9
9
Монахов тоже держался в стороне.
Первое лицо театра, назначен на заглавную роль и стоит в стороне…
Что же это? Деликатность или осторожность? Вот вопрос, который мучил артиста Р.
Если бы «Мольера» прочел Николай Федорович, это было бы даже лучше, чем Булгаков. Лучше для судьбы спектакля. К выраженной прямо позиции прислушался бы еще кто-нибудь, хоть двое или трое, и тогда за «Мольера» было бы большинство.
Но Монахов почему-то держался в стороне…
Он пришел в театр будто случайно, будто забыл книгу в гримерке и задержался, читая. Но он и не думал ее читать. Он приносил в театр только те книги, которые производили нужное впечатление обложкой, и эта была такая, с серпом и молотом. Пока шла катавасия, он сидел в своем кресле и ждал, чем она кончится. Догадывался, конечно, но ждал.
Монахов смотрел в зеркало и видел, каким будет его Мольер.
Тут и Маковецкого не надо было звать, хотя он привык с ним работать.
Сначала он называл его Сергеем Марсельевичем, потом Сергеем, потом Сережкой. Когда Маковецкий завел казацкие усы, Монахов стал дразнить его Бульбой. А однажды, после удачной выпивки с французским коньяком, приклеил мастеру грима женское имя Марселина и этой манере не изменял.
Правда, такое панибратство Монахов позволял себе только за закрытой дверью, а выглядывая в коридор и призывая мастера, раздельно и вкусно выговаривал имя-отчество…
— Сергей Марсельевич!..
Николай Федорович почему-то знал, что Мольер терпеть не может парика. Знал не из книг. То есть когда Жан-Батист на сцене Пале-Рояля и играет роль, он прикроет голову чем-нибудь, что подберет Марселина. Но «за кулисами» — только со своим лицом, только. Начесать волосы на лоб и запустить виски…
Разумеется, в королевских покоях — в белых буклях, по форме, а так…
— Отстань, Марселина!
Он представил себе сцену с Бутоном в четвертом акте, она с первой читки сделалась сладкой приманкой.
— Тиран, тиран, — скажет он в отчаянье, но совсем просто, как будто объясняя, и зал замрет, замрет…
Мало ли что он будет думать в это мгновенье, кого себе представлять и ненавидеть… Об этом они и не догадаются!.. Не посмеют догадаться!.. И Софронов-Бутон так и спросит: «Про кого это вы?..» А я отвечу: «Про короля Франции». «Молчите!» — крикнет он. А я свое: «Про Людовика…» И опять просто-просто: «Тиран…»
У Монахова зашевелились губы, и там, в глубинах старого зеркала, он увидел рябую рожу и ненавистные усы…
Только страх рождает такую ненависть, а с недавних пор его временами тошнило от страха…
Никто не узнает, никто и никогда, как он ненавидел эту братию, эту гнусную большевистскую Кабалу, в которую попал…
По ошибке, по непростительной глупости!
Вон Шаляпин, умница, не застрял, не засиделся и поет на весь мир!.. Правда, у него голос повыше моего, стало быть, другие возможности. А я куплен за гроши… Нашивками и орденами… Посиделками за красным столом!.. Куплен, конечно, но продана одна шкура, только шкура, а душа — свободна и готова лететь!..
И тут в гримерную, едва постучав, закатился директор Шапиро. Не поднимая глаз, он обошел Монахова со спины, сел на диван и поджал губы.
Они помолчали.
— Ну что, Рувим Абрамович? — спокойным и кра-сивым голосом спросил наконец Монахов. — Наша взяла?
— Нет, Николай Федорович, — упрямо сказал Шапиро. — Не наша взяла… Пока!.. Но это еще не конец!.. Я так не оставлю, верьте мне!.. Я пойду к Боярскому, поеду в Москву… А как же!.. Ведь это дичь какая-то!..
И замолчал…
— Ехай, ехай, — по-извозчичьи сказал Монахов с одобрением и холодком. — Но смотри, экономь себя, Шапирузи, тебе еще жить!
Он тянул четыре месяца, Рувим Абрамович Шапиро, он сделал все, что мог, и больше. Он знал, что «Мольер» станет спасением для театра и радостью для Монахова. И перед Булгаковым он был без вины виноват: пятый договор, и все — мимо!.. Наконец ему дали понять, что он излишне горяч, и 14 марта Рувим Абрамович взялся писать письмо…
Беда усугублялась тем, что прочесть его должен был одинокий человек, совсем одинокий, знаете ли…
Любовь Евгеньевна сказала ему недавно: «Ты — не Достоевский!» — и была увлечена скаковыми лошадьми, наездниками…
Забавное совпадение: точно так же ими скоро увлечется жена Монахова…
«Ты — не Достоевский!» — надо же такое придумать! Булгаков бледнел, вспоминая разящую реплику…
От сцены с военным мужем Елены Сергеевны у него сохло в горле.
Шиловский вошел в комнату, пистолет появился на сцене… Они стояли бледные, будто играли дуэль, и муж Елены сказал, что детей не отдаст…
«Муза, муза моя, о лукавая Талия!..» Сегодня потомки Шиловского — наследники Михаила Афанасьевича. У них — право решать авторские вопросы, и Володя Бортко долго не мог приступить к «Мастеру и Маргарите», потому что выставлял свои условия какой-то из них…
«— Я смалодушествовала, — признавалась Елена Сергеевна, — и я не видела Булгакова 20 месяцев, давши слово, что не приму ни одного письма, не подойду ни разу к телефону, не выйду одна на улицу…» [39] И она держала свое слово, а он оставался совсем один…
ЦГАЛИ, ф. 268, оп. 1, ед. хр. 63.
14 марта [1932 г.]
Глубокоуважаемый Михаил Афанасьевич!
К моему большому сожалению, должен уведомить Вас о том, что Худполитсовет нашего театра отклонил «Мольера». Наши протесты по этому поводу перед вышестоящими организациями не встретили поддержки. Нам неизвестно, как решится этот вопрос в будущем году при составлении нового репертуарного плана, но в этом году я считаю необходимым освободить Вас от обязательств, принятых Вами по договору с нами.
О «Войне и мире» ждите сообщений через некоторое время.
Не будете ли Вы в ближайшее время в Ленинграде?
Было бы хорошо с Вами лично поговорить.
Уважающий Вас
Подписи нет, но, как показало дальнейшее развитие событий и новое посещение Р. рукописного отдела Пушкинского дома, это был Рувим Шапиро…
— Сережа, как складывалась жизнь «Мольера»? — спросил Р. Юрского, имея в виду его спектакль.
— У него вообще не было жизни, — сказал Ю. — Никогда не было.
— То есть как?..
— Он прошел сто семь раз. Но театр всегда жил двойной жизнью. Зимой — дома, а весной и летом — на гастролях. «Мольер» не выезжал никогда. Было два таких спектакля: «Горе от ума» и «Мольер».
— Во МХАТе «Мольер» прошел всего семь раз… А сколько раз шло «Горе»?..
— Я сыграл сто тридцать семь раз, а ты шестьдесят или чуть больше [40]. Всего около двухсот. Но если бы был двухсотый спектакль, была бы отметка…
— Сергей, я хочу задать тебе вопрос, — сказал Р. — Когда я уходил сначала в отпуск, а потом совсем, был разговор. И Гога сказал: «Я надеюсь, что играть „Мещан“ вы не откажетесь». Я сказал: «Конечно». И играл, уйдя, и потом, после его смерти…
— Я понимаю твой вопрос, — сказал Ю. — Ничего такого не было. Я ушел, и всё как отрезало. К этому времени я сыграл «Цену» сто девяносто девять раз и был уверен, что на двухсотый меня позовут. Этого не было. «Мольер» шел до последнего месяца, это было в конце 77-го. Монтировщики подарили мне деревянную медаль, вырезанную из сцены…
— Сегодня я побывал в двух архивах, — сказал Р.
— Я никогда не занимался историей, — сказал Ю.
— Понимаю, — сказал Р. — Но это история «Мольера»…
— Я читал старую книжку о театре, — сказал Ю. — Толстая, страниц четыреста. В меру этой книжки я и знаю историю. И потом, я же ученик Евгении Владимировны Карповой. Но в архивах я не бывал…
— Я нашел обсуждение «Мольера» на художественно-политическом совете в 31 году, — сказал Р. — Это нельзя спокойно читать. Это — продолжение пьесы, это Брат Сила и Брат Верность, это — Кабала святош…
— Да, в этом театре случалось многое, — сказал Ю.
— Хорошо бы сегодня выпить, — сказал Р.
— Сегодня можем это сделать врозь, — сказал Ю., — а в другой раз вместе.
Говорили по телефону, Юрский был в Москве, а Рецептер в Петербурге.
— Когда начнем? — спросил Р.
— Я думаю, через полчаса, — сказал Ю.
— Давай через час, я успею дойти до дому.
— Давай, — сказал Юрский. — Что ж, будь историком!..
— Поздновато, — сказал Р. — Но иногда вхожу в роль Лагранжа…
— Обнимаю, Володя!..
— Обнимаю, Сережа, привет Наталье!..
Наталья была пронзительно хороша, репетируя Арманду, как будто Булгаков писал прямо для нее. Она вынашивала ребенка и роль, дитя было от «Мольера», и, подходя к этой сцене, она сияла, а он…
Бутон уходит.
М о л ь е р (закрыв за ним двери на ключ). Целуй меня.
А р м а н д а (повисает у него на шее). Вот нос, так уж нос. Под него не подлезешь.
М о л ь е р снимает нос и парик, целует Арманду.
А р м а н д а (Шепчет ему). Ты знаешь, я… (Шепчет ему что-то на ухо.)
М о л ь е р. Моя девочка… (Думает.) Теперь это не страшно, я решился. (Подводит ее к распятию.) Поклянись, что любишь меня.
А р м а н д а. Люблю, люблю, люблю…
Потом появлялась Эмма Попова в роли Мадлены. Она была заряжена прошлым и будущим, каждое появление грозило взрывом…
Эмма не могла переиграть и жила правдиво, как тигрица. Но в ней гудела трагедия, и трагедия ее ожидала…
Мы все восхищались ею, быть может, немного боялись. И поделом. Даже Паша Луспекаев опасался Эммы…
«Страшный ты человек, Мольер, я тебя боюсь», — говорила она низким голосом, и странная тревога заливала зрительный зал…
Полушутя, полусерьезно мы повторяли за ней при случае, подставляя нужное имя: «Страшный ты человек, Мишель, я тебя боюсь…»
Ее не побоялся Александр Гладков, и это было счастливое для них время, подарок судьбы за все испытания — ее одиночество, его лагеря… Р. повезло: он еще тогда прочел рукописи Гладкова о Пастернаке и Мейерхольде, когда их никто не читал.
Когда Гладков умер, Эмма сожгла его письма, из которых вышла бы пьеса покруче «Милого лжеца»…
Почти двадцать лет мы играли с ней в «Мещанах» брата и сестру. Такого родства на сцене не даст мне никто. Мы были открыты друг другу до дна. Даже когда за нее играла другая актриса, Р. видел Эмму…
Трагедия жила за спиной, дома…
Сын, странный мальчик… Такой одаренный… Помните, в «Даме с собачкой» герой Баталова возвращается домой, семья и гости в сборе, и мальчик, сынок, стоя на стуле, читает «Стрекозу и муравья»?.. Это Эммин мальчик. Эммин и режиссера Нолика Бирмана. Наума Бирмана, «Хронику пикирующего бомбардировщика» помните?.. Это его фильм.
Но сын, странный мальчик, помолись!.. Жены его и дети, и неспособность к труду… Его нездоровье, ее нездоровье, и ее мама Нина Ивановна, бывшая актриса, давно лежит…
Холодильник совсем пуст, рыжий котенок не хочет знать своего места, везде гадит…
Странности, заявления об уходе, которые Гога складывал в стол…
Болезнь, ранний побег со сцены, бедность, бедность, беда…
Кажется, это сын сказал ей об Ирине в «Трех сестрах»:
— Ты слишком стара для этой роли…
И она отказалась ее играть. И Татьяны в «Мещанах» стала стесняться…
Такая смертельная впечатлительность…
Она и раньше сама отправлялась в больницу, почувствует, что пора, и — ходом на Петроградскую, в психиатрический дом, что всегда назывался желтым. А однажды Гога ее спас, написал теплое письмо прямо в больничную палату: Эмилия Анатольевна, Эмма, вы мне нужны, начинаем репетировать «Игру в карты», главная роль для вас…
Она воспрянула, мигом поздоровела, репетиции, репетиции, сцена, свет. Эмма Попова играет… «Ах, как пылали жирандоли!»
Нина Горлова, преданная душа, реквизитор с фотокамерой, полжизни, кажется, Эмме отдала, верный друг и летописец, сказала:
— Эмма была не одна, было три Эммы: светлый ангел, больная женщина и дьяволица…
Сережа репетировал с Эммой бережно, иногда тайком, прячась от чужих глаз, запираясь часов на пять… Мадлена Бежар — слишком ее роль…
Через много лет он приехал из Москвы, пошел навестить Эмму. А Эмма надела седой парик, играет взаперти, сама с собой…
— Ой, Сережа!.. Видишь, какая я седая стала!..
Он снял кепку и показал голову:
— А какой я?..
Эмма все поняла, сдернула парик, черная, худая.
— Прости меня! Входи, входи!..
Говорили о ее странном письме Товстоногову — ровные строчки подчеркнуты красным, синим, зеленым, красным, зеленым, просьбы о прощении, клятвы, уверения, мольба…
Когда Гога умер, она затворилась и не выходила из комнаты, кажется, года три… Пряталась от всех, молчала, скрывалась…
И вдруг вышла сияющая и сказала:
— Знаешь, Нина, меня Георгий Александрович простил!.. Пришел во сне и простил!..
Лет пятнадцать, до самой смерти, она не работала в театре и не бывала нигде. Ни-где… Ни-где… Ни-ко-гда…
Ш а р р о н. Значенье слова «никогда» понимаешь ли?..
Страшно было слушать ее в этой сцене, как будто Эмма сыграла не роль, а свою судьбу…
Ш а р р о н. Вы больны, бедная?
М а д л е н а. Больна, мой архиепископ…
Ш а р р о н (страдальчески). Что же, хочешь оставить мир?
М а д л е н а. Хочу оставить мир.
Ш а р р о н. Чем больна?
М а д л е н а. Врачи сказали, что сгнила моя кровь, и вижу дьявола, и боюсь его…
Близкая подруга называла ее ведьмой и колдуньей, говорила, что она вместе с матерью ворожила на Лысой горе, чтобы отомстить Пашке Луспекаеву за то, что не принял ее любви, что мучится теперь за грехи колдовства.
Легенда, легенда, не верю!..
Но почему про нее?..
Ш а р р о н. Чем грешна, говори. М а д л е н а. Всю жизнь грешила, мой отец. Была великой блудницей, лгала, много лет была актрисой и всех прельщала.
Дайте перевести дух, я с ней в этой сцене…
«Эмма — это я!» — как сказал Флобер про свою Бовари!..
— Эмма — это загадка большая, — сказала Ниночка Горлова, а она знала.
Если бы не она, не Флора Малинова — друг, ангел света, и Нина Усатова — актриса, кормилица, если бы не они, Эмма раньше бы погибла, они спасали втроем… Приходили, беседовали, кормили…
В самом конце был просвет. Эмму взяли из домашнего плена, повезли в Дом ветеранов сцены на Петровский, 13…
— Кого вы нам привезли?.. Это же дистрофик!.. А одежда где?
— Нет одежды…
Только здесь пришла в себя, стала забывать голод, ужас и тьму…
Захотела читать стихи Ахматовой…
И вдруг ниточка оборвалась.
— Ее проводили с достоинством, — сказала Нина, — с большой сцены… В гробу лежала такая красивая…
Данный текст является ознакомительным фрагментом.