XVI

XVI

Петр Степанович и так старается быть осторожным, и сяк, а если уж и разговаривать, так только с надежными людьми. Но, во-первых, у него не всегда получается определять таких людей. А во-вторых, он может говорить только о том, о чем думает, а у него именно мысли неосторожные.

Вы даже представить себе не можете, как выступления сослуживцев на собрании, на котором его прорабатывали, огорчили Петра Степановича. «Неужели я – антисоветский элемент? – подозрительно думал он сам о себе к концу собрания. – Конечно, я не сразу поверил в советскую власть, так кто же в нее тогда верил? Но сейчас-то я уже вижу, что был неправ, социализм свое берет. Тракторные, автомобильные, химические и многие всякие заводы, что так быстро нашей общественностью созданы, – строительство их же не сорвано? А ведь я во всем этом принимал хотя бы пассивное участие».

Ему бы и продолжать так думать, а он все время сбивается. Например, пребывание в стеснительных условиях камеры предварительного заключения придало мыслям Петра Степановича новое направление, хотя, между прочим, он и раньше об этом задумывался. В Задонецке больница и тюрьма расположены одна против другой, через улицу. Давно уже Петр Степанович обратил внимание на разницу их архитектур и ограждения: больница имеет зеленые насаждения, больной может на костылях ходить по аллеям, и никто за ним не присматривает; тюрьма же огорожена высокой кирпичной стеной, сада во дворе нет, а на вышках дежурят часовые с ружьями.

– Очевидно, преступность организованное общество считает чем-то вроде бешенства, – говорил он жене Кате. – Преступники наказываются, а больные лечатся. Это неправильно. То– больные, и это – больные. Преступление социалистическое общество должно лечить, а не наказывать. Много случаев в нашей стране, когда преступления вылечивались. Примером могут служить Соловки, канал имени Сталина, Московско-Волжский канал и т. д. Но обыкновенно для преступников создают грубую обстановку. Тюрьмы, ссылки и расстрелы – не лечение преступников: слишком все это грубо.

Жена Катерина выслушивала Петра Степановича, но у нее не было интересных соображений на этот счет. Когда же он поделился своими мыслями с одним председателем завкома, которого он считал очень порядочным человеком, то председатель отнесся к этим мыслям с неодобрением.

– Вы, Петр Степанович, умный человек, – честно признал он, – но часто лезете не в свое дело. Я помню, например, как вы критиковали решение партии поставить т. Кагановича наркомом путей сообщений.

– Да, – говорит Петр Степанович, – я считаю, что он был бы в тысячу раз ценнее на партработе.

– Но ваше ли это дело решать такие вопросы? У вас же есть свои дела.

– Видите, – говорит председателю завкома Петр Степанович, – вы отчасти правы. Но это происходит от того, что день у меня не нормирован, я постоянно на работе, вот и начинаешь, кроме служебных дел, задумываться еще и надчеловеческими.

– А вы не задумывайтесь, – советует председатель завкома.

– Да как же не будешь задумываться, если хочется отвести душу?

– В семье отводите душу, – настаивает председатель.

– В семье я не бываю: ухожу – она спит, а вечером прихожу – тоже спит. Я хочу быть гражданином Советского Союза и свободно говорить, о чем я пожелаю.

– Что же вы – лучше других граждан? – спрашивает председатель. – Почему все время надо говорить? Вы же не радио. Если много говорить, работать будет некогда.

Петр Степанович и понимал вроде бы, что председатель завкома прав, но характера своего изменить не мог. Не нравилось ему, что порядок жизни не такой, как ему бы хотелось, и ничего он не мог с собой поделать.

Все это очень расстраивало Петра Степановича и даже пугало. У него теперь было уже трое сыновей, а что если с ним что-то случится?

Сыновья, по крайней мере, старшие, о младшем еще рано было судить, были похожи на Катю, с тонкими лицами, не то, что у него. У Петра Степановича на этот счет была целая теория, ему казалось, что вообще тонких лиц вокруг стало меньше. Как-то ухудшалась порода, видно, с селекцией что-то не так. Иван Григорьевич, – вспоминал он приятеля, – даром, что петлюровец, мужик был что надо, статный, лицо красивое. И неглупый. Если бы такой жеребец был или бык, за него бы в любом хозяйстве держались. А он даже потомства не оставил. Женился поздно, хотел троих детей, а Зинка ему ни одного не родила, а потом… Когда выйдет, уже поздно будет, да и выйдет ли еще. Может, конечно, у него где-то раньше что-то завелось, да теперь этого уже не узнаешь. Еще он вспоминал Дмитрия Петровича Шкодька. Его уже потом, из банка, забрали, разоблачили как эсэра. Он успел до революции родить сына и дочку. Дочка и сейчас жила неподалеку, ботанику в школе преподавала. А сына тоже арестовали, весь в отца пошел, а что же тут хорошего, по нынешним временам? И у Краулевича не было детей, хотя такие, в пенсне, сейчас бы точно не подошли.

У Петра Степановича дети пока росли, но, по его теории, тонкие лица не сулили им ничего хорошего. Детьми, конечно, больше Катя занималась, но и Петра Степановича они радовали. Учились хорошо – и старший, и средний, про младшего еще пока не было известно. Случались, конечно, и неприятности.

Как-то вызывает его директор школы, молодой подтянутый мужчина в гимнастерке, из новых, но на вид интеллигентный, и показывает ему рисунок старшего сына.

– Чи ви бачили цей малюнок вашого сина? – спрашивает. – Як це розуміти?[4]

Смотрит Петр Степанович на рисунок и ніяк не розуміє[5], хоть он когда-то и сам преподавал рисование в профучилище.

По морю плывет лодка, с неба светит солнце, все дети это рисуют. Он посмотрел вопросительно на директора.

– Якого кольору, на вашу думку це море? – спрашивает директор.

– Синього, – довольно уверенно отвечает Петр Степанович.

– Блакитного, – мягко поправляет его директор.

– Ну, блакитного, – не сопротивляясь, соглашается Петр Степанович.

– А човен якого кольору?

– Човен жовтий.

– И сонце жовте? – то ли спрашивает, то ли утверждает директор, обреченно глядя в пол.

– А яке ж воно має бути? – удивляется Петр Степанович.

– Це що ж, у вас в родини такий жовтоблакитный настрій? – директор не поднимает глаз от пола. – Інших кольорів немає? Та це ж справжній жовто-блакитный прапор!..

– А мені здається, що це аркуш зі шкільного зошиту.

– То я вас попередив, Петро Степанович. Як директор школи я мушу бути пильним[6].

Петр Степанович вернулся домой и отобрал у сына желтый карандаш. Оставил только синий.

Старший сын Петра Степановича всем интересовался, иногда даже удивительно было. Как-то спрашивает:

– Папа, если поднимется аэроплан над Харьковом и будет на одном месте кружить, то Англия сама подойдет под аэроплан?

– То есть как это? – спрашивает Петр Степанович.

– Как же ты не понимаешь? – даже обиделся старший сын. Земля вращается с запада на восток, и если подняться аэропланом, то какая-нибудь западная точка должна подойти под него сама. Я рассчитал, что такая точка может быть в Англии.

Петр Степанович выписал для своих детей журнал «Вокруг света» и сам тоже стал его почитывать. Это чтение навело его на новую мысль.

Редко, редко теперь случалось Петру Степановичу возвращаться к своим литературным занятиям, но все-таки он их не забросил. Кондуит был уже полностью исписан, писал Петр Степанович теперь на разрозненных листках, предназначавшихся для конторских надобностей и тоже соответствующим образом разграфленных. Но это ему не мешало. Как только выкраивалась свободная минутка, тут же доставал свои листки, добавлял к написанному страничку-другую, тщательно нумеруя страницы в правом верхнем углу, чтобы можно было легко восстановить нужный порядок, если нескрепленные листки рассыпятся или перепутаются.

Иногда Петр Степанович перечитывал написанное ранее, чтобы дать ему критическую оценку, с огорчением отмечал отдельные огрехи, которые он тут же выправлял. Особенно чертыхался Петр Степанович, когда обнаруживал у себя пропущенные украинизмы. Он знал за собой этот грех, когда-то с ним крепко боролись преподаватели Петра Степановича в реальном училище и его научили бороться. Но что поделаешь, по службе ему постоянно приходилось иметь дело с селянами, а они, по большей части, говорили по-украински, и с ними он тоже переходил на украинский язык. А потом, когда переходил на русский, и у него само выскакивало: «приехал с Харькова»; «не знаю, есть ли вообще мозги в нашего директора», и тому подобное.

Впрочем, это все – пустяки, Петру Степановичу его писанина нравилась. Читая, он довольно мотал головой, иногда даже смеялся и сам на себя удивлялся. Казалось бы, чему удивляться – ты же всегда себя считал предназначенным для мировой славы? Но, знаете ли, это все так считают, а верят ли они в это по-настоящему? Допустим, ты даже играешь на балалайке, так это же не значит, что ты Бетховен. Ты оглохни, а потом попробуй музыку сочинять! Но это мало кто даже пробует.

А тут Петр Степанович попробовал – и у него получилось. Не такой дурак был Петр Степанович, чтобы думать, что он уже переплюнул, например, Гоголя, Николая Васильевича, как ему виделось в его юношеских грезах. Но не хуже выходило, ей-богу, не хуже! Особенно если поработать еще немного, пошлифовать… Он уже видел Катю переписывающей его рукописи по десять раз, наподобие Софьи Андреевны Толстой, вот только дети подрастут и Катя поправится. А то у нее здоровье стало пошаливать, жаловалась на боли какие-то. Лекарства стала принимать. Ну, да образуется…

Из-за недостатка времени для литературного творчества труд Петра Степановича подвигался не так быстро, как хотелось бы. Свое жизнеописание, начатое, как мы помним, еще в Куземинах, он довел пока только до «главы девятой, в которой читатель еще больше распознает Петра Степановича по существу». А ведь у него были и другие литературные начинания, он делал заметки впрок, из исписанных конторских страничек составлялась уже изрядная стопка. Все это была большая литература, рассчитанная на другие времена, на благодарных потомков. Как всякое большое искусство, она требовала жертв и не давала немедленных результатов. Во всем этом было что-то основательное, старорежимное.

Сейчас же чтение журнала «Вокруг света» навеяло Петру Степановичу новый, более современный замысел. Отношения с начальством у него никак не складывались, да и с сослуживцами что-то не получалось. Уже сколько раз Катя его просила: «Петечка, голубчик! Ты уже с ними, с людьми, поддерживай хорошие отношения, а то ведь замучимся мы все!» Он и старался на всякие манеры быть и вежливым, и почтительным, и лицемерил даже, и подхалимничал. Только не в отношениях, видно, было дело, а в его дурацком характере, который ведь не переменишь. Очень уж он неосмотрительный, природа его такая, что ли? Может, и правда ему неплохо жилось бы на острове Визе, но как туда попасть, да еще с тремя детьми? А вот если устроить себе остров Визе в собственном доме: уйти со службы и заняться литературным трудом. На службу ходить не надо, сидишь себе за столом, пописываешь, шлешь свои сочинения в журнал «Вокруг света», они публикуют, присылают денежки. Петр Степанович, конечно, не знал точно, сколько там платят за произведения, но, наверно, не меньше, чем он получал на своей должности. По его разумению, писателям должны были платить даже больше.

Петр Степанович уже реже думал о том, чтобы прославиться. По совести сказать, с течением времени, когда человеку сорок лет, слава уже не так-то и нужна, здесь следи, чтобы документы были в порядке, когда станешь хлопотать пенсию, соцстрахи их у тебя потребуют. Конечно, может быть и не лишнее чем-либо прославиться, заслужить, например, персональную пенсию. Или получить единовременного пособия десять тысяч! Совсем, совсем не помешало бы. Но… снова это «но». Ведь для 10000 рублей нужно что-то сделать полезного для государства, а что он такого полезного сделал? Неловко даже перед людьми станет брать эти десять тысяч.

Но это еще будет ли, а сейчас Петру Степановичу больше неловко было перед женой, что он не оправдал ее надежд. Она ведь тоже верила в его недюжинные способности. Во всяком случае, выходя за него замуж, она уверена была, что платье у нее будет крепдешиновое, туфли – лаковые с замшевыми вставочками, и они вместе ежегодно будут ездить в Мацесту, Алупку а надоест шум городской, – тогда в Атузы. В Алупку они, правда, один раз съездили, оставив полуторагодовалого сына – тогда единственного – на попечение сестры Петра Степановича Гали, а последние лет десять ни разу вместе не ездили даже на базар. Туфли она может купить на резиновой подошве, а о платье из крепдешина даже и не вспоминает, как-то не до этого. Но Петр-то Степанович об их надеждах молодых помнит, так что, пожалуй, десять тысяч у государства он все-таки взял бы. Но никто не предлагает!

А нельзя ли прославиться и заодно немного подзаработать литературным трудом? Если бы был старый режим, то еще кое-как прославиться можно было бы, но при советской власти, оказывается, нужно писать обязательно в духе диалектического материализма, а что это такое – не всякий знает. Надо много-много изучать всего, да сверх того надо иметь классовое чутье и не быть политическим бурьяном. Как видно, при советской власти слава не дается зря.

Но другим же дается! Нет-нет, прославиться не так уж и трудно в нашей стране. Только надо отряхнуть с себя всю обывательскую мишуру и заняться, наконец, сознательным трудом, который действительно был бы делом доблести и чести, приносил бы настоящую пользу и хорошее содержание.

Петр Степанович в очередной раз перебрал в голове все возможности такого труда. Опять почему-то вспомнил о парашютизме, но тут же честно сказал себе, что на парашюте он опуститься не может, тем более без кислородного аппарата. А вдруг он, черт, не раскроется! Менее рискованное дело пойти в экспедицию, только, конечно же, не на север: там холодно и опасно. Можно было бы, например, в Кара-Кумы попробовать, но тоже опасновато, придется еще, пожалуй, проталкивать грузовик через пески своими собственными плечами. Все сходилось к тому, что вернее всего – литературная писанина.

Написать, для начала, Петр Степанович решил научно-фантастическую повесть, что-нибудь, вроде «Зірки КЕЦ», принесенной как-то старшим сыном из библиотеки, «Генератора чудес» или, допустим, «Человека-невидимки» Герберта Уэллса. При его владении пером, уже проверенном, при его познаниях в области натурфилософии, сочинить что-нибудь подобное будет раз плюнуть. И конечно, это должно быть в советском духе, а то Петр Степанович уже сам начинал сомневаться в своей благонадежности.

Он, например, как-то разговорился с одним своим приятелем о том, о сем, поговорили и о зиновьевском процессе, в котором Петру Степановичу не все было понятно. Хотя, конечно, поспешил он добавить, осудили зиновьевцев правильно. Он был уверен, что такому человеку, как его приятель, непонятно то же самое, что и ему, поэтому не скрывал своих недоумений, формулируя их, правда, очень осторожно. Дескать, все-таки странно, что люди могут пасть так низко, а главное, непонятно, зачем им это было нужно? Приятель выражал свое отношение к предмету беседы междометиями, благожелательно подбадривавшими Петра Степановича, но сам не высказывался. Поговорили, разошлись, а потом Петр Степанович стал себя корить:

– Ну зачем ты завел этот разговор! Только показал, что еще живет в тебе отрыжка старого времени и мешает осознать глубину классовой борьбы. В том и диалектика: просто так объяснить нельзя, а через классовую борьбу можно. Она заставляет совершать такие чудовищные предательства, что перед ними обычная логика бессильна.

Петр Степанович даже стал тревожиться, не были ли превратно поняты приятелем его, Петра Степановича, мысли, и тревожился довольно долго. Не хотелось ему разделять судьбу своего партийного младшего брата – уж на что хорошо брат разбирался в диалектическом материализме, а ведь и его приговорили к высшей мере как врага народа, а Шуру уже как жену посадили. Сестра Галя ездила из Полтавы в Сталино, пыталась узнать, что стало с Велориком. Сказали, что его, в соответствии с каким-то «приказом от 15 августа», доставили в приемно-распределительный пункт, а оттуда – в детский дом, в какой – неизвестно.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.