мариинской и александринской, экспериментировал кумир левого искусства Всеволод Мейерхольд. Бежавший за полным непризнанием из Москвы сумел приглянуться чем-то Вере Федоровне Комиссаржевской, взявшей его в свой театр. Поставил необычно блоковский «Балаганчик» на музыку Кузмина, с декорациями Сапунова: хрупкий мир символов, актеры взаимодействуют с куклами, в конце спектакля Пьеро-Мейерхольд умирает на просцениуме, истекая клюквенным соком. Ей понравилось: что-то трогательно-поэтичное, напоминавшее фокинские балетные картинки, которые ей довелось танцевать. Но когда спустя какое-то время она увидела поставленную им «Жизнь человека» Леонида Андреева, которого почитала выше Чехова, – выхолощенную донельзя, играемую в грязно-сером каком-то пространстве, без декораций, рампы, софитов, на сцене, сплошь занавешенной грубыми холстами, возмущению ее не было границ. Двумя руками готова была подписаться под оценкой любимейшего артиста Владимира Николаевича Давыдова, назвавшего в газетном интервью Мейерхольда «бешеным кенгуру, сбежавшим из зоологического сада, которое уничтожает со страстью садиста все традиции».

Изгнанный в конце концов со скандалом Комиссаржевской театральный якобинец нашел неожиданно нового покровителя, – кого бы вы думали? – их кавалерийское сиятельство Теляковского, передавшего под его начало сразу две казенные сцены: драматическую в Александринском театре и оперную в Мариинском. Хорошо хоть не балетную…

Давний ее недруг так объяснил причину своего выбора:

«Когда художник Головин пришел ко мне в кабинет и сообщил, что Мейерхольд в театре Комиссаржевской рассчитан, ибо там всех чуть не перестрелял, до того увлекся новаторством, – то я, не посоветовавшись даже со специалистами, с которыми всегда в художественных вопросах советовался, попросил Головина вызвать ко мне Мейерхольда, а когда он спросил зачем, я ответил, что, должно быть, человек интересный, если все ругают. На следующий день Мейерхольд, очень удивленный моему вызову, пришел и был, вероятно, еще более удивлен, когда выходил из моего кабинета как уже принятый на службу в казенный, правительственный театр. Я нахожу, что Мейерхольд при его способности будить людей будет очень полезен на казенной сцене. Относительно его крайностей уверен, что он у нас с ними расстанется. Боюсь даже, чтобы новая обстановка не сделала из него рутинера».

Болезненно самолюбивый реформатор на удивление скоро пришелся ко двору – в прямом смысле слова: понравился невероятно государю. В особенности после помпезной даже по меркам императорской сцены постановки оперы «Борис Годунов» в Мариинском театре, приуроченной ко дню тезоименитства монарха. По сообщению газет, «после пятой картины публика потребовала исполнения народного гимна. Занавес был поднят, и зал вместе с хором во главе с солистом его величества Шаляпиным (исполнявшим роль Бориса Годунова), стоя на коленях и обратившись к царской ложе, исполнили «Боже, царя храни». Многократно исполненный гимн был покрыт участвовавшими и публикой громким и долго не смолкавшим «ура!». Его Величество, приблизившись к барьеру царской ложи, милостиво кланялся публике, восторженно приветствовавшей императора криками «ура».

Глядя на сцену, она испытала чувство неловкости. За Ники, прежде всего. На колени-то зачем грохаться, господи? Пошлость ведь, лакейство, а никакая не любовь к монарху! Как Мейерхольд сам этого не понимает? Листала на другой день газеты: отклики, за редким исключением, были неодобрительными. Сразу две рецензии поместило «Новое время». «Считая Мейерхольда человеком талантливым, – писал автор за подписью А.С., – я, однако, думаю, что ему не следовало поручать такой русской пьесы, как «Борис Годунов». Для постановки ее надо иметь русскую душу, надо инстинктом чувствовать многое и очень важное. Не говорю уже о том знании русской жизни и обычаев, которое не дается изучением. Необходима русская красота в костюмах, в группах и жестах»… Более резко и в том же великорусском духе высказался критик О. Меньшиков. Особенно возмутила его первая картина, где по-современному одетые приставы хлестают толпу треххвостыми кнутами. «Откуда взял это г. Мейерхольд, – вопрошал он, – которому, как слышно, г. Теляковский поручил «стилизацию» императорской сцены? Я думаю, что г. Мейерхольд взял приставов из своей еврейской души, а не из Пушкина, у которого нет ни приставов, ни кнутьев. Господину Мейерхольду, или той кучке инородцев, в чьих руках императорская сцена, видимо, хотелось с первой же картины подчеркнуть глубокое рабство, в котором (будто бы) пребывала древняя Россия… Евреи Мейерхольд и Фокин возвеличивают поляков (полонез в «Борисе Годунове») и половцев (половецкие танцы в «Игоре») и, наоборот, уродуют русскую сторону».

Нате вам, и евреев с поляками приплели! Не говоря уже о половцах…

Скандал с постановкой вышел немалый, докатился до Государственной Думы. Во время прений по обсуждению сметы министерства внутренних дел давний знакомый Сергея, бывавший у них на обедах, депутат-монархист Владимир Митрофанович Пуришкевич заявил со свойственной ему горячностью: «Современный русский театр является местом растления русских нравов, духовного босячества, источником антагонизма между сословиями, классами и обществом».

Заварил кашу бешеный кенгуру – не расхлебаешь.

Не обошлось без курьезов. В театре пересказывали друг другу историю, случившуюся на спектакле с Шаляпиным. Во время антракта его пригласили, в гриме и тяжелом парчовом одеянии, в царскую ложу, где сиятельная семья пила чай. После положенных любезностей монарх со словами: «Я, Федор Иванович, хотел у вас кое-что приватно спросить… – отвел его в глубину ложи. – Скажите, – осведомился, – вот я часто бываю на оперных спектаклях. Почему это тенора всегда имеют у публики, в особенности у женщин, такой успех, а басы, кроме вас, – нет?» Шаляпин простодушно ответил: «Ваше величество, ведь это очень просто. Тенора всегда поют партии любовников. Ну, женщины и умирают. А мы, басы, кого поем? Либо монахов, либо дьяволов, либо царей. Кого это интересует?».

Ники, говорят, смеялся до слез.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.