26

26

В чудовищно сложных, пожизненно трагедийных отношениях Сироты и Товстоногова чаще всего обнаруживалась родовая близость, иногда — вкусовая противоположность, но дразнящий и накаляющий обоих парадокс был в том, что именно в совместной работе они достигали высот, быть может, недоступных им поодиночке. Такое мнение в театре пошепту хаживало…

Конечно, учитывали, что Товстоногов великий строитель театра, непревзойденный Мастер и создатель сценического образа, мощный стратег и выдающийся учитель, а Сирота — вечно второй номер в этом расчете, чернорабочий и мастеровой, видевший главный смысл профессии в бесконечном копошении и волхвовании внутри одного отдельно взятого артиста, но так же, как и Гога, умеющая на своей территории творить чудеса.

Ее занимало чистейшее и скрупулезное содержание роли, разведка которого доводила порой до качественного взрыва и рождения неповторимого лица, а он не мыслил театра вне крупной, захватывающей, победительной формы, в том числе и в актерском создании.

Что это было — ревность к артистам, театру, самой профессии?..

Или, без учета масштабов и логики, именно друг у друга они искали полного и безоговорочного признания?..

Иногда она не могла говорить о нем без яростной дрожи.

Он тоже как будто весь подбирался, едва заходила речь о ней.

Несмотря на то что Станиславский и Немирович-Данченко были другими людьми и положение в театре было у них совершенно другое, модель их взаимоотношений была, видимо, похожей: «любовь — ненависть», «дружба — вражда», «радость — страдание»…

Ее уговаривали почти все. У нее были безумные глаза, свои боялись, что она сойдет с ума. Почти час Стриж уламывал ее не делать резких движений, увещевал и упрашивал, нагревая страстью телефонную трубку.

— Нет, я решила, — выслушав его, сказала Сирота и подала заявление.

Да, у нее были хорошие спектакли — свои и с Геной Опорковым, и все-таки ей было там не по себе, мы-то знали…

Имел ли Р. право встревать в отношения Сироты с Товстоноговым и пытаться наладить их, хотя бы отчасти? Что это было с его стороны — корыстная попытка вернуть ее себе или альтруистическая забота о театре и его настоящем величии?.. Может быть, раздваиваясь, как обычно, Р. хотел помочь ей, сохраняя достоинство, протянуть руку через пропасть?.. А Гоге дать шанс, не унижая Розу, проявить великодушие и вернуть, да-да, все-таки вернуть ее в БДТ!..

Речь идет о черновике письма, ее письма к нему, за который она была так благодарна Р. тогда, за пять лет до встречи старого Нового года!..

В конце концов Сирота могла подержать черновик, раздумать и не отправлять письма по почте!.. Кое-кто из ее друзей противился посылке.

Нет, переписала и отправила… И сказала Изилю:

— Ну вот, все!.. Гора с плеч!.. Очистилась, сняла грех с души!..

«Георгий Александрович!

Я виновата перед Вами. В этом признании главный и единственный смысл моего письма, если можете, простите.

Я поняла, что виновата перед Вами и поэтому перед собой, уже давно. Реальная жизнь вне Вашего театра, которой я не представляла и с которой столкнулась вплотную, прошедшие годы, движение самой судьбы, наконец, открыли мне то, что Вам, видимо, было ясно с начала.

Я виновата еще и в том, что не смогла найти силы духа для постоянной и предельной откровенности, которая была нужна Вам и мне, не умела говорить при встрече и продолжала заочный диалог. Мои иногда несправедливые, иногда случайные реплики доходили до Вас извращенными, но Вы продолжали быть терпеливым ко мне.

Я потерпела поражение во внутреннем споре с Вами, в споре ученика с учителем, и если мы „не должны отличать поражения от победы“, то моя победа в том, что я поняла это и говорю Вам.

Дорогой Георгий Александрович!

Поверьте в главный, не меркантильный и не деловой смысл моего письма, мне хочется снять камень с души, и я не сумею сделать это одна.

Р. Сирота

14 марта 1976 года, Ленинград»

Несколько дней за кулисами раздавались шорохи почтовой бумаги. Нет, разумеется, письма из кабинета никто не выносил. Но Дина Шварц дала знать не мне одному: Роза прислала Георгию Александровичу письмо, она признает свою вину перед ним. Р. молчал как партизан или как датский принц, тайно переписавший «Убийство Гонзаго». Что-то будет? Останется письмо безответным или великодушный отец распахнет объятья блудной дочери?.. После совещаний за закрытыми дверьми Дина составила Гогин ответ, который дошел до Р. в кратком изложении Сироты, а потом — полностью, уже из ее архива…

«Уважаемая Роза Абрамовна!

Охотно верю, что Ваше письмо не преследует никаких иных целей, кроме той, которая в нем изложена.

Что же касается сути Вашего письма, то есть Вашей вины передо мной, то я полагаю, что сама жизнь обошлась с Вами куда более жестоко, чем я бы того желал.

Сегодня же, по прошествии уже большого срока, у меня к Вам не осталось никакого злого чувства, я искренно желаю Вам, чтобы Ваша жизнь как-то наладилась.

Во всяком случае, никаких претензий у меня к Вам больше нет.

С уважением, Г. Товстоногов

20 марта 1976 года»

О возврате речи быть не могло.

О, если бы они встретились в Прощеное воскресенье!..

«Стоп, стоп!.. Позвольте, коллеги!.. Что такое?.. Как так?..

Некоторые отщепенцы хотят уверить читателя, что исторические архивные письма значат не то, что значат, и касаются тем, в тексте не обозначенных!.. Мы этого так не оставим и напишем, как надо и куда следует!..»

Да ладно вам, господа!.. Во всех приличных канцеляриях мира, российских наособицу, существует служба скромных исполнителей, по-старому — письмоводителей, чьи случайные имена даже и помечаются мелким шрифтом на казенной бумаге!.. Эти-то случайные лица и хранят в глупых башках лишние подробности и обладают несогласованным воображением. Куда его девать?..

И по их вине твердый кокон исторического факта начинает скукоживаться и разрушаться на глазах, выпуская из себя пеструю бабочку, а бабочка принимается порхать перед нашими глазами, как будто это уже не факт, а легенда. И весь наш роман, кажется, не что иное, как осыпанный слабой мотыльковой пыльцой путь тихой однодневки от родного кокона до безвестной кончины…

Кто-то сказал, что Сирота была похожа на Эдит Пиаф. Ну да, она была похожа на птичку, с острым клювиком, маленькими глазками, стриженой головкой, с вечными ее заботами, налетами, разносами. Артист думает, что играл хорошо, а она налетает и щебечет:

— Иннокентий Михайлович! Вы портите гениальную работу!.. Вы не имеете права играть такую отвратительную патологию!..

Или на другое утро после «Цены» встречает во дворе театра Юрского и Стржельчика и клюет, клюет:

— Вы уволены из театра! Оба уволены! Я сейчас же пойду к Георгию Александровичу, чтобы он оформил ваше увольнение!.. Вы вчера играли так, что я не допущу вас до спектакля!..

Или Басилашвили после «Лисы и винограда»:

— Что вы сделали!.. Как вы посмели?! Мы с вами бились три месяца, а вы ради этих проклятых аплодисментов готовы, как проститутка, отдать все, что мы наработали!.. Дешевка!..

Или заглядывает в гримерку к довольному собой Волкову:

— Ну как, Розочка? — спрашивает он, а Розочка от всего сердца выразительно плюет на порог и, ничего не говоря, хлопает дверью…

У нее не было детей, но все актеры, входившие в ее жизнь, становились ей родными. Она отвечала за них. Отсюда и фантастическая, высочайшая требовательность к своим…

Смоктуновского она обожала, ревновала, восхваляла, чихвостила, порывала с ним, тосковала по нему, боготворила и вновь счастливо обретала.

Одна из ссор особенно затянулась и угнетала ее безмерно. Тяжело болела мать, у которой развился рассеянный склероз, Берта Моисеевна стала агрессивна, перестала узнавать своих, бросалась на дочь то с ножом, то с кипятком. Роза сносила все с ангельским терпением и ни за что не соглашалась отдавать ее в больницу. Работы было много, радостей мало, все деньги уходили на сиделок и лекарства, на Розу наступала бедственная тоска. И тут какой-то студиоз привез в Питер рукопись готовящейся к изданию книжки Смоктуновского, в которой черным по белому было написано:

— «А четыре месяца мучительных репетиций у меня дома с режиссером Розой Сиротой, которые помогли выявить существо моего Гамлета?..»

— Этого не может быть!.. Мы с ним в ссоре! — сказала она.

— Но это же факт, — сказала Мила. — Роза Абрамовна, позвоните ему!

— Нет, нет, это невозможно!

И все-таки она решилась: уселась сама, усадила рядом Милу и, держась за нее, набрала московский номер.

Смоктуновский откликнулся легко, и они проговорили чуть ли не час, словно боясь разорвать заново обретенную общность…

Через несколько дней перезвонил он, прося у Розы разрешения на разговор с Ефремовым о ее переезде в Москву и переходе во МХАТ. Иннокентий Михайлович пробовал себя в режиссуре, готовил «Царя Федора Иоанновича», с которым расстался в Малом театре, и Сирота в этом деле могла оказаться его правой рукой. Ефремов поддержал идею, и теперь уже по его поручению Смоктуновский опять звонил Сироте.

Конечно, оставались сомнения, прежде всего из-за больной матери. Но это был зов самой судьбы, и все Розины друзья поняли смысл события именно так. Она помогала Кеше стать Мышкиным и Гамлетом, а теперь он помогал ей занять режиссерское место во МХАТе…

Мила Мартынова побывала на репетициях. По ее мнению, это были фантастические монологи гениального артиста, занятые слушали его, как завороженные, но Иннокентий Михайлович был нетерпелив, и до них дело почти не доходило: он все проигрывал сам и выдавал непонятливым: «Миша, ну что у тебя за лицо!.. У тебя не лицо, а…»

Сирота приехала во всеоружии исторического знания о царствовании Федора, Бориса и подробностях частной жизни всех действующих лиц, а постановщик нервничал все больше…

Наконец из запасников МХАТа извлекли драгоценные костюмы и реквизит легендарного спектакля с Москвиным, Станиславским и другими основателями. Наступил день, когда худсовет должен был утвердить оформление и решить дальнейшую судьбу «Царя Федора»…

Конечно, мхатовцы знают эту историю лучше меня, но легенда основана на реальности беспримерного поступка. Иннокентию Михайловичу задавали вопросы, на которые он посильно отвечал, но когда дошло до Сироты, она при всем честном народе стала его долбить:

— Как ты можешь так обращаться с артистами, ведь ты же сам артист! — И вынесла приговор: — Кеша, ты не режиссер!..

Репетиции прекратили по совокупности обстоятельств, но Смоктуновский связал результат худсовета с обидной репликой Розы.

С этого дня они не здоровались до смерти…

Разрывы стоили ей здоровья, и Сирота истово заполняла пугающую пустоту. Кроме Калягина, Чурсиной, Хазанова, она возилась с каждым, кто обращался за помощью. Принимала обычно дома, и, по секрету от своих постановщиков, к ней стучались и Доронина с Джигарханяном, и Максакова. Людмила и сказала, что когда работала над «Анной Карениной», то, рожденная вахтанговкой, не в силах была понять, чего та от нее хочет, а когда стала репетировать с Фоменко, тут-то до нее и дошло все, что заложила Роза.

Фанатка и бессребреница, Сирота ходила с обтрепанными рукавами, и Люда насилу подарила ей шубу…

Как-то пришла к друзьям почти ночью.

— Роза!.. Что вы так поздно? — Ей предстояла операция на позвоночнике, книжку в руках не могла удержать.

— Я репетировала Достоевского с Кирой Лавровым.

— Ставите спектакль?..

— Нет, это кино, он играет Ивана Карамазова, попросил помочь.

— Господи!.. Будете вы хоть немного думать о себе?!

— Вы ничего не понимаете! Это — Достоевский!.. Такая работа может встретиться только раз в жизни…

Опекала она не только звезд. Вечно ее ожидали, уводили, приводили, окружали, рвали на части безвестные актрисы, актеры, студенточки, абитуриенты, девочки, мальчики. И всегда она кого-то пускала к себе, кормила, одевала, водила по театрам, концертам, музеям, открывала Москву, Ленинград, Загорск, Царское Село, по булгаковским адресам, по достоевским…

В 1976-м, уйдя из БДТ, Сирота взяла курс в институте культуры, загорелась и почти довела его до конца…

— Смотрите в окно, — говорила она, — вот — Летний сад, что изменилось?..

Они отвечали: осень наступила, листья опали, цвет изменился и прочие банальности. А она открывала:

— Была живопись, а теперь — графика…

Боготворя Гогу, так же как Кешу, на уровне небесном, называя его иногда гением, она же на уровне житейском могла безоглядно его поносить. Очевидно, сказывалось бескомпромиссное воспитание; отец Абрам объяснял: «Мы действуем рублем», — и за малейшую провинность лишал копейки на кино, театр или булочку. Мама Берта гордилась:

— Я поняла, что у меня гениальная дочь, когда она посадила всех кукол и стала их учить, а когда они не слушались, стала бить по рукам!..

Разумеется, Розе страстно хотелось реванша, но по своей инициативе она в БДТ не ходила. Если кто-нибудь из артистов позовет — нарядится, купит букет цветов и является. И тут же «врежет» беспощадную правду.

Мила Мартынова окончила аспирантуру у Товстоногова, но пятнадцать лет ей не давали выйти на защиту. Больше всех мешал знаменитый Кацман. «Проблемы режиссерской педагогики Товстоногова» представляли интерес, Гога предлагал ей написать книгу о его методе. Наконец за дело взялась Сирота. Она вызвала Милу в Москву и вручила список, у кого просить отзывы: Кнебель, Эфрос, Туманишвили, Соловьева, Строева…

— Я не понимаю вас, Мила, — говорила Сирота в промежутках между ее забегами. — Вы плывете по реке с крокодилами и удивляетесь, что они пытаются откусить вам голову. Выйдите из этой реки и перестаньте удивляться! На ситуацию нужно смотреть адекватно, то есть агрессивно, а вы какая-то… помесь овцы с лопухом!.. Так… Когда у Товстоногова премьера?.. Ну вот!.. Вы поедете в театр, купите цветы, голубые, он любит голубые, и появитесь у него в кабинете с голубыми цветами!..

В тот раз, поблагодарив за цветы, Товстоногов сказал:

— Мне очень не хватает Сироты…

А Роза продолжала ее вызывать:

— Мила, приезжайте, будет симпозиум по Станиславскому!.. Будет премьера во МХАТе!.. Пойдем смотреть иконы в Кремль!.. Поедем в Ярославль!.. В Тарусу!.. В Калугу!.. В Полотняный Завод!..

Однажды поручила Мартыновой организовать поездку в Болдино. Поехали через Петушки и довольно скоро вышли в Болдино. На перроне пусто. Сунулись в кассу:

— Как пройти до усадьбы?

— Какой усадьбы?

Не то Болдино!.. Что она с Милой сделала!.. Вернулись в Москву, через несколько часов поехали в настоящее. Времени мало, и денег в обрез. В Нижнем Новгороде у Розы тяжелый приступ. «Нет, только вперед!» Доползли, сподобились!.. Вот она, болдинская осень, сейчас начнется… Однако пора обратно. А обратных билетов нет, только на пятое сентября. Как на пятое? Сезон открывается первого!.. «В Москву, в Москву!..» Через Владимир, тремя электричками!.. Голодные, грязные!.. Урок на всю жизнь. Теперь Мартынова с закрытыми глазами хоть полк довезет до Болдино и доставит обратно. Теперь она не овца с лопухом, у нее тихая, но своя антреприза…

Болезнь началась давно и прогрессировала постепенно. Сперва казалось, что это проявления характера — мощные вспышки и резкие угасания. То взбудоражится, взорлит, то поникнет птичьей головкой и на святой репетиции вдруг всхрапнет или вскрикнет. То ли наследство от Берты Моисеевны, то ли свое, нажитое. У мамочки ярость по отношению к другим, а у Розы — к себе. Провалы в гениальной памяти, смещения, неадекватность…

Никто не мог понять, как она одна села в поезд, своим ходом с вокзала дошла до Поленовского института и сдалась его докторам. Поленовский — свой. Здесь она была медсестрой в войну, сюда, к профессору Шустину, укладывала Пашу Луспекаева спасаться, сюда помогла устроиться Юре Зубкову, талантливому нейрохирургу, который мощно вырос, но был таинственно и страшно убит…

Когда Мила пришла первый раз, Роза стояла у кровати двумя ногами в синей хозяйственной сумке, руками держалась за ручки и говорила, чтобы ей не мешали, потому что она уже в поезде…

— Я еду в Москву, мне нужно быть на репетиции… Это — концлагерь, меня здесь пытают…

Это был ужас поколения. Игорь Петрович Владимиров в последней больнице спрашивал навестившего сына: «Вы из КГБ?!»

Розу привязывали к кровати, чтобы не покалечила себя, а когда отпускали, она ходила, как маятник, сутками. От нее осталась четверть, но сила в руках была внезапная, нечеловеческая, брала за руку намертво…

Установили дежурства: Нина Элинсон, близкий друг, подвижница, Мила Мартынова, Изиль Заблудовский…

— Возьмите меня отсюда, здесь страшные люди!.. Скорее!.. У нас гастроли в Германии, Олег Николаевич оставил театр на меня!..

Жаловалась Изилю: «Я страдаю!»

Взяли домой, Нина Андреевна обставила для нее комнату точно, как в Москве. Нина и Виталий Элинсоны — святые, два года жизни отдали ей…

— Убейте меня! — И опять, как птичка, с налета — о стенку, о дверной косяк, в кровь, в кровь… Шрам так и остался.

Были моменты тихого прояснения, вспоминала, что крестилась, получила имя Мария, и прежними ясными глазами вперялась в икону.

Когда внесли последние гостинцы, сказала:

— Нина, разве ты не видишь? Я уже умерла. — И на другой день умерла.

Господи!.. Приими душу рабы твоея Марии!..

Никому не будет замены, никому!..

Данный текст является ознакомительным фрагментом.