XIV

XIV

Пару дней спустя я припозднился явиться к себе в кабинет. Перед этим Константин рассказал мне, что Марри много лет не общался со своей дочерью – она вступила в организацию, позднее превратившуюся в Марксистско-ленинскую партию США, и была большой поклонницей Албании. Судя по всему, хоть Марри и глумился над Рейганом, называя его Рей-ганом[14], Лиса перешла черту, распевая кричалки типа «Долой Роналда Рейгана, главаря капиталистической реакции!».

Я сидел за столом и размышлял о парадоксальной параллели между политическими увлечениями Лисы и подпольной поддержкой, которую Марри оказывал подрывной теории Шварца. Политические взгляды Лисы в своем роде лежали не сильно дальше от основного русла, чем струнная теория или, допустим, более ранние дробно заряженные кварки, открытые/придуманные Марри.

Унаследовала ли дочь от отца его способность ради теории пренебрегать вроде бы очевидными данными: отсутствием в нашем мире необходимых для струнной теории дополнительных измерений или определенных удобств в Албании – еды, одежды, жилья? Общий ли у них гений (или общее проклятье) – видеть более глубокую истину сквозь фасад бытия?

Мои размышления прервал Марри – я вновь услышал, как он вопит за стенкой. Это беспокоило, но не раздражало – мой кабинет, на мой же вкус, казался слишком тихим. Но, памятуя о коммунизме, раздражало другое: мысли о несчастной угнетаемой личности, выслушивавшей эту тираду. Я решил, раз Хелен может ставить ему это на вид, значит, и мне разрешается. Уж я ему скажу!

Я вышел в коридор, сердце заколотилось. Хелен-то ему нужна. С ним и Фейнманом Хелен казалась мне душой факультета. Я же, с другой стороны, – расходный материал. Марри мог раздавить мою карьеру, не задумываясь. Я вообразил худшее: меня снимут с факультетского довольства – лишат бумаги и мела. Или кабинет отведут в бойлерной – или даже, с Лисиной помощью, в Албании. Но, добравшись до двери Марри, я услышал, что вопли закончились. Мне полегчало.

Дверь была приоткрыта. Неожиданно. И Марри, и Фейнман обычно закрывали двери – чтобы не мешали всякие студенты и молодые сотрудники вроде меня. А еще это отваживало случайных психов, какие в лучших научных заведениях вечно всем досаждают. Приезжают с открытиями. Частицы со скоростью больше световой или Вселенная есть блин, и все мы в ней подливка – во что бы ни верили, они всегда считали себя новыми Эйнштейнами. Если не повезет нарваться на какого-нибудь такого непризнанного гения – случалось, и пара часов псу под хвост. Но и отваживать их надо было с умом, потому что попадались вооруженные. Был в Беркли один субъект – ему дали от ворот поворот, так он явился под окна здания физического факультета с ножом. Мой наставник по диссертации рассказывал о другом субъекте, в Колумбийском университете – тот вернулся с пистолетом. Профессора своего не застал и вместо него застрелил секретаршу.

Я заглянул в щель. Думал, увижу его, откинувшегося на спинку кресла, улыбающегося одержанной победе – какой угодно, но он ее точно добился. Но увидел я человека совершенно раздавленного: локти уперты в стол, подбородок – в ладони, на лице – мука. Я растерял всякое желание орать на него. Наоборот, заволновался за него. Я не понимал, что его расстроило. На следующий день я обратился к своему греческому оракулу Константину за ответом. Он сказал, что недавно у Марри от рака умерла жена.

Я решил прекратить подслушивание и собрался уйти. Но поздно. Он меня заметил.

– Чем могу помочь? – спросил он.

Я замер. Меня поймали. Что мне ему сказать? Я пришел попросить вас перестать орать на людей, но потом решил за вами пошпионить?

– Здрасьте. Заходите, – сказал он, узнав меня через щелку.

Я открыл дверь и вошел, страдая от неловкости.

Он продолжил:

– Хотел поблагодарить вас еще раз за чудесную книгу вашего брата.

Пару лет назад, все еще в аспирантуре, мой младший брат Стив написал книгу о птицах окрестностей Чикаго. Марри пылко увлекался наблюдением за птицами и боролся за охрану природы. Он мог выпалить характерные признаки различных птиц с той же непринужденностью, с какой говорил на верхнем майянском. Он, вероятно, мог бы выпалить характерные признаки птиц на верхнем майянском. Поэтому, въехав в кабинет по соседству, я вручил Марри экземпляр – подарком на свое новоселье.

– Очень мило с вашей стороны, – добавил он.

– Мой брат обрадовался, когда узнал, что вы ее читали.

Марри улыбнулся.

– Так чем могу помочь? Я вас на днях видел у Джона на семинаре по струнам.

Похоже, мне выпал шанс.

– Я тут подумал… Как вы смотрите на струнную теорию?

– Я считаю ее очень многообещающей.

– В чем именно? – учтя опыт с Фейнманом, я двигался осторожно. Не хотелось ляпнуть что-нибудь невпопад. Но я уже это сделал. Как можно, прочитав хоть что-то о струнной теории, не понимать, почему некоторым она казалась многообещающей? Фейнман меня бы высмеял за это, но Марри, похоже, и ухом не повел.

– Она может оказаться той самой теорией, которая объединит все силы природы. Единой теорией гравитационной силы, электрической и всех остальных – мечта Эйнштейна. Не вдохновляет ли это нас всех? Вообразите: одна простая формула, объясняющая великое разнообразие частиц и все их взаимодействия!

– Но вот люди-то настроены скептически.

– Их право. Но ею все равно стоит заниматься. Смотрите: когда я только притащил сюда Джона, почти десять лет назад, мы не знали даже о связи тяготения и струн. Я тогда не ведал, для чего струны вообще сгодятся. Но я знал, что будет отлично. Слишком уж красиво, чтоб не быть. Очевидно, не все это видели. Когда Джон Шварц и Майкл Грин обнаружили связь с гравитацией, это обнадежило. Я гордился и радовался, что Джон в Калтехе. Но все-таки кое-кто влиятельный по-прежнему не понимает. Есть дикое противодействие. Даже неприязнь.

– Полагаю, люди не видят связи этой теории с реальностью, – вставил я.

– Потому что исследования в струнной теории проходят самые неожиданные стадии. Создание этой теории – открытие, а не изобретение. Они ищут нечто существующее, а не создают нечто подходящее экспериментальным данным. Продвигаются медленно. Но есть надежда, что собирается уникальная, непротиворечивая теория. Поэтому я их и поддерживаю. Нутром чую, что-то в этом есть. Скажем так: я поддерживаю заповедник исчезающих теорий.

Позднее я узнал, что Фейнман не возражал против идеи, что какая-нибудь теория – например, струнная – нечто существующее, которое нужно выкопать, а Марри верил, что со струнной теорией все так и есть. Но Фейнман считал, что лишь принцип наблюдения за природой, а не жажда ученых к унификации, может привести к верной теории. Таков был его вавилонский подход – молись на явление, а не на объяснение.

Так что Фейнман порицал струнную теорию, а Марри ей покровительствовал. Такие вот они, Фейнман и Марри – притягивались своими гениями, отталкивались своими философиями и оставались в равновесии на орбите. Я отчего-то не мог представить их друг без друга. Когда Фейнман умер, мне казалось, Марри слетит с орбиты, как Луна, если бы Земля вдруг исчезла.

Цель науки, может, и описывать реальность, но покуда науку делают люди, на описание влияют человеческие свойства. Фейнманы будут привержены данным, Марри будут следовать своим философиям, своей потребности классифицировать природу – чисто и аккуратно. В конце концов, оба могут добиться успеха – и если добьются оба, примиритель покажет, как их теории подходят друг другу: в точности как Фримен Дайсон сделал с диаграммами Фейнмана. Так же, как в квантовой механике энергию можно рассматривать и как частицу, и как волну, разные видения могут оказаться верными одновременно, они суть не что иное как разные взгляды на одно и то же многогранное чудо – природу.

Марри доказал, что он хороший природоохранник. Вопреки серьезному давлению против продления Шварцу его ставки, его даже слегка повысили – до старшего научного сотрудника – и подписали с ним договор еще на три года. Марри пока не добился для Шварца, чего хотел – постоянной ставки, но пока сойдет как есть.

Узнав о смерти жены Марри, я восхитился, что ему хватило сосредоточенности сделать для Джона хотя бы это. Маргарет проболела больше года. Безнадежный у нее был рак – прямой кишки, он распространился и на печень.

Поначалу Марри подошел к раку так же, как Фейнман: изучил все возможности и полностью включился в выбор лечения. Но под конец их методы разошлись. Фейнман, как обычно, остался верен данным: ему уже толком не могли помочь. Но Марри не смог принять того, что при его гении и доступных ему ресурсах современной науки Маргарет, своего единственного преданного друга, он спасти не может. И даже после того как ему сообщили, что надежды нет, он отчаянно пытался продержать ее живой на экспериментальных методах – уповая на то, что пока суд да дело, изобретут лекарство.

И посреди всего этого он как-то еще ухитрился удержать Джона Шварца в Калтехе.

Константин сказал мне, что, по общему мнению, после смерти Маргарет Марри помягчел. Он больше не кричал так громко, как раньше, – и так часто. Будто подменили Марри, говорил Константин. Я «старого Марри» и не знал, но заметил, что за следующий год он и впрямь стал мягче. Никогда больше я не слышал, как Марри вопит за стенкой. Я раздумывал, что это: сил поубавилось или они ушли на глубину? Может, ценой этой потери он нашел лучший способ жить? Со временем я научился его жалеть. Не потому, что теперь он больше не ощущал потребности разглагольствовать и неистовствовать или постоянно доказывать, что он круче, а потому что первые пятьдесят два года своей жизни он ее ощущал.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.