20

20

С первой репетиции «Розы и креста» Р. предлагал всем участникам быть на виду и слушать не только свои, но и чужие сцены — ведь сперва у нас идет как бы застольная читка, а потом уже постепенно рождается спектакль… Но коллеги, что называется, забастовали, не желая изображать живую декорацию и быть в антураже, так что пришлось им уступить. А Гога, не сговариваясь с Р., взял да выволок всю команду не только на первый акт, но и после антракта, чтобы все слушали историю Бертрана и Гаэтана, и, повинуясь Мастеру, ребята вышли и расселись, как положено, сделав добрые, чуткие и понимающие лица…

Здесь сказывался феномен, который был знаком всем режиссерам, имевшим счастье (или несчастье) осуществлять свои партитуры в Большом драматическом при Гоге. Сознательно это происходило или бессознательно, но как бы этически безупречно ни держались артисты во время репетиций с «другими» режиссерами, стоило Гоге войти в зал, а тем более начать вмешиваться, как у всех возникал общий патриотический зуд, а с некоторыми случались настоящие припадки преданности.

Казалось бы, ну что особенного содержит реплика: «Да, да, конечно, Г.А., именно так я и думал!..» (артист А.)?.. Почти ничего, кроме остающегося недосказанным продолжения: «Но Р. заставил меня делать не так, как я думал, а ваш приход ставит все на свои места».

Или другая реприза, в исполнении артистки Б.: «Ах вот оно что-о!.. Тогда — понятно!» Она переводится так: «До вашего прихода, Г.А., ничего нельзя было понять, а теперь все стало ясно».

Фраза же единомышленника В.: «Я понимаю вас, Г.А.!» — изящно вычерчивала в воздухе сразу несколько вариантов, включающих и тот, который приветствовал бы полное устранение путающегося у всех под ногами самозванца Р. …

Автор просит не воспринимать его самодеятельные переводы и толкования в качестве упреков закрепощенным обстоятельствами коллегам. Подобные фразы и реплики рождаются у них без всякого злого умысла и вылетают сами по себе как свидетельство изначальной и неискоренимой верности своему любимому режиссеру. Может быть, они содержат и тайный упрек в его адрес: «Зачем ты отдаешь нас в чужое пользование, когда мы хотим работать только с тобой?»

Давно замечено, что в природе всякого артиста наличествует женское начало вне зависимости от его первичных (или вторичных?) половых признаков. И это не более чем объективный факт, вызванный тем, что не он выбирает, а так или иначе выбирают его. Поэтому всякий артист подсознательно ведет себя как девушка на ярмарке невест…

Или как восьмая жена в гареме…

Или — простите за сравнение — как последняя б… в бардаке.

Вот эти-то поляризующие нюансы, опять-таки вызванные судьбой и обстоятельствами, и следует принимать в расчет, имея в виду актерскую переменчивость.

У некоторых северных народов есть обычай, в соответствии с которым муж по закону гостеприимства радушно отдает жену на ночь приезжему. Такой эпизод содержится, например, в романе лауреата Сталинской премии Тихона Семушкина «Алитет уходит в горы». Примерно то же самое происходит, когда главный режиссер театра отдает своих актеров во временное пользование «другому» — своему или заезжему.

И вот вообразите сцену: входит муж и застает свою благоверную в некой позиции, вынужденно принимающей гостя. С одной стороны, выполняя мужнин приказ, она не может прервать творческого акта, а с другой — должна в то же время показать супругу, что любит только его…

Важное уточнение: сам Р., играющий в данном конкретном случае страдательную роль внештатного режиссера-постановщика, в качестве артиста вовсе не являлся исключением из общего правила, и автор не раз ловил его на кажущихся простительными и понятными, но явно нездоровых проявлениях гаремного патриотизма.

Ну, например, когда Гога появился в зале перед выпуском «Бедной Лизы» Н.М. Карамзина в постановке Марка Розовского, Р., забыв надменную барскую ленцу и глубокомысленную заторможенность, мгновенно оживился и рванул исполнять танцы и куплеты соблазнителя Эраста, как наскипидаренный, что было тут же отмечено впечатлительным Марком… Розовский-то пришлый, а Гога свой и, главное, — хозяин… Видно, от актерского рабства, хоть его стыдись, хоть им гордись, никуда не денешься, и никому не дано пройти все испытания, сохранив на лице печать невинности. Особенно трудно приходится настоящим мужикам…

Прекрасный московский артист на амплуа социальных героев Александр Александрович Ханов играл главные роли в театре Н.П. Охлопкова. Автор видел его в спектаклях «Аристократы» и «Гостиница „Астория“» и готов засвидетельствовать, что это был несомненный талант. Но именно ему, артисту Ханову, крупному и уверенному в себе мужчине, не обиженному ни судьбой, ни природой, ни почетным званием, принадлежит, по слухам, потрясающий афоризм: «Стыдно быть старым артистом…»

Представляете? То есть вообще-то до определенного возраста артистом быть еще, мол, куда ни шло, а уж если дошло до старости — беда, спасайся кто может…

Иные имеют право, конечно, тут же возразить, а некоторые даже и возразят в том смысле, что и в старости — не стыдно, и приведут в пример себя или другие исторические персоны, и будут, разумеется, правы. Почему? Да, во-первых, потому, что автор — не авторитет, а человек ошибающийся или, верней, ошибочный, о чем он — обратите внимание! — не устает повторять; а во-вторых, по известному школьному закону исключения подтверждают правило… Но задуматься тут, ей-богу, стоит! И даже тем, которые исключения. Потому что стыд, судя по историческому опыту, лишним не бывает, и под его благодетельной краскою спаслась не одна душа…

Откровенно говоря, эти рассуждения выгоднее, конечно, вычеркнуть, дабы не оттолкнуть любезного читателя от великого театрального искусства вообще и актерской нации в частности. Если Р., вслед за артистом Хановым, стал стыдиться своей профессиональной принадлежности, это его собачье дело, вызванное то ли неудачливостью, то ли бездарностью, а может, тем и другим вместе. Если же он и в старости позволяет себе зарабатывать на хлеб актерским ремеслом, тогда речь идет уже о двурушничестве, то есть полной душевной патологии.

Да, да и еще раз да! Читатель догадался, и Р. действительно стыдно вдвойне, а от саморасстрела его останавливает лишь то, что это — тяжкий грех, и лишь во избежание тяжкого греха влачит он до сих пор свое гнусное существование, оскорбляющее патриотов актерской профессии.

Почему же автор этого не вычеркивает?.. Потому что, каким бы скромником он ни прикидывался, высокие примеры русской литературы не дают ему следовать соображениям корпоративной актерской выгоды. Истина, истина — вот что его влечет, полная правда и последняя откровенность перед другом читателем, без которых после А.С.Пушкина, Н.В.Гоголя и Ф.М.Достоевского и браться за перо не моги!..

Единственное, что может сделать автор для бедного артиста Р., — это дать ему выкрикнуть сквозь клетку своей ограниченности:

— Виват властителям дум и депутатам Балтики!.. Виват социальным героям и жертвам гражданственности!.. Браво комиссарам и бесприданницам, шмагам и субреткам, парторгам и травести!.. Брависсимо ветеранам гонимого скоморошества и инвалидам гастрольных путей!.. Слава патриотам! Гип-гип-ура! Позор отщепенцам! Ату, ату!.. За нашу победу, товарищи!..

Вы как хотите, автор же предпочитает водку санкт-петербургского завода «Ливиз», коей является бесстыдным патриотом, и в качестве примечания сообщает для несведущих названия сортов: «Охта», «Менделеев», «Санкт-Петербург», «Синопская», «Пятизвездочная», «Петр Великий», «Дипломат», «Победитель» и т. д. Хороши все без исключения, а стыдно должно быть одному московскому заводу «Кристалл».

Последнее, что тут можно добавить, это уточнение о мизансцене. В некоторых мизансценах действительно не ощущается вовсе никакого стыда. Например, на корточках.

Не пробовали? Объясняю. Когда Николай Константинович Черкасов разговаривал с Иосифом Виссарионовичем Сталиным о том, как ему играть Ивана Грозного, он всю беседу сидел рядом с Вождем на корточках и, скрывая таким образом свой высокий рост, смотрел на Учителя снизу вверх.

За эту мизансцену в Николая Константиновича мы камень не бросим, уж больно велика была степень риска, тут актерская игра могла стоить жизни. А то, что Сталин ему дачу в Комарове подарил, так это — пустяки, мелочовка, дешевая плата за великий талант, искреннюю любовь и живой страх…

Но что удивительно, точно так же, как Николай Черкасов, вел себя на наших репетициях артист X по отношению к Товстоногову. Стоило Гоге подозвать его для замечания, он, вспорхнув, оказывался рядом и, умаляя свои габариты, тоже опускался на корточки… Вряд ли X в такие минуты вспоминал Николая Константиновича, а скорее всего, даже и не знал исторического примера. Но интуиция у него была надежная, и, не скрывая обожания, он тоже смотрел на нашего Учителя снизу вверх.

Некоторые свое обожание не демонстрировали и слушали Мастера, находя другие мизансцены и соблюдая внешние приличия, а он — нет, не скрывал. И, судя по результату, правильно делал. Имеется в виду не художественный результат, а житейский.

Стоит ли тут же обнародовать назидательный вывод?

Очевидно, стоит, потому что, несмотря на успехи гуманитарных наук и лозунг писателя Чехова о ежеминутном выдавливании из себя раба, у нас в актерском сословии, к сожалению, еще не все такие чеховеды и ревнители. Значит, вывод.

Кто стыдится своего «невыдавленного» рабства, тот все равно раб и к тому же дурак. А кто им гордится, тоже, конечно, раб, но зато — настоящий умница!..

Да, в любых обстоятельствах лучше терпеть, а не горячиться. В японских обстоятельствах — тем более.

Цветок лотоса — символ рая, и если такой красивый цветок, как лотос, растет в болоте, то человек должен стерпеть все. Вот японский ответ на вопрос Гамлета «Что благородней духом?», вот почему хотя бы в Японии нужно было учиться сносить и терпеть. Если мы вообще могли научиться чему-нибудь еще…

Но Слава Стржельчик не мог больше терпеть и страшно горячился. Особенно при мне. Кроме остального, нас связывали теперь сцена вербовки в обкомгоркоме и наш безрассудный отказ. «При народе» он еще сдерживался, а тут мы отстали от компании по пути на Акихабару, и он давал выход своему темпераменту. Каких-то вещей он вообще не мог терпеть.

— Хулиганство!.. Просто хулиганство! — объявил он и, таким образом обозначив тему, перешел к подробностям, которые я опускаю. Тот, чьим поведением возмущался Слава, легкомысленно вышагивал впереди и даже не оглянулся. Во-первых, он никак не мог услышать ни рассказа, ни вывода, а во-вторых, те нравственные глубины, которые волновали Стржельчика, не были предметом его забот.

А Славу постоянно заботили актерская порядочность, чистоплотность и, конечно же, моральный климат в коллективе, театральном обществе, городе и стране. Он и прежде был настоящим гражданином, а вступив в партию, принял свой поступок всерьез и стал посильно помогать людям уже не только по доброте душевной, как прежде, но и по долгу партийного гражданина. Одно удовольствие было играть с ним в «Мещанах», когда монолог моего Петра упирался в стену его великолепного презренья.

— Мещанин! — припечатывал Тетерев-Стржельчик и добивал: — Бывший гражданином полчаса!..

И — с последним слогом — удар по клавишам!..

И — аплодисменты нам на пару!..

Правда, это он и всегда играл хорошо независимо от членства в партии.

Еще два года назад, в Буэнос-Айресе, Стриж рассказал мне на авеню Либертад мрачную историю о том, как первый секретарь обкомгоркома Гришка Романов, рассвирепев из-за Славиных проволочек, вызвал на ковер Володьку Вакуленко, предыдущего директора, и приказал ему в течение десяти дней оформить вступление Стржельчика в КПСС, иначе Вакуленке несдобровать. И выгнал его из кабинета. А когда бледный Вакула рассказал это нашим первым сюжетам, они все заволновались и стали сокрушенно кивать головами и делать сочувственные глаза и все стали брать Стржельчика под руку и говорить: «Что делать, Слава, придется тебе вступать… Надо же подумать о театре!.. Если ты не вступишь, у театра будут большие неприятности. Ты же знаешь, какой злопамятный этот Гришка, как он преследовал Юрского и выжил наконец Сережку из города и из театра!.. Что делать, Слава, такие времена, тут уж не отвертеться, придется тебе вступать…» А когда он поддался на их уговоры, и Володька на рысях побежал оформлять его членство, и он ради общего дела все-таки вступил, те же сюжеты стали морщить носы и отворачиваться, как будто он вступил прямо в дерьмо и от него уже воняет…

А потом все стали за глаза мыть ему кости: мол, смотрите, и этот туда же, мало ему «народного СССР», он еще метит в депутаты горсовета и прочее, и прочее, и так далее… Трах-тибидох-тибидох-трам-там-там!.. Там… та…

Положение и впрямь получалось поганое: и партийцы не больно-то держали его за партийца, и беспартийцы перестали считать своим. Хоть и член, однако не стойкий. Хоть и поляк, но почти еврей. И это несмотря на самого Гришку Романова и его принудительную рекомендацию… Полного доверия, которого Стриж, как никто другой, безусловно, заслуживал, он и не мог добиться ни у тех, ни у других…

Мы стояли у зоомагазина, как раз на полпути от «Сателлита» до Акихабары, и смотрели на попугаев. Я здесь всегда застревал.

Серо-белый, изящный, с красным хохолком был сердит и выкрикивал какие-то японские грубости.

Другой, чуть крупнее, совершенно белый, с желтым тюрбаном и красным клоунским пятном на щеке, наоборот, вроде всегда улыбался. Нравился мне и зеленый, среднего роста упитанный попка, который постоянно что-то раскусывал красным клювом и пожевывал, показывая черный язык; и два огромных гладиатора с мощными хвостами и в пестрых доспехах; и попугайные лилипуты, тоже разноцветные и веселые, вечно свистящие и поющие, как будто они живут не в клетках, а в раю; и черный дрозд с розовым клювом и желтыми очками; и щемящие душу колибри, совершенные крохи, никогда прежде не виданные…

Но обезьяна на цепи, сероголовая и белолицая обезьяна с длинным хвостом, сильная и грациозная, как женщина-вамп в кровавой драме, белолицая японская красавица, следящая за ходом продаж, — вот кто покорил мое беспутное сердце…

Я думал, что Слава успокоился, но оказалось, что это был только разгон.

— А тот? — грозно спросил меня Стриж и показал головой на северо-запад. — Ты-ы ero-о не зна-аешь, — зловеще пропел он. — И я, оказывается, его не знал… — Мы уже отошли от зоо, но он снова меня остановил. — Володька, только — ни-ко-му!.. Клянись!..

Мне стало неуютно, и я сказал:

— Если не доверяешь, я обойдусь…

— Доверяю, — глухо сказал он, и я понял, что тайна, от которой он жаждет освободиться, может его разорвать. — Он взял меня с собой на Черную речку, на дачу… На спецдачу… — И Слава сделал роскошную паузу, давая мне хотя бы отчасти вообразить себе его и спецдачу. — Я спросил, куда мы едем, но он ничего не сказал… Он сказал: «Увидишь…» Встречали нас… такие… Коля… И Сережа… И еще один… Не знаю, как его звали, но — референт… Значит, пятеро мужчин, а их — четырнадцать… Четырнадцать девок… Слушай. — Тут Стржельчик взял меня под локоть и заставил идти с ним в ногу, а голос понизил, не доверяя даже встречным японцам. — Кадры — отборные, можешь мне поверить. Стюардессы с зарубежных рейсов в основном. — Теперь я понял, по какой причине назначен конфидентом: рассказ о стюардессах Люлечка могла неверно истолковать. — И вот этот Коля наставляет на меня палец, вот так, как пистолет, и спрашивает его: «Будет молчать?» И он говорит: «Будет». Тогда референт наставляет на меня палец и опять его спрашивает: «Ручаешься?» И он поворачивается ко мне и спрашивает: «Ты понял?» Я говорю: «Понял». А он мне опять: «Ты понял, что этого не было?» И я вижу, что это — другой человек, я его не знаю!.. И я ему говорю: «Я понял, это — сон!» И он — смеется… И эти тоже… И тут начинают подходить девицы… И все смеются, понимаешь?.. Всем — весело… Всем, кроме меня… Ну, я здороваюсь с ними, а Коля стоит рядом и говорит: «SOS! Эту — нельзя!.. И эту — тоже… А эту — можно…» А референт улыбается, он — смеется, представляешь?! — Тут Слава меня отпустил, и некоторое время мы шагали молча. Потом я задал глупый вопрос:

— А эти — Коля и референт — они партийцы?..

— Они? — тревожно переспросил Слава. — Они же охраняют…

— И девки? — спросил я. — Как ты думаешь, они — члены партии?.. Или сочувствующие?..

— Черт их знает! Какое это имеет значение? — нервно спросил Стриж.

— Ну, если им доверяют летать за рубеж и давать начальству, неужели беспартийные?..

— Можешь мне поверить, Володька, я нарочно не оставался ни с кем наедине!.. Ну выпили, потанцевали…

— Конечно, — сказал я, — на хрен тебе это нужно, только свистни!..

— В том-то и дело, — обрадовался Стриж.

— А ему зачем? — спросил я.

— Лестно, понимаешь, — объяснил он. — Где эти, там и он!.. Квартала два мы прошагали молча, а когда показалась Акихабара, я спросил:

— Слава, зачем ты это рассказал?

— Не понял…

— Зачем мне знать, если это такая тайна?

Он хитро посмотрел на меня и объяснил:

— Потому что ты можешь не послушаться…

— Ну вот, — сказал я, — теперь понятно…

Чувствую, что любознательный читатель опять огорчен неполной ясностью, а может быть, даже и ярится против автора: кто же все-таки увлек бедного Стржельчика в притон партийного разврата на берега Финского залива, в устье речки Черной, именуемой ранее Ваммельйоки, но отвоеванной в боях Иваном Пальму и победоносной Красной армией? Какой мерзавец задумал лишить его невинности при помощи коварных референтов и бесстыдных стюардесс?..

Но и тут роман не дает ясного ответа.

И тут уклончивый автор не называет точного имени.

Почему?.. Во-первых, обещал…

А во-вторых, сам не помнит. То есть, конечно, помнит, но…

Если он жив, сам вспомнит и застесняется.

А если не застесняется, Бог ему судья. Главное ведь что? Что у него ничего не вышло, и Стриж остался чист, как слеза…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.