Брин Mop

Брин Mop

Я училась в колледже Брин Мор. В классе выпуска 1928 года. Сначала я жила в комнате общежития, совмещенной со спальней, — первый этаж, первая дверь справа. Пембрук — Уэст. Существовал также Пембрук-Ист, между ними — проход, а над ними — огромнейшая столовая. Мои подруги из школы Этель Уокер жили в другом помещении — Мэрион. В течение нескольких лет не посещая школу, я с трудом общалась с множеством малознакомых девочек. Спать ложилась очень рано. Вставала в четыре или в половине пятого, шла в конец здания, в ванную комнату, и принимала контрастный душ. Завтрак мой обычно состоял из фруктов, хлеба и молока, поэтому я могла завтракать одна в своей комнате, тем самым избегая необходимости находиться в обществе слишком большого количества девочек. Потом я вообще перестала ходить в столовую. Как-то в самом начале семестра я зашла туда и направилась к столу для живущих в Пембрук-Уэст. На мне была французская голубого цвета юбка-клеш, застегивавшаяся спереди на большущие белые пуговицы, и исландский сине-белый свитер, модный в то время. Я, конечно, не считала себя красивой. К своему ужасу, я услышала, как кто-то, сидевший за столиком, где мне надлежало сидеть, произнес — с характерным нью-йоркским акцентом: «Самоуверенная красавица!»

Я чуть не упала замертво. Бог видит — я не считала себя красавицей. О Боже! Вовсе нет. Не замедляя шага, я приближалась к своему столику. Села. Стала завтракать. В тот год я больше ни разу не появлялась в столовой.

Обычно я ела со своими подругами в Мэрион либо у себя в комнате, покупая себе обед в буфете колледжа. Папа выдавал мне семьдесят пять долларов на месяц, а еда тогда не была такой дорогой.

Впервые я отправилась в Европу вместе со своей подругой Алисой Палаш после окончания первого курса колледжа — в 1925 году. У меня было 500 долларов, у нее — 750. Путешествовать по Англии мы намеревались на велосипедах, но когда, сойдя с парохода, ехали поездом в Лондон, то пришли в ужас от обилия холмов и маленьких горок, а потому решили купить машину и ночевать либо в салоне, либо прямо на земле, либо на сене, чтобы тем самым свести к минимуму расходы. Для Палаш это было мучение, поскольку по утрам она любила пить кофе. Я тогда еще не пила кофе — довольствовалась фруктами, хлебом и холодным молоком. В сущности, мне не хватало только одного: контрастного душа.

Иногда мы решали как следует поесть и тогда шли «мыть руки», а если поблизости оказывалась колонка, я сбрасывала с себя платье, садилась на корточки и освежалась холодными брызгами из-под крана. Со мной во время путешествия всегда было полотенце. Было весело. Мы объездили всю Англию, побывали в Уэльсе и Шотландии. Вернувшись в Лондон, мы продали машину дороже, чем купили, что, конечно, было большой удачей.

Мы тогда побывали в Париже — жили в гостинице «Каир» на бульваре Распай. Напротив был маленький ресторан, и мы питались преимущественно в нем. Садились за столиком возле длинного настенного зеркала, и Палаш начинала раздражаться, поскольку ей казалось, будто я занята исключительно тем, что смотрю на себя в это зеркало, без устали изучая выражение своего лица.

Мы исходили весь город, что, конечно, было весьма интересно. Домой уезжали без гроша в кармане.

Во второй год своей учебы я жила вдвоем с девушкой, с которой уже успела познакомиться, и это меня вполне устраивало. Постепенно я все-таки привыкла ко всем девочкам, надо полагать, и они привыкли ко мне. У нас была своя небольшая компания. Куда как легче жить, когда можешь рассчитывать на чью-нибудь поддержку. Члены той компании — каждый в меру нашей раскиданности — остались моими друзьями, особенно те, кто живет в штате Коннектикут или Нью-Йорке. Последние три года, проведенные мной в Брин Мор, уже не были для меня тягостными. Не будучи занятой ни в каком кружке, я тем не менее участвовала в нескольких театральных постановках, очень веселых. Я дурачилась со своими приятелями и много смеялась. У одной из подруг (Либ Ретт) была машина. О, какое наслаждение! Куда мы только не ездили!

Я сыграла главную роль в одной пьесе — «Правда о Блейдах» А. А. Милна. Роль мальчика-подростка. Мне пришлось надеть на себя парик, чтобы прикрыть мои длинные волосы. Помню один случай, когда мы играли спектакль в нью-йоркском «Колони Клаб». С горем пополам мне удалось-таки засунуть руку в карман брюк и сесть. Спустя короткое время я попыталась вынуть руку из кармана. Тщетно. Еще раз. Еще и еще раз. Я немного стушевалась и все дергала и дергала из кармана руку. Публика покатывалась со смеху.

Я играла также Терезу в «Колыбельной песне» Мартинеса Сьерры.

В год окончания колледжа я сыграла Пандору в «Женщине в лунном свете» Джона Лили. Этот спектакль был частью большой программы по случаю Майского Дня. Он ставился на подмостках крытой аркады библиотеки, нас освещало солнце. Пьеса к тому времени еще ни разу не ставилась в нашей стране, поэтому вызвала неподдельный интерес.

На эту роль, кажется, меня выбрал Сэмюэл Артур Кинг. Доктор Кинг вел у нас курс ораторского искусства, посещение которого было обязательным. Занятия мне очень нравились. Доктора Кинга пригласил в колледж М. Кэри Томас, бывший директор Брин Мора, большой знаток американской речи и ее неудачного воспроизведения. Мама и Папа также следили за правильной речью и часто напоминали нам, что четкое, хорошее произношение характеризует человека с самой выгодной стороны.

Играть Пандору было необыкновенно интересно. Под влиянием планет она постоянно меняла характер своего поведения. То была воинственной, попадая под чары Марса; то нежной, находясь под воздействием Венеры; смешной, плачущей и так далее. Папа сказал, что на этом спектакле он видел только грязные подошвы моих ног, которые с каждой минутой становились все черней и черней. Да еще — мое веснушчатое лицо, которое с каждой сценой становилось все пунцовей и пунцовей.

Когда я училась в Брин Мор, там не разрешалось курить нигде, кроме курительной комнаты, которая находилась на первом этаже. В ту пору я жила на втором этаже в Пембрук-Уэст, сразу за столовой, которая была своеобразным соединительным мостиком между Пембрук-Ист и Пембрук-Уэст. Это был мой выпускной год — 1927/28. Помню, как я взяла свою корреспонденцию и начала просматривать ее. Дверь моей комнаты была открыта в залу.

«Господи, что это?» — Маленький пакет. Я разорвала конверт — пачка ментоловых сигарет.

«О, какой приятный запах — попробовать, что ли?» — Я вынула одну сигарету, прикурила и пустила дым.

«О, немного странно. Что ж, начало положено». — Я вынула изо рта сигарету и выбросила ее.

В тот же день, спустя некоторое время, ко мне подошел член студенческого совета самоуправления и сказал:

— Нас известили о том, что вы курили у себя в комнате. Вы нарушили устав.

Я глядела на него — у меня словно язык отнялся.

— И кто же вам сказал об этом?

— Я не вправе это разглашать.

— О, понимаю. Да… Ну что ж…

Правда же состояла в том, что я вообще не курила и потому ничего не знала о правилах курения. Очевидно кто-то, случайно проходя мимо моей комнаты, увидел в открытую дверь, как я курила ту ментоловую сигарету. Вероятно, этот кто-то был из числа моих недругов — иначе не наябедничал бы, а просто взял бы и окликнул: «Эй, чем это ты занимаешься?»

Я не могла отрицать самого факта курения. Подобная ситуация кого угодно поставила бы в затруднительное положение.

По нижеприведенным письмам вы можете удостовериться, что я находилась под подозрением в течение восьми дней. Итак — отлучение от занятий на восемь дней.

Доктору Томасу Н. Хепберну 20 октября 1927 года

Уважаемый доктор Хепберн!

Содержание копии письма, адресованного мисс Хепберн, полагаю, объяснит вам все.

Данное правило установлено попечителями колледжа, и выполнение его является строго обязательным. Мне жаль, что ваша дочь, прожив три года в общежитии, не прониклась ответственностью к такого рода вопросам, в результате чего студенческий совет вынужден был принять соответствующие меры.

С наилучшими пожеланиями

Мэрион Эдвардс Парк

(Подпись)

Мисс Кэтрин Хепберн 20 октября 1927 года

Пембрук-Уэст

Уважаемая мисс Хепберн!

Ввиду Вашего нежелания соблюдать правила, запрещающие студенту курить в своей комнате, совет самоуправления Брин Мора поручил мне уведомить Вас о том, что Вы не допускаетесь в помещения колледжа и освобождаетесь от всех занятий с полудня воскресенья 23 октября до вечера пятницы 28 октября. Ваше отсутствие на занятиях в течение этой недели будет расцениваться администрацией колледжа как неоправданные пропуски.

Мне жаль, что Вы нарушили запрет, который был оговорен общестуденческим соглашением и которое, учитывая условия жизни в больших зданиях, где наблюдается скопление людей и легковоспламеняющихся предметов, должно находить у Вас понимание, если на таковое Вы способны.

Копию этого письма я посылаю Вашему отцу, чтобы ему были понятны причины Вашего возвращения домой в такую пору.

С наилучшими пожеланиями

Мэрион Эдвардс Парк

(Подпись)

Президенту Мэрион Эдвардс Парк 22 октября 1927 года

Уважаемая президент Парк!

Я, естественно, очень взволнован тем, что моя дочь Кэтрин лишена на пять дней возможности заниматься, поскольку ей и так пришлось пропустить несколько дней из-за свадьбы ее лучшей подруги. Вполне вероятно, что этот дополнительный перерыв может помешать ей успешно завершить курсовую работу, необходимую для выпуска и получения степени. Поскольку такое наказание вызвано, очевидно, серьезностью совершенного проступка, я, будучи глубоко заинтересованным в успешной учебе моей дочери, естественно, обращаюсь к оценке этого проступка. Проступок этот заключается в том, что она «курила в своей комнате».

Признаю, что в отношении студентов, курящих в своих комнатах, существует запрет, установленный общестуденческим соглашением. Иначе говоря, формально это является предписанием, которое вправе устанавливать орган самоуправления. Обращаю внимание на Вашу фразу: «Данное правило установлено попечителями колледжа». Если это так, это предписание вряд ли можно считать решением студенческого органа самоуправления.

Причины, вызвавшие появление этого предписания, — это «условия жизни в больших зданиях, где наблюдается скопление людей и легковоспламеняющихся предметов». Чтобы подтвердить правомерность этих причин, Вы взываете к «пониманию, если на таковое Вы способны…».

Я, однако, поступил бы так: коль скоро Вы воспитываете этих девочек и потом обращаетесь к их «способности понимать», было бы не лишнее выяснить, смогут ли причины, на которых зиждится предписание о запрете курить в их комнатах, быть поняты ими при таком обращении. Если нет, то колледж — именно в силу этого факта — теряет свой авторитет как воспитательное учреждение.

Кэтрин знает, что ее родители курят. При желании они курят в своих комнатах — и, как это ни удивительно может показаться, Кэтрин курит редко, хотя никакие домашние ограничения на нее не распространяются.

Кэтрин никогда не бывала в общежитиях, деловом офисе или даже большой больнице, где курение запрещено, хотя в этих учреждениях куда большее «скопление людей» и куда большее число «воспламеняющихся предметов».

Мне кажется поэтому, что обращение к способности понимать несостоятельно.

В данном случае обращение должно сводиться к одному: она обязана соблюдать правила, сколь бы бессмысленными они ей ни показались.

Со своей стороны я сделаю следующее: строго укажу ей на то, сколь безрассудно с ее стороны в угоду мимолетному капризу ставить под удар успешное завершение учебы и сводить на нет затраты на ее образование. В такой мере я вправе отвергать Ваши строгости. Я не ставлю под сомнение правильность предписаний студенческого органа самоуправления, но не оправдываю как повод, взывающий к ее «способности понимать».

С наилучшими пожеланиями

Томас Н. Хепберн

Еще до окончания выпускного курса я подружилась с парнем по имени Джек Кларк, чей дом находился рядом с колледжем. Его лучшим другом был Ладлоу Огден Смит.

У Джека были друзья в театре, кроме того, он был знаком с Эдвином Кнопфом, руководителем труппы — солидной, с крупными звездами — в Балтиморе. Мэри Болэнд, Кеннет Маккенна, Элиот Кэбот. Я уговорила Джека написать для меня рекомендательное письмо Кнопфу и однажды на выходные отправилась вместе с Либ Ретт в Балтимор, где жила сестра моей матери — Эдит Хаутон Хукер. Я пришла на встречу с Кнопфом, и он сказал: «Что ж, когда окончите колледж, черкните мне».

Я окончила колледж.

Папа всегда говорил: если хотите чего-нибудь получить, не пишите. Не звоните по телефону. Явитесь лично. Собственной персоной. Куда как тяжелей отказать человеку, который смотрит вам в глаза.

Я думала: нет, писать не буду. Явлюсь сама.

Так я и поступила. Тетя Эдит с семьей на все лето уехала из Балтимора в Мэн, поэтому я осталась в «Брин Мор клаб». Он тоже был наполовину закрыт, но мне разрешили жить в относительно дешевой спальной комнате холла. На сквозняке. Высокие потолки, очень темно и страшно. Зато не очень далеко от театра. Я была слишком стеснительной, чтобы ходить в ресторан. Я вообще еще ни разу не была в ресторане, честное слово. И уж тем более одна. Вместе со мной в город приехал мой большой друг Боб Макнайт, у которого была машина (видите, как мудро я выбирала друзей). Он направлялся в Рим, чтобы изучать скульптуру, поскольку стал стипендиатом Римской премии. Мы жили вместе. Еду покупали в гастрономическом магазине. Все было очень невинно. Мы оба были очень самонадеянны, упивались жизнью и ее возможностями. Не тратили свои силы на пустое времяпрепровождение. Все или ничего — так стоял вопрос для Меня, Меня, Меня. Для нас обоих. Попасть в колею. Мы поддерживали друг друга.

Я отправилась на встречу с Эдди Кнопфом. Зашла в здание с парадного входа. Я даже не знала о том, что у них там существует такая вещь, как служебный вход. Услышала голоса. «Наверно, репетируют», — подумала я. Потом чуть приоткрыла дверь, чтобы можно было видеть сцену. Действительно — шла репетиция. Я прошмыгнула в дверь, тихонько прошла в самую глубину зала, села и затаилась, как мышка. Прошел час. Мне потребовалось сходить в туалет. Вскоре терпеть дольше не стало никакой мочи. Во всем театре, кроме сцены, было темно, словно в преисподней. Я на ощупь прошла по вестибюлю, потом спустилась по лестнице в другой вестибюль. Наконец добралась-таки до туалета. Затем тем же путем вернулась на прежнее место. Прошел еще час. И еще один. Они заканчивали. В зале зажглись огни.

Эдди Кнопф увидел меня. Он пошел по проходу в зал. Остановился около меня и сказал:

— О, вы! Да, запишитесь на репетицию в понедельник… На одиннадцать часов. — И ушел.

Боже мой! Мне дали работу! Он дал мне работу! Он узнал меня!

Он дал мне работу!

В следующий понедельник в десять сорок пять я была в его офисе.

— Я пришла на репетицию.

— Вход с другой стороны.

Так мне стало известно о существовании служебного входа.

Я прошла через него. Группа собралась большая. Готовилась к постановке пьеса «Царица», с Мэри Болэнд в роли Царицы. Распределили роли. Мне досталась достаточно солидная — почти на десять страниц.

Кроме меня, было еще несколько молоденьких девушек, но мне дали самую большую роль.

Нас всех познакомили друг с другом. Потом мы сели вокруг большого стола и читали пьесу. Восхитительно! Моя роль была действительно очень недурной. Ну разве это не удача?

Репетиций было очень много, и шли они подолгу. Наконец объявили, что завтра, в одиннадцать часов, будут раздавать костюмы. Подумалось: значит, надо прийти пораньше. Пришла в десять и — увы! — была не первой. Была последней. Для меня это, разумеется, было полной неожиданностью. Я оказалась не такой умной, как думала. И конечно, мне достался самый плохой костюм. Короче, чем следовало, на несколько сантиметров и очень жал в вороте.

Потом произошло нечто удивительное. Одна из девушек подошла ко мне и сказала:

— Я была первой, но хочу, чтобы ты взяла мой костюм. Он самый красивый.

Я онемела и ничего не могла сказать. Только смотрела на эту девушку. На ней был костюм, и он был замечательный. Я попыталась было заговорить.

— О, но я… Но я… Но нет же, я бы не смогла…

Она перебила меня.

— Я скоро выхожу замуж, — сказала девушка. — И не собираюсь быть актрисой. А ты, наверное, хочешь ею стать. То есть, мне кажется, что ты хочешь стать большой звездой. Я хочу, чтобы костюм был твоим.

Что было ответить? Конечно, я сказала:

— О да, да. Благодарю тебя… То есть спасибо тебе огромное… То есть это так здорово… Я так тронута — это так… Но ты… Ты — настоящий ангел, ты — само благородство. Не могу поверить, что ты… О, пожалуйста… О, я потрясена… Я… нет, нет, позволь мне договорить…

Она перебила меня:

— Послушай, я сейчас сниму его. Ты отдашь мне свой, а я отдам тебе мой. И ты будешь счастлива.

Мы обменялись костюмами. Я повернулась и посмотрела в зеркало. Блеск! «О, я…» Обернулась — ее уже не было.

Представляете себе человека, способного проявить такое благородство? Разве я не везучая? Везучая. Продлится ли оно, мое везение? У меня был самый лучший костюм. Я даже не помню, как ее звали.

Вскоре должна была состояться премьера. Я совершенно не умела накладывать грим, да и вообще не пользовалась им, если не считать губной помады — «Кристи № 2», яркой, красно-оранжевой. Мэри Болэнд научила меня кое-каким премудростям. Например, как подводить глаза. Я наблюдала, как она гримируется. Мэри была такой доброжелательной. Поделилась со мной различными мелками и карандашиками.

Они все были очень добры ко мне, звезды труппы. Премьера состоялась. Я получила два очень благожелательных отклика на свою маленькую роль. Меня немного знали в Балтиморе, как я уже говорила.

Думаю, что в рецензии меня упомянули не по этой причине. Не суть важно почему, но «Принтед уорд» написала, что моя игра была «захватывающей». И я получила роль в постановке следующей недели — «Факельщики». В главной роли опять была Мэри Болэнд. Роль мне досталась слабенькая, и я понимала, что и сыграла-то ее так себе. Стоило мне разволноваться, как мой голос уходил куда-то под самый купол черепной коробки. Я просто не знала, как его контролировать. Поговорила с Кеннетом Маккенной. Он посоветовал мне после окончания сезона поехать в Нью-Йорк и позаниматься там над постановкой голоса у некой Фрэнсис Робинсон-Даф. Одной из ее учениц была Ина Клэр. Даф была очень хорошо известна в актерском мире.

«Она самый лучший специалист по сценической речи в Нью-Йорке».

Ну а зачем, собственно, откладывать, подумала я. Брошу все и поеду в Нью-Йорк. Разыскала ее. Узнала, что она чрезвычайно занята.

Мой отец очень огорчился, узнав, что я решила стать театральной актрисой. Он считал, что выбранная мною профессия — дурацкая, что актер — это почти то же самое, что бродяжка. Что я превращусь в дешевую пижонку, что профессия, которой я собираюсь себя посвятить, — несерьезная. Что для нее требуется лишь смазливая наружность. Что она ненадежна и никчемна. Его отнюдь не привлекала перспектива поддерживать меня в таком сомнительном деле. Моя мать полностью была на его стороне.

Она мечтала совсем о другом для меня, лишь бы только меня миновала судьба стать обычной гувернанткой своих собственных детей. По ее мнению, женщины должны жить полноценной, содержательной жизнью. Стараться обеспечить себе большую независимость от мужчин. Папа тоже так считал. Но он и слышать ничего не хотел о том пути, который я для себя выбрала.

Но я экономила деньги, которые мне выдавали на карманные расходы, и когда поехала в Балтимор, то скопила больше 250 долларов. Для меня — огромная сумма, но для Нью-Йорка этого было недостаточно. И конечно, совсем маловато, чтобы оплатить занятия у Фрэнсис Робинсон-Даф. Поэтому я написала Папе письмо, которое, как мне думалось, должно было убедить его в том, сколь необходимы мне занятия, чтобы достигнуть чего-то в той профессии, которую я для себя выбрала. Поддержит ли он меня? Он уже прислал мне пятьдесят долларов, выигранные им, как он сказал, то ли в гольф, то ли в бридж. Карточные деньги — не настоящие деньги, потому-де он и посылает их мне. После этого я, конечно, поняла, что еще немного — и он будет на моей стороне. Мы были очень близки — Папа, Мама и я. Никто из нас не любил ходить окольными путями. Поэтому, разумеется, он сказал мне «да» — оплатил занятия у Даф. Вот почему, прожив в Балтиморе две недели, я отправилась в Нью-Йорк.

У тети Бетти Хепберн нашлась свободная комната в большом доме в восточном районе, на Шестидесятых улицах. Она была вдовой дяди Чарльза, папиного брата.

Фрэнсис Робинсон-Даф была мастером своего дела. Ее дом был на Шестьдесят второй улице — между Второй и Третьей авеню. Жила она вдвоем с матерью. Мать была когда-то артисткой оперы и теперь давала уроки оперного пения. Фрэнсис была высокой — около 168 сантиметров, — статной, дородной, с большим животом, среднего объема грудью, затянутой в корсет. Ее студия располагалась на верхнем этаже. Она сидела и показывала мне, как подавать голос прямо из диафрагмы. Я должна была класть свою руку на ее диафрагму и держать так, а она вытягивала вперед губы, словно хотела задуть свечу. Странные ощущения. Моя рука покоилась на ее корсете — и мне было неловко. Ее грудь — ее диафрагма — верх корсета. Не думаю, что тогда я действительно разобралась в том, что лучше «подавать воздух из диафрагмы», чем напрягать голосовые связки. Теперь я могу прокричать «Эй!» прямо «из диафрагмы». Но неспособность точно соразмерять голосовые усилия с объемом воздуха «из диафрагмы» стоила мне огромных неприятностей в моей карьере. Всякий раз, когда мне приходилось играть роль, в которой нужно было говорить одновременно и быстро и громко, я теряла голос и начинала сильно хрипеть.

Очень жаль, что я оказалась неспособной понять с самого начала все тонкости процесса задувания свечи. Я бы избежала многих мучений. В известном смысле я понимаю, почему не могла увязать голос с диафрагмой. Мне кажется, что я слишком наивно относилась к жизни, к ее проявлениям и к своему будущему, что была чересчур «зажатой» и потому не могла раскрепоститься.

Фрэнсис Робинсон-Даф проявила ко мне неподдельное участие. Она прилагала максимум усилий, чтобы помочь мне проложить дорогу в театр. И покуда я пробивала эту дорогу, меня постоянно поддерживали Папа и Мама: Мама — по телефону, Папа — письмами.

Дорогая Кэт!

Не могу допустить, чтобы в день, когда тебе исполняется 21 год, ты не позволила себе маленькие слабости. Ты теперь вольная птица, и твой Папа не контролирует твой полет. Ты только подумай об этом! Не вздрагиваешь ли ты невольно при мысли о минувших годах рабства? Именно поэтому я дам сейчас советы, столь же полезные для тебя в будущем, сколь полезны они были в прошлом.

Во-первых, не воспринимай жизнь или ее проявления слишком серьезно. Поднимай уголки того рта, что я подарил тебе одной лунной ночью.

Во-вторых, постарайся хорошо делать одну вещь — использовать опыт уже прожитой жизни и свой собственный ум.

В-третьих, никогда не позволяй себе ненавидеть кого бы то ни было. Это самое разрушительное оружие врагов.

В-четвертых, всегда помни, что твой Папа вправе назвать тебя всяческими именами, когда недоволен твоим поведением, но ты не обижайся на него и всегда обращайся к нему, какие бы трудности ни возникли — он, Бог даст, поможет тебе. Не может быть, чтобы он был настолько глупым, как кажется с виду.

В-пятых, забудь обо всем вышесказанном и помни только одно: я был бы счастлив поцеловать тебя 21 раз и дать тебе миллион долларов…

Твой безнадежный Папа

Данный текст является ознакомительным фрагментом.