Глава девятая. «ВОЙНОЙ, НАДЕЖДАМИ, ТРУДАМИ…»

Глава девятая.

«ВОЙНОЙ, НАДЕЖДАМИ, ТРУДАМИ…»

Двадцать первого февраля 1826 года Генерального штаба поручик Носков, переименованный на время в штатские титулярные советники, повёз в подарок персидскому шаху необыкновенной красоты «хрустальную кровать с фонтанами»[202]. Эта диковинка работы мастеров петербургского стеклянного завода была дорогим, но отнюдь не единственным знаком внимания и уважения нового русского императора к

своему южному соседу Подарки должны были подкрепить дружелюбный официальный визит князя Александра Сергеевича Меншикова, направленного к персидскому двору с грамотами, полными пышных изысканных выражений. В них император Николай уверял своего «счастливого брата», его величество Фетх-али-Шаха («коего имя да сияет всегда подобно солнцу и коего благоденствие да сохранится милостью Всевышнего»[203]), что готов продолжать отношения на условиях мирного Гюлистанского договора, заключенного его предшественником Александром Павловичем в 1813 году. Однако тот договор передавал России (а стало быть, отбирал от Персии) контроль над Дагестаном, Северным Азербайджаном и частью Грузии и этим разжигал у персидского правителя желание реванша. Русскому же императору было важно подчеркнуть свои мирные намерения.

Николай знал, что в Европе многие приписывают ему воинственные наклонности, ждут попыток нового императора ознаменовать царствование каким-нибудь военным подвигом. Он говорил французскому чрезвычайному послу графу Сен-При:

«Я знаю <…> что вследствие движения 14 декабря многие думают, что я хочу занять свою армию и тем отвлечь её от текущих событий. Но обо мне судят неправильно. Я люблю мир, сознаю его цену и необходимость, столько же для России <…> сколь и для Европы. <…> У меня внутри государства столько дел, что хватит на всё моё царствование. <… > Даю Вам честное слово, что я никогда не захочу, не пожелаю и не вознамерюсь прибавить хотя бы единый вершок земли к пространству России и без того уже обширному»[204].

Впрочем, к миру с Персией заставляли стремиться и насущные практические проблемы. В письме от 11 января 1826 года Николай требовал от своего наместника на Кавказе генерала Ермолова удерживать заключённый с Персией мир, пока она сама не нарушит условий существующего Гюлистанского договора: «Верность данному слову и существенные выгоды России того от меня требуют. Ныне, когда почти все горские народы в явном против нас возмущении, когда дела в Европе, а особенно дела с Турцией заслуживают по важности самого внимательнейшего наблюдения, неблагоразумно было бы помышлять о разрыве с Персией или умножать взаимные неудовольствия…»[205]

Однако ещё до Меншикова к шахскому двору прибыл английский офицер, покинувший Петербург на другой день после декабрьского восстания. Его известия были первыми и потому наложили отпечаток на всё, что шахский двор узнал потом от официальных представителей русского императора. Рассказ англичанина о междоусобицах между наследниками престола наводил на мысль о резком ослаблении центральной власти северного соседа. Через некоторое время в персидских мечетях уже говорили, что «в России существует всеобщий мятеж и несогласие между правительством и народом; что, следовательно, сам Бог попускает к наказанию противников Магомета, и что вся Персия готова к этому»[206]. Мечта вернуть территории, потерянные в предыдущую войну, отодвинуть границы с Аракса обратно к Тереку, казалось, могла быть воплощена в реальность. Ведь мусульманское международное право основывалось на принципах, отличных от европейских. В Европе считали, что «договоры должны соблюдаться» (pacta sunt servanda). А на мусульманском Востоке были уверены, что «любой международный договор, заключённый с неверным государством, может быть нарушен владетелем мусульманского государства, если это нарушение приносит пользу этому государству», поскольку «клятва в отношении неверного не имеет обязательной силы для мусульманина»[207].

Ни Меншиков, ни хрустальная кровать ещё не доехали до шаха, когда с рассветом 16 июля 1826 года конница эриванского хана напала на русские пограничные пикеты и началась последняя персидско-русская война. Через два дня Ермолов в Тифлисе уже знал, что персы идут по территории Армении, выжигают деревни, угоняют пленных, обезглавливают убитых и раненых. Впервые за историю русских войн на Кавказе был окружён и истреблён целый русский батальон почти в тысячу штыков; захваченных в плен раздели донага и в таком виде пригнали в ставку наследного принца Аббас-Мирзы[208]. По ночам от биваков шестидесятитысячной персидской армии в небе полыхало огромное зарево.

Для Николая известия с Кавказа стали неприятным «подарком» в самый канун коронации. Ермолов писал, что «защитить столь обширные границы, не рассеивая войск и не подвергая их опасности, особенно при недостатке их, решительно невозможно», что он вынужден «ожидать урон или на время оставить которую-нибудь из провинций»[209].

«Неужели я так несчастлив, — восклицал император, — что едва я только коронуюсь, и даже персияне уже взяли несколько наших провинций! Неужели в России нет людей, которые бы могли сохранить её достоинство? Около меня сорок генералов, и покажи мне хоть одного… на кого я мог бы вполне положиться»[210].

Николай стремился как можно скорее «наказать персиян в собственной их земле за наглое нарушение мира», а кавказский наместник сообщал о необходимости отступать, оставляя пограничные территории, просил могучих подкреплений: пехоту, казаков. Император негодовал и писал Ермолову: «…усматривая из последнего донесения вашего намерение ограничиться оборонительными действиями до прибытия… подкреплений, я на сие согласиться не могу и повелеваю вам действовать по собрании возможно большего числа войск непременно наступательно, сообразно обстоятельствам и по усмотрению вашему, против разделённых сил неприятельских. Уверен, что вы истребите их по частям и заставите их почитать славу Российского войска и святость границ наших»[211]. Неудовлетворённый письменными внушениями, Николай отправил на Кавказ своего самого доверенного генерала — отца-командира Ивана Фёдоровича Паскевича: «Этого я уважаю, как только сын может уважать отца»[212].

В результате на Кавказе сложилось двоевластие: формально старший Ермолов оказался в сильной зависимости от как бы инспектирующего его Паскевича. Посланник Николая совершенно не принимал «ермоловский дух» кавказской армии, сообщая в Петербург обо всех замеченных — реальных и мнимых — недостатках в устройстве и управлении. Однако дела стали постепенно выправляться.

Уже через месяц Николай поздравлял «отца-командира» с первой значительной победой под Елизаветполем — первой в его царствование! «Приемлю оную, — писал он на Кавказ в дружеском письме, — как знак видимой благодати Божией на нас. Мне душевно приятно, любезный мой Иван Фёдорович, старый мой командир, что предсказание моё при прощании сбылось, не менее того я уверен, что если бы не ваше старание и умение, таких последствий не было бы»[213]. Победа эта была предопределена предыдущей деятельностью Ермолова, — но для Николая военные успехи оказались связаны со столь почитаемым «отцом-командиром».

Зима прервала активные боевые действия, но нешуточные баталии разгорелись вокруг Ермолова и ермоловской системы управления и командования. Противников «проконсула Кавказа» в окружении императора оказалось заметно больше, чем сторонников. Одним из наиболее последовательных был начальник Главного штаба Иван Иванович Дибич. И именно Дибича, к тому же «уполномачивая его на все меры», послал Николай на Кавказ, чтобы «разобраться» в сути интриги и получить «самые подробные и вернейшие сведения о положении дел». Дибич исправно доносил, что Паскевич и Ермолов жалуются друг на друга и вместе служить не хотят и не могут. В конце концов именно под влиянием Дибича и его союзников (например, служившего на Кавказе генерала Константина Бенкендорфа, младшего брата начальника Третьего отделения С.Е. И.В. К.) император принял решение.

«Я не вижу другой возможности, — написал император Дибичу 12 марта 1827 года, — как уполномочить Вас уволить Ермолова. Заменить его я назначаю Паскевича, ибо не вижу из Ваших рапортов, чтобы он нарушил долг самой строгой дисциплины. Отозвание в подобном случае обесчестит Паскевича, что противно моей совести»[214]. Через две с небольшим недели письмо Николая достигло Тифлиса — и 28 марта Ермолов был официально отставлен с поста главноуправляющего Кавказским краем. Следом за Ермоловым были смещены со своих постов «ермоловцы» — на Кавказе, как и в Петербурге, произошла смена команды. Затем Паскевич с ермоловскими войсками и ермоловскими приготовлениями к новой кампании осуществил ермоловский план — и пожал лавры победителя в персидской войне.

И всё царство Митридата

До подошвы Арарата

Взял наш северный Аякс.

Русской гранью стал Аракc…

( В.Л. Жуковский «Бородинская годовщина», 1839)

В ночь с 9 на 10 февраля 1828 года (персы настояли на полуночи, поскольку её рекомендовал придворный астролог) в местечке Туркманчай, что близ Тебриза, был подписан мирный договор с Персией. Курьером в Петербург был направлен один из наиболее деятельных подчинённых Паскевича — Александр Сергеевич Грибоедов.

Пятнадцатого марта Пётр Андреевич Вяземский писал жене из Петербурга: «Вчера гром пушек возвестил нам приезд Грибоедова, вестника мира с Персиею, вследствие коего приобретаем мы несколько десятков миллионов рублей и область Армянскую до Аракса. Приезд его был давно обещаем и очень ожидаем, так что государь собирался даже послать к нему навстречу, чтобы проведать, что случилось с курьером: мир был подписан 10-го февраля, следовательно, ехал он нескоро… Здесь говорят о значительном награждении героям персидским. Паскевичу миллион рублей, Обрескову, дипломатическому представителю, триста тысяч, генералам по сту тысяч. После этого я согласился бы Паскевичем быть».

Продолжение — в письме от 19 марта: «Паскевич — граф Ериванский, и дано ему миллион рублей. Обрескову — аннинская лента, невесте его — 390 тысяч рублей, которые принесли ей третьего дня в узле. Архарова, старушка, думала, что 30 тысяч, и тут ей от радости сделалось дурно; узнав истину, она помножила и обморок свой на десять. Грибоедову — чин статского советника, Анну с бриллиантами на шею и четыре тысячи червонцев. Всей армии, действующей или действовавшей против персиян, денежные награждения. В публике Паскевич затмил славу Суворова, Наполеона! О Ермолове, разумеется, говорят не иначе как с жалостью, а самые смелые с каким-то удивлением»[215].

Самым пышным стал для нового героя титул «Паскевич-Эриванский» — ведь под его командованием русские войска освободили Эривань/Ереван, после чего Эриванское княжество отошло к России. (Ревнивый Ермолов, говоря о Паскевиче, называл его вместо Эриванского «Эрихонским».)

Через 150 лет радость по поводу побед императора Николая разделит… ЦК Компартии Армении, объявивший в своём официальном постановлении «О праздновании 150-летия вхождения Армении в состав России» о том, что «войдя в состав России, армянский народ обрёл в лице великого русского народа искреннего и верного друга, включился в исторический процесс, приведший к его социальному и национальному возрождению»[216]. Редкий случай признания заслуг Николая I (пусть даже без упоминания его имени) в советские времена!

«Я предпочитаю… постановление независимых ханств присоединению Азербайджана к России, — писал Николай Паскевичу, — которое, вызвав нас на весьма значительные пожертвования через продолжение войны, подаст неминуемо и справедливую причину думать, что стремимся водворить со временем исключительно наше владычество в Азии, и тем самым охладим дружественные наши связи с первенствующими державами Европы»[217]. Однако не успел граф Паскевич-Эриванский вернуться из Тебриза в Тифлис, как разразилась новая война.

Ещё в правление Александра I она набухала над южными границами России, как грозовая свинцовая туча. Восставшая Греция, уже воспетая и Пушкиным, и Байроном, седьмой год один на один сражалась с Оттоманской империей за свою независимость. В связи с этим Николай унаследовал от старшего брата неприятную нерешённую проблему. С одной стороны, как один из гарантов спокойствия в Европе, российский император должен был поддерживать законного монарха — то есть турецкого султана — в его борьбе с непокорными подданными. С другой стороны, как покровитель и защитник всех православных народов мира, русский царь должен был отстаивать интересы греков, сербов и болгар, находящихся под властью мусульманского правителя.

Александр колебался между двумя этими принципами. Николай, объявивший, что «брат завещал мне крайне важные дела и самое важное из них — восточное дело»[218], попробовал решить дело разумным компромиссом. Как и в персидском вопросе, он стремился прежде всего к умиротворению. Первым же его дипломатическим актом стало заключение договора с Англией о мерах по примирению турок и греков. Позже к договору присоединилась и Франция — три великие державы поднялись выше своего традиционного соперничества для того, чтобы остановить кровавое усмирение греческого восстания. Летом 1826 года Россией и Турцией была заключена Аккерманская конвенция, подтверждавшая правомерность прежних мирных договоров.

Тем не менее пока европейцы вели дипломатические игры, турецкие войска взяли главный оплот греческих повстанцев — город Миссолунги, вырезали там всё мужское население, включая мальчиков старше двенадцати лет, а женщин и детей продали в рабство. Вскоре пушечные ядра турок обрушились на Акрополь, и древние Афины пали. Россия, Англия и Франция решились на крайние меры. Когда турецкий султан собрал большой флот с целью высадить в Греции новую сильную армию и начать массовое истребление христианского населения, соединённому русско-англо-французскому флоту было приказано этому воспрепятствовать. 8 октября 1827 года в бухте Наварин соединённый флот союзников оставил турок без средиземноморского флота.

В письме старшему брату Константину 12 ноября 1827 года Николай Павлович писал, что «в этом деле мы не являемся ни греками, ни турками, но настойчиво продолжаем прилагать все наши усилия, чтобы заставить прекратить эту позорную борьбу с той и с другой стороны; мы желаем лишь порядка и спокойствия». Впрочем, он добавлял: «…очень возможно… что следствием этого явится война»[219].

Главным виновником наваринской катастрофы турецкий султан вскоре официально объявил Россию. В его воззвании («беян-наме») от 8 декабря 1827 года говорилось, что «наипаче двор Российский есть непримиримый враг народа мусульманского и Оттоманской империи»[220]. Аккерманская конвенция была объявлена недействительной, до конца сыгравшей свою роль «мирной передышки»[221]. Все мусульмане призывались к священной войне — джихаду. Русских подданных стали изгонять из турецких владений, Босфор был закрыт для российских торговых судов, в Персию полетели предложения отказаться от мира с Николаем и продолжить войну. В январе известия о разрыве отношений достигли Петербурга. Николай решил уже весной начать военные действия. Константин Павлович из своей резиденции наместника в Варшаве недовольно ворчал: «…иметь нам войну нет никакой <…> пользы. Начать оную весьма легко; как же будет конец, одному только Богу известно».

Четырнадцатого апреля 1828 года была обнародована официальная Декларация о войне. Но в ней Николай сразу же объявил о своём стремлении к миру. Русский император заранее сообщал условия будущего соглашения, среди которых было и «умиротворение Греции». Умеренность российских требований подчеркивала отсутствие завоевательных амбиций. В Декларации Николай противопоставлял свою позицию позиции султанского «беян-наме»: «Россия, вопреки разглашениям Порты, не имеет ненависти к сей державе, не умышляет её разрушения… Россия не имеет и видов честолюбия; довольно предметов для заботливой попечительности её правительства в обширных странах, ему подвластных»[222].

Двадцать пятого апреля русская армия перешла турецкую границу. В тот же день 32-летний Николай наконец-то отправился к войскам — на «свою» войну. Скакал он быстро, без остановок, и уже 7 мая копыта царских коней стучали по мосту через пограничную реку Прут. К полуночи того же дня царь был в лагере войск, осаждавших крепость Браилов. На следующий день в честь прибытия императора были отпущены в крепость все взятые к тому времени турецкие пленные — и к тому же награждены деньгами…

Очевидец приезда императора увидел его таким: «Высокого роста, сухощав, грудь имел широкую, руки несколько длинные, лицо продолговатое, чистое, лоб открытый, нос римский, рот умеренный, взгляд быстрый, голос звонкий, подходящий к тенору, но говорил несколько скороговоркой. Вообще он был очень строен и ловок. В движениях не было заметно ни надменной важности, ни ветреной торопливости, но видна была какая-то неподдельная строгость. Свежесть лица и всё в нём выказывало железное здоровье и служило доказательством, что юность не была изнежена, и жизнь сопровождалась трезвостью и умеренностью. В физическом отношении он был превосходнее всех мужчин из генералитета и офицеров, каких только я видел в армии, и могу сказать поистине, что в нашу просвещённую эпоху величайшая редкость видеть подобного человека в кругу аристократии»[223].

Военный опыт для Николая начался с обычной для тех краёв лихорадки. Только поправившись, 13 мая, император отправился на осадные батареи. В тот день Николай впервые попал под неприятельский обстрел — его еле уговорили отойти в безопасное место.

Вместе с Николаем к войскам прибыла вся его ставка — настоящая «кочевая столица» России, вместе с зарубежными посланниками и наблюдателями. Армейские офицеры прозвали её «Золотой Ордой»: настолько необычным было сочетание блестящего шитья пёстрых мундиров и белого полотна необозримых палаточных лагерей. Одновременно лагерем стали две Главные квартиры — государя императора и командующего Петра Христиановича Витгенштейна (генерал-фельдмаршала, героя войн с Наполеоном, в 1813 году занявшего место умершего Михаила Илларионовича Кутузова). Руководство боевыми действиями тоже раздвоилось: диспозиции войскам начинались словами: «По соизволению его императорского величества генерал-фельдмаршал приказал…» или: «Генерал-фельдмаршал с высочайшей его императорского величества воли приказать изволил»[224] …

Николай словно купался в вольной прифронтовой жизни: то уезжал в тыл, встречать супругу и сопровождать её в Одессу, то принимал бежавших когда-то за Дунай запорожских казаков, то осматривал легендарный Измаил, то инспектировал флот. Его переезды на расстояния в несколько сотен вёрст шокировали его личную охрану и особенно неизменно сопровождавшего царя Бенкендорфа. Шефа жандармов и одновременно коменданта Главной императорской квартиры порой охватывал ужас при мысли, с какой незначительной свитой пробирается император «по пересечённому горами и речками краю, где предприимчивый неприятель, имевший на своей стороне ещё и ревностную помощь жителей, может напасть на нас и одолеть благодаря численному перевесу». В одну из поездок Николай повелел мчаться из Одессы к армии вообще без охраны. За царской коляской спешил лишь одинокий фельдъегерь, и только позже добавился незначительный конвой. Бенкендорф и много лет спустя вспоминал про тот переезд: «И теперь дрожь пробегает по мне…», тогда как Николай «незнакомый со страхом… спокойно спал… или вёл… живую беседу, как бы на переезде между Петербургом и Петергофом»[225].

Между тем наступательный порыв армии затихал. Дневные переходы, с учётом неспешных сборов Главной императорской квартиры и ожидания царского соизволения выступать, составляли порой всего три версты в сутки. Витгенштейн, утомлённый ролью «посредника» между царём и войсками, всё чаще сказывался больным. В войсках свирепствовали эпидемии (потери от болезней превышали боевые почти в десять раз). От жары и бескормицы начался падёж лошадей и волов. Армия застряла в треугольнике мощных турецких крепостей Шумла, Силистрия, Варна. Один офицер писал домой: «Что мы под Шумлою делаем?., едим, пьём, спим, на карты глядим и в карты играем, один или другой в лихорадке трясётся, рассуждаем и, что самое новое занятие, — редуты строим»[226].

В какой-то момент заговорили о неблагоприятном исходе кампании, даже вспомнили о неудачном Прутском походе Петра Великого. На одном из военных советов императору объявили об опасности пребывания при армии, на что Николай отреагировал решительно: «Если бы Провидение не предохраняло меня от подобного бедствия, если бы я имел несчастие попасть в руки моих врагов, то надеюсь, что в России вспомнят многознаменательные слова Сенату моего прапрадеда: "Если случится сие последнее, то вы не должны почитать меня своим царём и государем и ничего не исполнять, что мною, хоть бы по собственному повелению, от вас было требуемо"».

Тем временем наступали осень и конец кампании, а речь не шла не только о победе, но и значительном успехе, оставляющем стратегическую инициативу за русскими. В письме Константину Павловичу император Николай признавался: «Всё, что касается этой кампании, представляется мне неясным, и я решительно не могу высказать что-либо определённое относительно нашего будущего… я надеюсь, что милостивый Господь поможет нам выпутаться из неё, как он помогал нам в несравненно более трудных обстоятельствах».

«Выпутаться» решили, сосредоточив усилия на овладении черноморской крепостью Варна. Туда подошёл гвардейский корпус, а с моря — Черноморский флот. Из Одессы был вызван генерал-губернатор Михаил Семёнович Воронцов, блестящий организатор и хороший полководец. Он возглавил осаду, подготовил и назначил штурм. Солдаты потом пели:

…Море Чёрное шумит,

С кораблей огонь палит,

Стены рушит, турок душит,

В горах пламенем горит.

Кто бежит без руки,

Кто остался без ноги,

Кто извихан, кто исколот,

А кто плавает в крови.

Турки вопят: «Алла!»

Наши гаркнули: «Ура!»

Воздух стонет, каждый молит:

«Боже, жизнь мне сохрани!»

Крепость сдалась, и 1 октября император Николай в сопровождении свиты и иностранных дипломатов приготовился въехать в покорённый город. Офицер-очевидец описывал торжественный момент: «"Музыканты вперёд! — звучным голосом скомандовал Государь. — К церемониальному маршу, пополувзводно, сомкнутой колонной, равнение направо, скорым шагом!" И Государь повёл нас в покорённую Варну. Как теперь помню, играли марш из "Dame Blanche", который раздавался в улицах крепости, заваленной трупами людей и животных; христиане бросались на колени перед Государем и кричали нам: "братья, братья"»[227].

Вид пережившей жестокую осаду Варны заметно портил радостную картину победы. «Нас обдало, — вспоминал Бенкендорф, — таким невыносимым смрадом от бесчисленного множества падали всякого рода и человеческих тел, так дурно похороненных, что у них торчали ноги, а другие едва прикрыты были несколькими лопатами земли. Страшная неопрятность ещё более заражала воздух. Невозможно описать положение, в которое приведён был город бомбардированием. Везде встречались полуразрушенные мечети; дома, пронизанные ядрами или обрушившиеся от разрыва бомб; целые кварталы, обращенные в груды развалин, без всякого почти следа бывших тут прежде зданий». Благодарственный молебен был отслужен среди смерти и развалин, в чудом уцелевшей от обстрелов некогда греческой церкви, стоявшей под конвоем минарета и увенчанной полумесяцем, «очень маленькой, мрачной и построенной во дворе».

Взятие Варны стало мажорным финалом не очень успешной кампании. Война откладывалась до будущей весны. Армия уходила на зимние квартиры, «кочевая столица» возвращалась в Петербург.

Это возвращение стоило всех предыдущих военных опасностей. Царь, любивший скорую езду, торопился быть в Петербурге как можно скорее, а Бенкендорф, измученный переживаниями от одиноких переездов по суше, уговорил Николая отправиться из Варны в Одессу морем: попутный ветер обещал короткое морское путешествие. Новенький 84-пушечный линкор «Императрица Мария» и первый черноморский пароход «Метеор» пустились в путь днём 2 октября. Через день море пахнуло резким холодом, небо помрачнело и грянула буря. Шторм был такой, что срывал паруса и не давал никакой возможности ни чинить, ни даже убирать поломанный рангоут. Капитана корабля привязали к мачте — чтобы не смыло во время командования, императора и свиту свалила морская болезнь. Не к Одессе понесло корабль, а к турецким берегам, к Босфору. По легенде, Николая даже переодели простым матросом — в надежде на то, что если он попадёт к туркам, его не узнают. Тридцать шесть часов своевольная стихия мотала корабль по волнам, затем смилостивилась и позволила кораблю встать на одесском рейде. Был третий час ночи, но Николай и не думал перевести дух. Он велел немедленно отправляться в Петербург (только помолился в специально для него отворённом соборе) — в четыре утра они с Бенкендорфом уже катили в коляске прочь из города.

Сам Николай признавался позже, что его торопило какое-то смутное чувство тревоги, хотя и официальный предлог был вполне понятен: любящий сын торопился успеть в столицу к 14 октября, дню рождения матушки Марии Фёдоровны. Он успел — в тот день над Зимним дворцом поднялся жёлто-чёрный императорский штандарт, возвестивший городу о том, что «государь император изволил возвратиться из турецкого похода в вожделенном здравии». Однако радостным возвращение не стало. Николай узнал, что матушка больна.

Вскоре выяснилось, что болезнь опасна, и доктора начали прибегать к крайним мерам. Эти меры не помогали, и Николаю пришлось выполнить тяжелейшую обязанность: просить Марию Фёдоровну исповедаться и причаститься, то есть фактически дать понять матушке, что она умирает.

«Она исповедовалась в полном сознании, горячо молясь. Какой назидательный и ужасный для всех нас момент! — писал Николай брату Константину в Варшаву. — Я молился один возле неё… я молился за всех нас… Когда это было сделано, она позвала нас к себе и, не имея возможности говорить, взяла нас за руки… Я велел привести всех детей, она крепко поцеловала мою маленькую Адини и двух маленьких, Михаила, и даже улыбнулась. Она не страдала, конечности холодели, и дыхание учащалось… в два с половиною часа… она тихо перестала дышать. Вот мы сиротами!»[228]

Мария Фёдоровна скончалась в ночь на 24 октября 1828 года. 13 ноября огромная похоронная процессия — последняя по старинному церемониалу ещё петровских времён — прошла через Марсово поле и Троицкий мост в Петропавловскую крепость (Николай в связи с этим пожелал, чтобы на его похоронах такой помпезности не было).

После Марии Фёдоровны остался целый ящик уникальных мемуарных бумаг — переплетённые тома дневников-воспоминаний, за годом год, с 1770-х до конца павловского царствования. Эти документы Николай сжёг собственноручно — таково было завещание матушки. Никто её записки не прочитал…

В память о Марии Фёдоровне и её заботах последних лет жизни Николай объединил под одним началом все воспитательные и благотворительные учреждения, бывшие под её попечительством. С.Е. И. В.К. приросла новым Четвёртым отделением.

Настала весна 1829 года. У Николая хватило мужества отказаться от новой поездки на «войну» — он словно отдал дань давнему подростковому порыву и ощутил, что заботы императора шире руководства войсками на одном участке фронта (пусть даже самом важном). Честь и лавры победителя достались графу Дибичу, который заменил болезненного Витгенштейна на европейском театре военных действий.

Ещё в начале 1820-х годов (когда Россия готовилась оказать военную помощь восставшим грекам) Дибич разработал смелый и энергичный план. Теперь он получил шанс его реализовать. Вместо бесконечной осады дунайских и черноморских крепостей русская армия двинулась через Балканский хребет — впервые за всю историю войн с Турцией. Во второй половине июня Николай читал восторженный рапорт Дибича: «Государь! Господь благословил усилия храбрых и несравненных войск, которых Вашему Величеству угодно было доверить моему командованию. Балканы, считавшиеся непроходимыми в течение стольких веков, пройдены ими в три дня, и победоносные знамёна Вашего Величества развеваются на стенах Миземврии, Ахиолы и Бургаса, среди населения, которое встречает наших храбрецов, как освободителей и братьев…»

Ещё несколько переходов — и 8 августа при виде идущих на штурм русских колонн бежали защитники Адрианополя (нынешнего Эдирне), считавшегося второй столицей Оттоманской империи и бывшего последним оплотом на пути к Константинополю. Передовые русские отряды доходили до Визы, «старой Византии» в 40 верстах от Константинополя. Английский наблюдатель заметил, что с турецкой стороны характер войны можно было описать возгласом «Спасайся, кто может!». В Петербурге вспыльчивые патриоты мечтали, чтобы «пробили поход русские барабаны в Константинополе, и слава для России и Государя была бы вечна»[229]. В Москве «екатерининские старики» вспоминали былое и жалели, что турецкая столица не взята русским войском.

Николай же прекрасно понимал, что Константинополь был запретным плодом. Контроль над черноморскими проливами и, следовательно, Малой Азией, самой удобной дорогой с Запада на Восток, был таким лакомым куском для любой «великой державы», что попытка России его заполучить автоматически объединяла против неё всю Европу. Император буквально умолял Дибича не допускать занятия турецкой столицы. Министр Нессельроде разъяснял: «Мы не хотим Константинополя. Это было бы самым опасным завоеванием, которое мы могли бы сделать… Его Императорское величество считает, что положение вещей, существующее в Османской империи, должно быть сохранено самым строгим образом»[230].

Именно на основании такого взгляда Николая 2 сентября 1829 года был подписан Адрианопольский трактат, сохранявший европейскую границу империй по реке Прут. Россия при этом получала новые территории на Кавказе (между Кубанью и Грузией), султан признавал русские приобретения в результате персидской войны. Проливы Босфор и Дарданеллы были открыты для беспрепятственного коммерческого судоходства. Турция выплачивала крупную контрибуцию. Важным успехом Николая стало признание автономии Греции, которая уже через год, в 1830-м, стала независимой. Классик марксизма Энгельс, а вслед за ним советская историческая наука признавали, что независимость Греции была обеспечена именно русской армией[231].

Дибич стал генерал-фельдмаршалом и полным георгиевским кавалером.

А Николай… позволил себе заболеть. Лёгкие недуги император переносил на ногах, но тут, видимо, ослабел настолько, что, выйдя ночью на шум внезапно упавшей вазы, поскользнулся на паркете и упал, ударившись головой о шкаф. Долгое время он пролежал на холодном полу (дело было в конце октября), никем не замеченный[232]. Простуда вылилась в «лихорадку с жаром и воспалительными процессами», да такую, что врачи переполошились. К Николаю не пускали никого, кроме императрицы. Она, с заплаканными глазами, выходила к придворным сообщать новости о ходе болезни и спрашивала, «нет ли чего пересказать для развлечения». Царь страшно исхудал, «во всех чертах его отражались страдание и слабость». Только 18 ноября к нему начали пускать самых приближённых, но и тогда им было велено «всемерно стараться не проронить ни единого слова, которое дало бы работать его голове». 8 декабря Николай, ещё худой и бледный, впервые появился в театре, а 10-го сам писал Дибичу: «Милосердие Божье на этот раз сохранило меня жене и детям; чувствую только слабость в ногах, однако я могу сесть верхом и, следовательно, готов на службу»[233].

К тому времени особый секретный комитет пришёл к мнению, выраженному министром Нессельроде так: «Сохранение Турции более выгодно, чем вредно действительным интересам России… никакой другой порядок вещей, который займёт её место, не возместит все выгоды иметь своим соседом государство слабое, постоянно угрожаемое революционными стремлениями своих вассалов и вынужденное успешною войной подчиниться воле победителя»[234].

В 1833 году именно в силу «революционных стремлений вассалов» Николай пришёл на помощь султану, когда египетский паша поднял против него восстание. Продвижение египетских войск к Стамбулу создало угрозу османской династии и вообще существованию империи. Ситуацию спасли русский флот, вошедший в Босфор, и русский экспедиционный корпус, буквально загородивший египтянам дорогу на Стамбул. В благодарность султан заключил с Россией Ункяр-Искелесийский договор 1833 года, считающийся наивысшим достижением русской дипломатии в «Восточном вопросе». Фактически Россия и Турция заключили оборонительный союз на восемь лет: Россия обязывалась в случае необходимости прийти на помощь Турции «сухим и морским путем», а Турция должна была по требованию России закрывать проход в Чёрное море иностранным военным кораблям. Николай Павлович писал Николаю Назарьевичу Муравьёву: «Странно, что общее мнение приписывает мне желание овладеть Константинополем и Турецкой империей; я уже два раза мог бы сделать это, если б хотел… Мне выгодно держать Турцию в том слабом состоянии, в котором она ныне находится. Это и надобно поддерживать, и вот настоящие сношения, в коих я должен оставаться с султаном».

Впрочем, решённые вопросы автоматически порождали вереницу вопросов нерешённых. Одно только овладение территориями Северо-Восточного Кавказа создавало проблемы борьбы с работорговлей и набегами горцев, контроля над феодальными и племенными правителями множества народностей, известных в России под общим именем «черкесы». Кроме того, независимость Греции, переход под российское подданство части Грузии и части Армении усиливали надежды остававшихся под властью турецкого султана православных народов (например, Болгарии и Сербии) на покровительство и заступничество русского царя, а это создавало чреватую конфликтами иллюзию «двойного подданства».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.