XII
XII
Близилась весна. В Пасадине это приятное время года – тепло, но пока не жарко, и дождей поменьше, чем зимой. Время радоваться синему небу, пальмам и отчетливому виду гор Сан-Габриэль, все еще укрытых зеленью. Как-то где-то Рей наконец встретил девушку себе по душе – или, точнее сказать, которой пришелся по душе он. Трудность состояла, с его слов, лишь в одном: она обитала в штате Вашингтон. В Беллвью, если точнее. Я же усматривал и другие трудности. Например, он решил не говорить ей, что он мусорщик, – сказал, что просто муниципальный служащий. А также и то, что объединяет их исключительно талант к математике – во всяком случае, к арифметике. Но поскольку Рей математику терпеть не мог, мне связь через этот предмет не казалась однозначным преимуществом. И все же он, похоже, настроился серьезно, и я за него радовался. Он даже начал подумывать, не переехать ли к ней поближе. Она что-то поделывала в маленькой программистской компании под названием «Майкрософт». Он предположил, что она поможет ему найти работу. Я, разумеется, эгоистически надеялся, что он никуда отсюда не денется.
Поскольку я частенько рассказывал Рею про физический факультет Калтеха и в особенности о «чуваке Фейнмане», как его называл Рей, он решил, что хочет сам все увидеть и познакомиться с «чуваком». Я согласился, хоть и не без трепета. Знакомить болтливого любителя каннабиса, который ненавидит математику, но страсть как любит философствовать, с суровым старым профессором, который обожает математику, ненавидит философствовать и яростно оберегает свое время, – довольно рискованно. Но мы с Реем дружили, и я согласился.
Рей часто расспрашивал меня, чем вообще занимаются физики и зачем это. Однажды я ответил ему цитатой из Эйнштейна, вычитанной в «Дзэне и искусстве ухода за мотоциклом»:
– «Человек стремится каким-то адекватным способом создать в себе простую и ясную картину мира для того, чтобы оторваться от мира ощущений, чтобы в известной степени попытаться заменить этот мир созданной таким образом картиной… На эту картину и ее оформление человек переносит центр тяжести своей духовной жизни, чтобы в ней обрести покой и уверенность, которые он не может найти в слишком тесном головокружительном круговороте собственной жизни…»[12]
– Так то Эйнштейн, – ответил Рей. – Витал в облаках. А я спрашиваю про планету Земля. Я хочу понять что… ты… делаешь… и… зачем, – он проговорил это все так, будто повторение вопроса медленно и с упором на каждое слово придавало ему иной смысл. Может, так оно и было, но пролетело совершенно мимо меня. Однако я подумал, что визит в академгородок мог бы показать ему эту самую картину, которая стоила тысячи моих бестолковых слов.
По дороге я опробовал на нем свою детективную метафору.
– Это как у Шерлока Холмса или у Рокфорда – в зависимости от личного стиля, конечно. Сначала выбираешь себе задачу.
– Типа как преступление для расследования.
– Точно. Только сыщикам расследования поручают. Физики должны выбирать сами.
– Это как список «Десять наиболее разыскиваемых ФБР»?
– Да, есть задачи, которые кажутся важными всем. Но тут надо осторожнее – над ними много кто уже работает. Лучше найти задачу, которую только ты опознал как важную – если, конечно, не ошибаешься с определением ее важности.
– И дальше начинаешь искать улики.
– Ага, но это все у тебя в голове происходит. Размышляешь над всякими возможностями, собираешь идеи – направления расследования. Потом по этим направлениям работаешь – возишься с математикой. Чтобы выяснить, есть у твоей идеи следствия, которые ты предполагал, или нет. Часто все непросто, потому что не знаешь, как тут математику применять. Пока понятно?
– Только в некоем абстрактном и совершенно поверхностном смысле.
Я улыбнулся.
– Лед тронулся.
Мы заглянули ко мне в кабинет, а затем выбрались в коридор и завернули за угол. Там возле семинарской комнаты толклось несколько аспирантов. Физики живут обсуждениями. Они говорят о физике всюду: так же, как другие люди – о спорте или погоде. Эдакое перекрестное опыление. Так Шварцу дался его великий прорыв – во всяком случае, то, что он считает прорывом. Пару лет назад он болтал с Майклом Грином в столовой Европейского центра ядерных исследований в Швейцарии, и вдруг они вместе поняли, что струнная теория – еще и теория тяготения. Обнаружь они, скажем, что квантовая хромодинамика может быть расширена и на гравитацию, это была бы новость для передовиц и уж точно Нобелевская премия. Но практически никто не считал струнную теорию верной. Соображение, что неверная теория может описывать и силу тяготения, никакого особого восторга среди тех немногих, кто не поленился послушать, не вызвало.
Шварцем я не мог не восхищаться: всеобщее отвержение не мешало ему проталкивать свою теорию при любой возможности.
Сегодня он вел семинар по своей с Грином работе. Когда бы кто-нибудь из калтеховских сотрудников ни обнаружил что-нибудь, заслуживавшее объяснения (а зачастую и не обнаружил ничего), семинарская комната была местом, где можно посвятить коллег в свою работу, скопом. В случае Шварца «скопом» означало, вероятно, горстку тех, кто не поленится прийти, но Шварц всегда принимал это с улыбкой. И семинаров проводил, кажется, больше, чем кто угодно другой на факультете.
Я восхищался Шварцем еще и по другой причине. Он, как и я, окончил Беркли. Наставником его докторской диссертации, еще в 1960-е, был человек по имени Джеффри Чу, ведущий специалист в очень амбициозном подходе под названием «теория S-матриц». Цели и философия этой теории походили на таковые у струнной, и несколько лет она была самой горячей темой, – но не состоялась. Чу, тем не менее, ее не отставил и десятилетиями работал, как и Шварц, высмеиваемый и практически в одиночку. Чу так ничего и не добился и закончил свою когда-то блистательную карьеру в забвении. Шварц работал в тени Чу и словно повторял его историю, но все равно с улыбкой двигался дальше – это, на мой взгляд, выказывало силу характера.
Я знал, что Рей на семинаре ни слова не поймет, что лишь слегка отставало от моего собственного понимания, но решил: раз уж он все время расспрашивал меня, чем именно я весь день занят, пусть попробует все.
На встречу явилось всего человек десять, из них половина – аспиранты Шварца. Но вскоре после начала к нам присоединились околачивавшиеся снаружи Марри и Фейнман. Обоих разом я видел их на семинаре впервые и решил, что нас всех ожидают фейерверки.
За несколько лет до этого, когда Фейнман и Марри чаще приходили вместе, семинары в Калтехе слыли событиями жестокими. Марри цеплялся беспрестанно, к любым мелочам. Или того хуже: если ему казалось, будто ты говоришь что-нибудь незначительное или неинтересное, он мог достать газету и с нескрываемой скукой в нее углубиться. Фейнман тоже всегда бывал борз и нетерпим к небрежному мышлению – и обожал играть в кошки-мышки. Для Фейнмана физика была спектаклем, и если его не устраивали твои ответы, он вставал, оглашал свое мнение и покидал аудиторию. Сочетание Марри с Фейнманом вызывало такую робость, что как минимум один будущий Нобелевский лауреат не решался читать в Калтехе лекции.
Подойдя поближе, мы услышали, как Марри беседует с гостем, судя по всему, из Монреаля. Марри настаивал на том, что произносить название города надо так, как это делают местные, с «н» в нос и грассируя «р».
Фейнман повернулся к Марри.
– Откуда?
– Из Монр’еаля.
– Это где такое? – спросил Фейнман. – О Монр’еале не слыхал. – Для полной красоты он усилил прононс Марри.
– Я заметил, что есть много хорошо известных городов, названия которых ты не опознаешь, – отозвался Марри.
– Рассуждая логически, это означает, что либо я – невежа, либо ты их произносишь черт-те как.
– Заблуждение, – парировал Марри. – Рассуждая логически, может быть и то, и другое. – По части точности Марри всегда был занудой.
Фейнман улыбнулся.
– Ну, предоставим другим делать выводы.
Марри хмыкнул и ушел в семинарскую комнату.
Дразнить Марри Фейнману нравилось, он в это играл. А Марри всегда обижался. Я потихоньку показал Рею Фейнмана.
– А второй кто? – спросил он.
– Марри Гелл-Мэнн.
– А, который чувак с кварками.
– Ага, чувак с кварками.
– Они всегда так друг с другом разговаривают? – спросил он.
Я пожал плечами. Они редко бывали вместе.
– Они мне напоминают моих отца с матерью, – заметил Рей.
Семинар начался, и Фейнман выкрикнул с места:
– Эй, Шварц, ты сегодня в скольких измерениях?
Эту издевку на тему дополнительных измерений, потребных струнной теории, я от Фейнмана слышал не впервые. Но она была добродушная. А это уже означало кое-что, поскольку колкости Фейнмана это качество имели не всегда. И поэтому я не чувствовал, что она показывает его подлинную позицию в отношении этого предмета. Я слегка напрягся, мы с Реем ждали. Я изготовился к драке: станут ли Фейнман с Марри воевать против Шварца вместе или все кончится их потасовкой между собой? Мне было немного неловко перед Реем – так же неловко, как бывает перед другом за перепалку родителей в его присутствии.
Шварц улыбнулся и начал разговор. Ему, казалось, все нипочем. Он даже вбросил несколько шуток. В аудитории едва ли усмехнулись. Годы спустя Шварц, забавляясь, рассказывал мне, что после того, как он стал знаменит, те же остроты вызывали взрыв хохота.
Фейнман и Марри слушали почтительно и задавали исключительно технические вопросы. Никаких глумливых комментариев.
Через несколько минут после начала я глянул на Рея. Он спал.
После лекции, за чаем и печеньем на задах аудитории, я представил Рея Фейнману. Я предупредил Рея, чтоб не вел себя слишком агрессивно. И бога ради чтобы не спрашивал ничего психологического или метафизического. Доктор запретил Фейнману метафизику, сказал я. Рей глянул на меня косо, но я был уверен, что он поведет себя хорошо. Фейнман повернулся ко мне.
– Ну что, научил ли вас этот семинар чему-нибудь полезному по этой чепуховой теории, которой вы интересовались?
– Вы хотите сказать, что всю дорогу знали, что речь о теории струн?
– Это единственная чепуховая теория, с которой возятся на этом факультете, – ответил он.
– Если эта теория – чепуховая, – спросил Рей, – зачем же вы пришли?
Фейнман осклабился.
– За печеньем.
Мы выбрались из семинарской комнаты в коридор. Тут к нам подошел гость из Монреаля – похоже, он подслушивал.
– Мне кажется, не стоит отвращать молодых людей от исследования новых теорий лишь потому, что они не приняты светилами физики, – сказал он.
Было что-то такое в его вызывающем тоне, что, как мне показалось, самое место таким людям – на митингах в Беркли[13], с речами против культурного империализма. Но Фейнману хоть бы что.
– Я и не отговариваю его работать с новым, – сказал он. После чего взглянул на меня и добавил: – Я говорю, что, чем бы ни решил заниматься, будь себе самому злейшим критиком. И не берись за дело по неправильным причинам. Не берись, если не веришь по-настоящему. Потому что если ничего не выйдет, много времени окажется потерянным впустую.
Гость отозвался:
– Ну вот я над своей теорией трудился двенадцать лет.
Фейнман спросил, что это за теория. Гость вкратце объяснил. Его уязвило, похоже, что к концу речи никто так и не впечатлился. Я чувствовал, что даже просто за вежливое слушание нам всем причиталась премия от движения «Дай дурацким теориям шанс», коего гость был, вне всяких сомнений, участником. Кажется, он и сам это учуял, потому что добавил:
– Чтобы принять Эйнштейна, сообществу физиков потребовались годы. Они годами не могут принять Шварца. Я готов к тому, что годы уйдут и на принятие меня. Это прямо комплимент. Тем слаще будет признание, когда оно придет.
Не думал я, что такие манеры Фейнман этому малому спустит, но тот, казалось, слушал внимательно. А когда гость закончил, Фейнман вежливо кивнул – будто что-то для себя извлек.
Затем он повернулся ко мне и сказал:
– Вот что я имел в виду, когда говорил о потерянном впустую времени.
Гость обиженно отошел. Рей обратился к Фейнману:
– Как такое можно говорить, чувак? Жестко это.
Я ткнул Рея локтем в бок.
Фейнман ответил:
– Вам не понравилось, как я с ним говорил? Почему же? Он хотел признания. Я дал его ему. Я признал в нем напыщенного хмыря.
Тут в коридоре показалась Хелен. Несла какую-то почту – судя по всему, Фейнману. Она показала жестом, что оставит корреспонденцию у него на столе. Он кивнул. Тут она заметила меня, позвала. Я глянул на Рея, желая взглядом сказать ему, чтобы выбирал выражения. Он ответил, тоже взглядом, дескать, ты это мне? Я нервничал оставлять Рея с Фейнманом без присмотра, но когда Хелен зовет, надо подчиняться.
Вернувшись наконец из ее кабинета, я увидел пустой коридор и Рея с немногочисленными печеньями в семинарской комнате – больше никого не осталось.
– Как все прошло? – спросил я. – Он вообще когда-нибудь теперь станет со мной разговаривать?
– Расслабься, – ответил он. И добавил: – Тебе надо дунуть.
– Рей, заткнись! – Я огляделся по сторонам – убедиться, что в поле слышимости никого нет. Я тогда еще не знал, что сам Фейнман пробовал марихуану – и даже ЛСД.
– Не волнуйся, все обошлось. Мы друганы. Слушай, ты мне никогда не говорил, что у него Нобелевская премия.
– Он тебе это сказал?
– Ага.
– Я слыхал, что он никогда об этом не говорит. Считает, что Нобелевская премия, по сути, несправедлива. И очень отвлекает. Фальшивый божок, так сказать. Рассказывал, что когда ему позвонил посреди ночи первый репортер – доложить, что Фейнман ее получил, тот ответил, чтоб репортер перезвонил в человеческое время, – и повесил трубку.
– Ну, может, он так и думает. А может, все-таки гордится. Это ж по-человечески, верно? Может, он просто перед тобой не открывался так, как передо мной.
– Вы, стало быть, теперь лучшие друганы.
– А ты знаешь, что еще он мне сказал? Он наконец объяснил мне, что вы, физики, вообще делаете – и зачем.
– Правда?
– Правда.
– И что же он сказал?
– Не-не-не, – ответил Рей. – Так легко тебе не соскочить. Сам спроси. Или еще лучше – сам разберись.
– Не строй из себя Фейнмана, – сказал я.
– Ну, мы нашли общий язык кое в чем.
На том тему и оставили. Но я решил, что так или иначе, но от Фейнмана этого добьюсь.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.